English | Русский |
"Overdue" still continued to lie forgotten on the table. Every manuscript that he had had out now lay under the table. Only one manuscript he kept going, and that was Brissenden's "Ephemera." His bicycle and black suit were again in pawn, and the type-writer people were once more worrying about the rent. But such things no longer bothered him. He was seeking a new orientation, and until that was found his life must stand still. | "Запоздавший" по-прежнему лежал забытый на столе. Все рукописи, которые Мартин разослал по журналам, вернулись и лежали под столом. Только одну он отправлял снова и снова - "Эфемериду" Бриссендена. Велосипед и черный костюм опять были в закладе, и агентство проката пишущих машинок вновь беспокоилось из-за арендной платы. Но все это больше не волновало Мартина. Он пытался заново обрести в этом мире почву под ногами, а до тех пор ничего он не станет предпринимать. |
After several weeks, what he had been waiting for happened. He met Ruth on the street. It was true, she was accompanied by her brother, Norman, and it was true that they tried to ignore him and that Norman attempted to wave him aside. | Через несколько недель случилось то, на что он надеялся. Он встретил на улице Руфь. Правда, ее сопровождал брат, Норман, и они хотели пройти мимо - и Норман сделал Мартину знак не подходить. |
"If you interfere with my sister, I'll call an officer," Norman threatened. "She does not wish to speak with you, and your insistence is insult." | - Если вы станете навязываться сестре, я позову полицейского, - пригрозил он, - Она не желает с вами разговаривать, и ваша настойчивость оскорбительна. |
"If you persist, you'll have to call that officer, and then you'll get your name in the papers," Martin answered grimly. "And now, get out of my way and get the officer if you want to. I'm going to talk with Ruth." | - Не мешайте, не то придется позвать полицейского, но тогда ваше имя попадет в газеты, - угрюмо ответил Мартин. - А теперь прочь с дороги, и если хотите, зовите полицейского. Я намерен поговорить с Руфью. |
"I want to have it from your own lips," he said to her. | - Я хочу услышать это из твоих уст, - сказал Мартин. |
She was pale and trembling, but she held up and looked inquiringly. | Ее кинуло в дрожь, она побледнела, но взяла себя в руки и выжидающе посмотрела на Мартина. |
"The question I asked in my letter," he prompted. | - В письме я задал тебе вопрос, - напомнил он. |
Norman made an impatient movement, but Martin checked him with a swift look. | Норман, нетерпеливо дернулся, но быстрый взгляд Мартина обуздал его. |
She shook her head. | Руфь покачала головой. |
"Is all this of your own free will?" he demanded. | - Ты поступаешь так по своей воле? - требовательно спросил он. |
"It is." She spoke in a low, firm voice and with deliberation. "It is of my own free will. You have disgraced me so that I am ashamed to meet my friends. They are all talking about me, I know. That is all I can tell you. You have made me very unhappy, and I never wish to see you again." | - Да. По своей воле. - Она говорила негромко, твердо, обдуманно. - Вы меня опозорили, я стыжусь встречаться со знакомыми. Я знаю, все обо мне сплетничают. Больше мне нечего вам сказать. Из-за вас я несчастлива, и я не хочу больше вас видеть. |
"Friends! Gossip! Newspaper misreports! Surely such things are not stronger than love! I can only believe that you never loved me." | - Знакомые! Сплетни! Газетные враки! Да разве все это сильнее любви? Я понимаю одно: значит, ты никогда меня не любила. |
A blush drove the pallor from her face. | Бледное лицо Руфи вспыхнуло. |
"After what has passed?" she said faintly. "Martin, you do not know what you are saying. I am not common." | - После всего, что было? - слабым голосом воскликнула она. - Мартин, вы сами не понимаете, что говорите. Я не фабричная работница. |
"You see, she doesn't want to have anything to do with you," Norman blurted out, starting on with her. | - Вы же видите, она не желает иметь с вами ничего общего, - выпалил Норман и повел Руфь прочь. |
Martin stood aside and let them pass, fumbling unconsciously in his coat pocket for the tobacco and brown papers that were not there. | Мартин шагнул в сторону и дал им пройти, бессознательно сунул руку в пустой карман в поисках табака и бумаги для курева. |
