English | Русский |
Martin went back to his pearl-diving article, which would have been finished sooner if it had not been broken in upon so frequently by his attempts to write poetry. His poems were love poems, inspired by Ruth, but they were never completed. Not in a day could he learn to chant in noble verse. Rhyme and metre and structure were serious enough in themselves, but there was, over and beyond them, an intangible and evasive something that he caught in all great poetry, but which he could not catch and imprison in his own. It was the elusive spirit of poetry itself that he sensed and sought after but could not capture. It seemed a glow to him, a warm and trailing vapor, ever beyond his reaching, though sometimes he was rewarded by catching at shreds of it and weaving them into phrases that echoed in his brain with haunting notes or drifted across his vision in misty wafture of unseen beauty. It was baffling. He ached with desire to express and could but gibber prosaically as everybody gibbered. He read his fragments aloud. The metre marched along on perfect feet, and the rhyme pounded a longer and equally faultless rhythm, but the glow and high exaltation that he felt within were lacking. He could not understand, and time and again, in despair, defeated and depressed, he returned to his article. Prose was certainly an easier medium. | Мартин опять вернулся к "Ловцам жемчуга" и давно бы уже покончил с ними, если бы то и дело не отрывался, пытаясь писать стихи. Его вдохновляла Руфь, и стихи он писал любовные, но ни одного не завершил. Высоким искусством поэзии за день не овладеешь. Рифма, ритм, композиция стиха уже сами по себе достаточно сложны, но кроме этого, сверх этого, есть и еще что-то неуловимое, ускользающее, он ощущал это во всех прекрасных стихах великих поэтов, а поймать, заключить в свои стихи не мог. То был сам непостижимый дух поэзии, Мартин чуял его близость, охотился за ним, но тот не давался. Казалось, это - жаркое сияние, обманный уплывающий туман, до которого не дотянуться, лишь изредка вдруг посчастливится ухватить несколько прядей и сплести из них строчки, которые звенели внутри неотступным эхом или проплывали перед мысленным взором воздушными видениями неправдоподобной красоты. Это было горько. Он жаждал высказать себя, а получалась обыкновеннейшая болтовня, такое мог всякий. Он читал написанное вслух. Уверенной поступью шагал размер, рифма подхватывала, отбивала столь же безукоризненный ритм, но не было и них ни жара, ни высокого волнения, которое ощущал в себе Мартин. Не мог он этого понять и, в отчаянии, поверженный, угнетенный, снова и снова возвращался к очерку. Конечно же, проза более легкий способ высказаться. |
Following the "Pearl-diving," he wrote an article on the sea as a career, another on turtle-catching, and a third on the northeast trades. Then he tried, as an experiment, a short story, and before he broke his stride he had finished six short stories and despatched them to various magazines. He wrote prolifically, intensely, from morning till night, and late at night, except when he broke off to go to the reading-room, draw books from the library, or to call on Ruth. He was profoundly happy. Life was pitched high. He was in a fever that never broke. The joy of creation that is supposed to belong to the gods was his. All the life about him--the odors of stale vegetables and soapsuds, the slatternly form of his sister, and the jeering face of Mr. Higginbotham--was a dream. The real world was in his mind, and the stories he wrote were so many pieces of reality out of his mind. | После "Ловцов жемчуга" он написал очерк о море и о жизни матросов, и об охоте на черепах, и еще о северо-восточных пассатах. Потом попробовал себя в рассказе и с ходу написал шесть рассказов и разослал их в разные журналы. Он писал много, усердно, с утра до вечера, до поздней ночи, отрывался лишь, чтобы войти в читальню, в библиотеку за книгами или к Руфи. Он был поистине счастлив. Жизнь была полна как никогда. Пламя, горевшее в нем, не слабело ни на миг. К нему пришла радость созидания, та, которой будто бы владеют только боги. Все, что было вокруг - запах гниющих овощей и мыльной пены, неряшливый вид сестры, злорадная ухмылка Хиггинботема, - просто сон. Подлинная жизнь шла у него в голове, и каждый рассказ был частицей этой подлинной жизни. |
The days were too short. There was so much he wanted to study. He cut his sleep down to five hours and found that he could get along upon it. He tried four hours and a half, and regretfully came back to five. He could joyfully have spent all his waking hours upon any one of his pursuits. It was with regret that he ceased from writing to study, that he ceased from study to go to the library, that he tore himself away from that chart-room of knowledge or from the magazines in the reading-room that were filled with the secrets of writers who succeeded in selling their wares. It was like severing heart strings, when he was with Ruth, to stand up and go; and he scorched through the dark streets so as to get home to his books at the least possible expense of time. And hardest of all was it to shut up the algebra or physics, put note-book and pencil aside, and close his tired eyes in sleep. He hated the thought of ceasing to live, even for so short a time, and his sole consolation was that the alarm clock was set five hours ahead. He would lose only five hours anyway, and