It was a long walk to North Oakland, but it was not until he went up the steps and entered his room that he knew he had walked it. He found himself sitting on the edge of the bed and staring about him like an awakened somnambulist. He noticed "Overdue" lying on the table and drew up his chair and reached for his pen. There was in his nature a logical compulsion toward completeness. Here was something undone. It had been deferred against the completion of something else. Now that something else had been finished, and he would apply himself to this task until it was finished. What he would do next he did not know. All that he did know was that a climacteric in his life had been attained. A period had been reached, and he was rounding it off in workman-like fashion. He was not curious about the future. He would soon enough find out what it held in store for him. Whatever it was, it did not matter. Nothing seemed to matter. | До Северного Окленда дорога не близкая, и Мартин понял, что она осталась позади, лишь когда поднялся по ступенькам и очутился у себя. Оказалось, он сидит на краю кровати и озирается, словно лунатик, которого разбудили. Увидел на столе рукопись "Запоздавшего", придвинул стул, потянулся за пером. В нем слишком сильно было стремление к законченности. А тут перед ним нечто незавершенное. Он все медлил с этим, пока не завершил другое дело. Теперь с ним покончено и можно всецело отдаться вот этой работе, пока не доведешь ее до конца. Что будет потом, Мартин не знал. Знал только, что в жизни его наступил перелом. Какой-то период подошел к концу, и он устранял недоделки, как свойственно рабочему человеку. Будущее сейчас ему не любопытно. Он и без того очень скоро узнает, что там ему припасено. Так ли, эдак, не имеет значения. Казалось, ничто сейчас не имеет значения. |
For five days he toiled on at "Overdue," going nowhere, seeing nobody, and eating meagrely. On the morning of the sixth day the postman brought him a thin letter from the editor of The Parthenon. A glance told him that "Ephemera" was accepted. "We have submitted the poem to Mr. Cartwright Bruce," the editor went on to say, "and he has reported so favorably upon it that we cannot let it go. As an earnest of our pleasure in publishing the poem, let me tell you that we have set it for the August number, our July number being already made up. Kindly extend our pleasure and our thanks to Mr. Brissenden. Please send by return mail his photograph and biographical data. If our honorarium is unsatisfactory, kindly telegraph us at once and state what you consider a fair price." | Пять дней неотрывно работал он над "Запоздавшим", никуда не ходил, никого не видел, почти не ел. Утром шестого дня почтальон принес ему тоненький конверт от редактора "Парфенона". С одного взгляда он понял, что "Эфемерида" принята. "Мы послали поэму на отзыв мистеру Картрайту Брюсу, - писал редактор, - и он так высоко оценил ее, что мы не можем выпустить ее из рук. Чтобы Вы убедились, как приятно нам опубликовать поэму, хочу Вам сообщить, что мы поставили ее в августовский номер, июльский номер уже сверстан. Не откажите в любезности передать мистеру Бриссендену, как мы польщены и признательны ему. Просьба сразу же выслать нам его фотографию и сообщить биографические сведения. Если предлагаемый нами гонорар недостаточен, пожалуйста, немедля телеграфируйте, какая сумма для Вас приемлема". |
Since the honorarium they had offered was three hundred and fifty dollars, Martin thought it not worth while to telegraph. Then, too, there was Brissenden's consent to be gained. Well, he had been right, after all. Here was one magazine editor who knew real poetry when he saw it. And the price was splendid, even though it was for the poem of a century. As for Cartwright Bruce, Martin knew that he was the one critic for whose opinions Brissenden had any respect. | Поскольку они предложили гонорар в триста пятьдесят долларов, Мартин не счел нужным телеграфировать. И надо еще получить согласие Бриссендена. Итак, он был прав. Нашелся редактор журнала, который знает толк в поэзии. И оплата превосходная, даже для поэмы века. А что до Картрайта Брюса, Мартин знал, это единственный критик, вызывающий у Бриссендена хоть малую толику уважения. |
Martin rode down town on an electric car, and as he watched the houses and cross-streets slipping by he was aware of a regret that he was not more elated over his friend's success and over his own signal victory. The one critic in the United States had pronounced favorably on the poem, while his own contention that good stuff could find its way into the magazines had proved correct. But enthusiasm had lost its spring in him, and he found that he was more anxious to see Brissenden than he was to carry the good news. The acceptance of The Parthenon had recalled to him that during his five days' devotion to "Overdue" he had not heard from Brissenden nor even thought about him. For the first time Martin realized the daze he had been in, and he felt shame for having forgotten his friend. But even the shame did not burn very sharply. He was numb to emotions of any sort save the artistic ones concerned in the writing of "Overdue." So far as other affairs were concerned, he had been in a trance. For that matter, he was still in a trance. All this life through which the electric car whirred seemed remote and unreal, and he would have experienced little interest and less shook if the great stone steeple of the church he passed had suddenly crumbled to mortar-dust upon his head. | Мартин ехал в трамвае, смотрел на убегающие назад дома и перекрестки и невесело думал, что не ощущает ликованья, какое должен бы вызвать успех друга и его, Мартина, знаменательная победа. Единственно стоящий критик в Соединенных Штатах высоко оценил поэму, и, значит; прав был Мартин, утверждая, что настоящая вещь в, конце концов пробьется в журнал. Но пружина восторга ослабла, и он поймал себя на том, что ему сейчас куда важней просто увидеть Бриссендена, чем принести ему добрую весть. Письмо из "Парфенона" напомнило, что все пять дней, посвященные "Запоздавшему", он ничего не знал о Бриссендене и даже не вспомнил о нем.. Только теперь он понял, до чего оцепенела душа, и устыдился, что забыл о друге. Но и стыд не слишком обжег. Все ощущения притупились, кроме тех, что связаны с творчеством, с работой над "Запоздавшим". Ко всему остальному он в эти дни был слеп и глух. Да он и сейчас еще слеп и глух. Весь этот мир, через который с шумом мчался трамвай" казался далеким и призрачным, и если бы каменная громада мелькнувшей неподалеку колокольни внезапно рассыпалась в прах и рухнула на него, вряд ли он удивился бы и, уж конечно бы, не испугался. |
At the hotel he hurried up to Brissenden's room, and hurried down again. The room was empty. All luggage was gone. | В гостинице он поспешно поднялся в номер Бриссендена и тут же поспешно спустился. Номер оказался пуст. Вещей тоже не было. |
"Did Mr. Brissenden leave any address?" he asked the clerk, who looked at him curiously for a moment. | - Что, мистер Бриссенден не оставлял какого-нибудь адреса? - спросил он портье, и тот посмотрел на него с любопытством. |
"Haven't you heard?" he asked. | - Вы разве не слыхали? - спросил он. |
Martin shook his head. | Мартин покачал головой. |
"Why, the papers were full of it. He was found dead in bed. Suicide. Shot himself through the head." | - Да все газеты про это писали. Его нашли в постели мертвым. Самоубийство. Прострелил себе голову. |
"Is he buried yet?" Martin seemed to hear his voice, like some one else's voice, from a long way off, asking the question. | - Похороны уже были? - Мартину почудилось, это спросил откуда-то издалека чей-то чужой голос. |
"No. The body was shipped East after the inquest. Lawyers engaged by his people saw to the arrangements." | - Нет. Осмотрели тело да и отправили на Восток. Его родные наняли законников, а уж те обо всем позаботились. |
"They were quick about it, I must say," Martin commented. | - Они, видно, не теряли времени, - заметил Мартин. |
"Oh, I don't know. It happened five days ago." | - Как сказать. Застрелился-то он пять дней назад. |
"Five days ago?" | - Пять дней? |
"Yes, five days ago." | - Да, пять дней. |
"Oh," Martin said as he turned and went out. | - Вот как, - сказал Мартин, повернулся и вышел. |
At the corner he stepped into the Western Union and sent a telegram to The Parthenon, advising them to proceed with the publication of the poem. He had in his pocket but five cents with which to pay his carfare home, so he sent the message collect. | На углу он зашел на телеграф и отправил в "Парфенон" телеграмму, советуя печатать поэму. В кармане у него было лишь пять центов на обратный проезд, и он послал телеграмму с оплатой при доставке. |
Once in his room, he resumed his writing. The days and nights came and went, and he sat at his table and wrote on. He went nowhere, save to the pawnbroker, took no exercise, and ate methodically when he was hungry and had something to cook, and just as methodically went without when he had nothing to cook. Composed as the story was, in advance, chapter by chapter, he nevertheless saw and developed an opening that increased the power of it, though it necessitated twenty thousand additional words. It was not that there was any vital need that the thing should be well done, but that his artistic canons compelled him to do it well. He worked on in the daze, strangely detached from the world around him, feeling like a familiar ghost among these literary trappings of his former life. He remembered that some one had said that a ghost was the spirit of a man who was dead and who did not have sense enough to know it; and he paused for the moment to wonder if he were really dead did unaware of it. | Дома он тотчас опять засел за работу. Проходили, сменяясь, дни и ночи, а он сидел за столом и писал. Он никуда не выходил, если не считать ростовщика, и ел, если чувствовал голод и было из чего приготовить, а если готовить было не из чего, обходился без еды. Мысленно он давно уже выстроил повесть, главу за главой, но потом придумалось иное начало, гораздо сильнее, и Мартин его написал, хотя на это потребовалось еще двадцать тысяч слов. Не так уж необходимо было тут стремиться к совершенству, но этого требовала его натура художника. Он работал по-прежнему в оцепенении, странно отрешенный от всего вокруг, и в привычной писательской упряжке ощущал себя призраком прошлого. Вспомнилось, кто-то когда-то сказал, будто призрак-это дух умершего, которому не хватило ума понять, что он умер; и Мартин на минуту задумался - может быть, он и вправду мертв и только не сознает этого? |
Came the day when "Overdue" was finished. The agent of the type-writer firm had come for the machine, and he sat on the bed while Martin, on the one chair, typed the last pages of the final chapter. "Finis," he wrote, in capitals, at the end, and to him it was indeed finis. He watched the type-writer carried out the door with a feeling of relief, then went over and lay down on the bed. He was faint from hunger. Food had not passed his lips in thirty-six hours, but he did not think about it. He lay on his back, with closed eyes, and did not think at all, while the daze or stupor slowly welled up, saturating his consciousness. Half in delirium, he began muttering aloud the lines of an anonymous poem Brissenden had been fond of quoting to him. Maria, listening anxiously outside his door, was perturbed by his monotonous utterance. The words in themselves were not significant to her, but the fact that he was saying them was. "I have done," was the burden of the poem. | Настал день, когда "Запоздавший" был закончен. Агент конторы проката пришел за машинкой и сидел на кровати, пока Мартин, сидя на стуле, допечатывал последние страницы последней главы. "КОНЕЦ" отстучал он заглавными буквами, и для него это был поистине конец. Он даже с облегчением смотрел, как выносят из комнаты пишущую машинку, потом лег на постель. Он совсем обессилел от голода. Уже тридцать шесть часов у него маковой росинки во рту не было, но он об этом не думал. Закрыв глаза, лежал он на спине без мыслей, медленно погружаясь то ли в оцепенение, то ли в беспамятство, в котором тонуло сознание. В полубреду он вслух бормотал строки неизвестного поэта, которые любил читать ему Бриссенден. Это однообразное бормотанье пугало Марию, которая в тревоге прислушивалась за дверью. Беспокоили ее не слова, не слишком ей понятные, беспокоило, что он непрестанно что-то бормочет. |
"'I have done -- Put by the lute. Song and singing soon are over As the airy shades that hover In among the purple clover. I have done -- Put by the lute. Once I sang as early thrushes Sing among the dewy bushes; Now I'm mute. I am like a weary linnet, For my throat has no song in it; I have had my singing minute. I have done. Put by the lute.'" | Кончил петь- не трону струн. Замирают песни быстро, Так под ветром гаснут искры. Кончил петь - не трону струн. Пел когда-то утром чистым - Вторил дрозд веселым свистом. Стал я нем, скворец усталый. Песен в горле не осталось, Время пенья миновалось. Кончил петь - не трону струн. |
Maria could stand it no longer, and hurried away to the stove, where she filled a quart-bowl with soup, putting into it the lion's share of chopped meat and vegetables which her ladle scraped from the bottom of the pot. Martin roused himself and sat up and began to eat, between spoonfuls reassuring Maria that he had not been talking in his sleep and that he did not have any fever. | Не в силах больше это выносить, Мария метнулась к плите, налила миску супу, зачерпнула со дна кастрюли побольше мелко нарубленного мяса и овощей. Мартин приподнялся на кровати, сел и принялся есть, уверяя Марию, что разговаривал не во сне и что нет у него никакой лихорадки. |
After she left him he sat drearily, with drooping shoulders, on the edge of the bed, gazing about him with lack-lustre eyes that saw nothing until the torn wrapper of a magazine, which had come in the morning's mail and which lay unopened, shot a gleam of light into his darkened brain. It is The Parthenon, he thought, the August Parthenon, and it must contain "Ephemera." If only Brissenden were here to see! | Мария ушла, а он сидел на кровати мрачный, поникший, тусклым, невидящим взглядом обводил комнату, и вот на глаза ему попалась надорванная обертка журнала, полученного с утренней почтой и еще не раскрытого, и в помраченном сознании блеснул свет. "Парфенон", - подумал Мартин, - августовский "Парфенон", в нем должна быть "Эфемерида". Если бы Бриссенден дожил! " |
He was turning the pages of the magazine, when suddenly he stopped. "Ephemera" had been featured, with gorgeous head-piece and Beardsley-like margin decorations. On one side of the head-piece was Brissenden's photograph, on the other side was the photograph of Sir John Value, the British Ambassador. A preliminary editorial note quoted Sir John Value as saying that there were no poets in America, and the publication of "Ephemera" was The Parthenon's. "There, take that, Sir John Value!" Cartwright Bruce was described as the greatest critic in America, and he was quoted as saying that "Ephemera" was the greatest poem ever written in America. And finally, the editor's foreword ended with: "We have not yet made up our minds entirely as to the merits of "Ephemera"; perhaps we shall never be able to do so. But we have read it often, wondering at the words and their arrangement, wondering where Mr. Brissenden got them, and how he could fasten them together." Then followed the poem. | Он листал журнал и вдруг замер. Поэма была напечатана на видном месте, под броской заставкой, на полях рисунки в стиле Бердсли. С одной стороны заставки - фотография Бриссендена, с другой - британского посла сэра Джона Вэлью. Из редакторского вступления следовало, что однажды сэр Вэлью сказал, будто в Америке нет поэтов, а "Парфенон" публикацией "Эфемериды" отвечает: Вот вам, сэр Вэлью, получайте! Картрайт Брюс был подан как замечательнейший американский критик, и приводились его слова, что "Эфемерида" замечательнейшая поэма, другой такой американская литература не знает. И заканчивалось это вступление так: "Мы еще не сумели оценить все достоинства "Эфемериды", а быть может, и никогда не сумеем вполне их оценить. Но мы неоднократно перечитывали поэму, поражались - где нашел мистер Бриссенден такие слова, как удачно подобрал их и как сумел связать в единое целое". А дальше шла сама поэма. |
"Pretty good thing you died, Briss, old man," Martin murmured, letting the magazine slip between his knees to the floor. | - Да, повезло, что вы не дожили до этого, Брисс, дружище, - пробормотал Мартин, опустил журнал, и тот соскользнул между колен на пол. |
The cheapness and vulgarity of it was nauseating, and Martin noted apathetically that he was not nauseated very much. He wished he could get angry, but did not have energy enough to try. He was too numb. His blood was too congealed to accelerate to the swift tidal flow of indignation. After all, what did it matter? It was on a par with all the rest that Brissenden had condemned in bourgeois society. | Все это отдавало тошнотворной дешевкой, пошлостью, но Мартин равнодушно заметил, что не так уж ему и тошно. Он бы рад был обозлиться, но и не пытался, не хватало сил. Слишком в нем все оцепенело. Кровь застыла, где ей вскипеть негодованием. В конце концов, не все ли равно? Это не хуже всего прочего, что Бриссенден так осуждал в буржуазном обществе. |
"Poor Briss," Martin communed; "he would never have forgiven me." | - Бедняга Брисс, - прошептал Мартин. - Он бы никогда мне этого не простил. |
Rousing himself with an effort, he possessed himself of a box which had once contained type-writer paper. Going through its contents, he drew forth eleven poems which his friend had written. These he tore lengthwise and crosswise and dropped into the waste basket. He did it languidly, and, when he had finished, sat on the edge of the bed staring blankly before him. | - Через силу он поднялся и взял коробку из-под бумаги для пишущей машинки. Порылся в ней, достал одиннадцать стихотворений, написанных другом. Разодрал их и бросил в корзинку. Проделал это медленно, вяло, а кончив, сел на край кровати и тупо уставился в одну точку. |
How long he sat there he did not know, until, suddenly, across his sightless vision he saw form a long horizontal line of white. It was curious. But as he watched it grow in definiteness he saw that it was a coral reef smoking in the white Pacific surges. Next, in the line of breakers he made out a small canoe, an outrigger canoe. In the stern he saw a young bronzed god in scarlet hip-cloth dipping a flashing paddle. He recognized him. He was Moti, the youngest son of Tati, the chief, and this was Tahiti, and beyond that smoking reef lay the sweet land of Papara and the chief's grass house by the river's mouth. It was the end of the day, and Moti was coming home from the fishing. He was waiting for the rush of a big breaker whereon to jump the reef. Then he saw himself, sitting forward in the canoe as he had often sat in the past, dipping a paddle that waited Moti's word to dig in like mad when the turquoise wall of the great breaker rose behind them. Next, he was no longer an onlooker but was himself in the canoe, Moti was crying out, they were both thrusting hard with their paddles, racing on the steep face of the flying turquoise. Under the bow the water was hissing as from a steam jet, the air was filled with driven spray, there was a rush and rumble and long-echoing roar, and the canoe floated on the placid water of the lagoon. Moti laughed and shook the salt water from his eyes, and together they paddled in to the pounded-coral beach where Tati's grass walls through the cocoanut-palms showed golden in the setting sun. | Он не знал, сколько времени так просидел. И вдруг перед невидящим взором справа налево протянулась белая полоса. Странно. Она становилась все отчетливей, и оказалось, это коралловый риф, курящийся брызгами пены. Потом среди бурунов он различил маленькое каноэ с выносными уключинами. На корме молодой бронзовый бог в алой набедренной повязке; поблескивая на солнце, мелькает у него в руках весло. Мартин узнал его. Это Моти, младший сын Тати, вождя, это остров Таити, и за курящимся брызгами пены рифом лежит сладостная земля Папара и у самой реки крытый пальмовыми листьями домик вождя. Близится вечер, и Моти возвращается после рыбной ловли домой. Он ждет, когда накатит высокая волна, и готов перенестись на ней через риф. Потом Мартин увидел себя в ту далекую пору - сидит в каноэ впереди, как сиживал когда-то, опустив весло в воду, и ждет команды Моти: едва позади встанет стеною огромный бирюзовый вал, надо грести изо всех сил. И вот он уже не зритель, он сидит в каноэ, Моти издал клич, и оба они бешено заработали веслами, взлетели на крутой гребень вздымающейся бирюзы. Рассекаемая лодкой вода шипит, будто рвется наружу пар из котла, облаком встала водяная пыль, стремительное движенье, рокот, раскатистый грохот, и каноэ выносится в безмятежные воды лагуны. Моти смеется и трясет головой, трет глаза, в которые попали соленые брызги, и они вдвоем гребут к изъеденному волнами коралловому берегу, где за кокосовыми пальмами золотится в лучах заходящего солнца дом Тати. |
The picture faded, and before his eyes stretched the disorder of his squalid room. He strove in vain to see Tahiti again. He knew there was singing among the trees and that the maidens were dancing in the moonlight, but he could not see them. He could see only the littered writing-table, the empty space where the type-writer had stood, and the unwashed window-pane. He closed his eyes with a groan, and slept. | Видение растаяло, и опять перед глазами Мартина его неприбранная убогая комнатенка. Тщетно пытался он снова увидеть Таити. Он знал, там поют среди пальм и девушки танцуют в лунном свете, но их он не увидел. Увидел только заваленный бумагами стол, пустоту на месте пишущей машинки и немытое окно. Он со стоном закрыл глаза и уснул. |
Титульный лист | Предыдущая | Следующая