then the jangling bell would jerk him out of unconsciousness and he would have before him another glorious day of nineteen hours. | Дня не хватало. Столько всего хотелось узнать. Он урезал сон до пяти часов, и оказалось, этим вполне можно обойтись. Попробовал спать четыре с половиной часа и с сожалением вернулся к пяти. Он бы с радостью посвятил все остающееся от сна время любому из своих занятий. Жаль было отрываться от сочинительства ради ученья, отрываться от ученья и идти в библиотеку, приходилось гнать себя из штурманской рубки знаний или из читальни, от журналов, полных секретами мастерства тех, кто сумел продать плоды трудов своих. Что-то рвалось в нем, когда надо было встать и уйти от Руфи, но по темным улицам он не шел, а мчался, спеша скорее попасть домой, к своим книгам. А труднее всего было захлопнуть учебник алгебры или физики, отложить книгу и карандаш, закрыть усталые глаза и уснуть. Самая мысль, что надо выключиться из жизни, даже так ненадолго, была ненавистна и утешало одно, что уже через пять часов зазвенит будильник. Все же он потеряет не больше пяти часов, а потом трезвон вырвет его из беспамятства, и начнется новый чудесный день длиной в девятнадцать часов. |
In the meantime the weeks were passing, his money was ebbing low, and there was no money coming in. A month after he had mailed it, the adventure serial for boys was returned to him by The Youth's Companion. The rejection slip was so tactfully worded that he felt kindly toward the editor. But he did not feel so kindly toward the editor of the San Francisco Examiner. After waiting two whole weeks, Martin had written to him. A week later he wrote again. At the end of the month, he went over to San Francisco and personally called upon the editor. But he did not meet that exalted personage, thanks to a Cerberus of an office boy, of tender years and red hair, who guarded the portals. At the end of the fifth week the manuscript came back to him, by mail, without comment. There was no rejection slip, no explanation, nothing. In the same way his other articles were tied up with the other leading San Francisco papers. When he recovered them, he sent them to the magazines in the East, from which they were returned more promptly, accompanied always by the printed rejection slips. | Тем временем шла неделя за неделей, деньги таяли, а новых доходов не было. Через месяц после того, как он послал в "Спутник юношества" приключенческую повесть для мальчишек, рукопись ему вернули. Отказали в самых деликатных выражениях, и Мартин ничуть не обиделся, решил, что редактор славный малый. Совсем иные чувства вызвал у него редактор "Сан-францисского наблюдателя". Прождав ровно две недели, Мартин ему написал. Еще через неделю написал опять. На исходе месяца поехал в Сан-Франциско и направился к редактору. Но увидеться с этой высокой персоной не удалось, помешал охранявший врата цербер - рыжий мальчишка-рассыльный. К концу пятой недели рукопись вернулась по почте, без единого сопроводительного слова. Ни письменного отказа, ни объяснения, ничего. Так же поступили с его материалами и прочие ведущие сан-францисские газеты. Получив рукописи, Мартин послал их в журналы восточных штатов, но их вернули и того быстрей, в сопровождении печатных бланков с отказом. |
The short stories were returned in similar fashion. He read them over and over, and liked them so much that he could not puzzle out the cause of their rejection, until, one day, he read in a newspaper that manuscripts should always be typewritten. That explained it. Of course editors were so busy that they could not afford the time and strain of reading handwriting. Martin rented a typewriter and spent a day mastering the machine. Each day he typed what he composed, and he typed his earlier manuscripts as fast as they were returned him. He was surprised when the typed ones began to come back. His jaw seemed to become squarer, his chin more aggressive, and he bundled the manuscripts off to new editors. | Так же вернулись и рассказы. Мартин читал их и перечитывал, они нравилась ему, очень нравились, он просто понять не мог, почему их отвергают, пока однажды не прочел в какой-то газете, что рукописи должны быть перепечатаны на машинке. Все стало ясно. Ну конечно, редакторы так заняты у них нет ни времени, ни сил разбираться в чужом, почерке. Он взял напрокат пишущую машинку и за один день научился печатать. Каждый день теперь он перепечатывал написанное за день, а прежние рукописи перепечатывал, как только они возвращались. К немалому его удивлению, стали приходить обратно и те, что он отпечатал на машинке, Казалось, челюсть у него стала еще упрямей, подбородок выпятился воинственней, и он отправил рукописи в другие редакции. |
The thought came to him that he was not a good judge of his own work. He tried it out on Gertrude. He read his stories aloud to her. Her eyes glistened, and she looked at him proudly as she said:- | Подумалось, что он не судья своим же сочинениям. Он испробовал - как отнесется к ним Гертруда. Прочел ей вслух рассказ. Глаза у нее заблестели, она посмотрела на него с гордостью и сказала: |
"Ain't it grand, you writin' those sort of things." | - Знатно, вон ты, стало быть, чего пишешь. |
"Yes, yes," he demanded impatiently. "But the story--how did you like it?" | - Да, да. А рассказ... нравится он тебе? - нетерпеливо спросил Мартин. |
"Just grand," was the reply. "Just grand, an' thrilling, too. I was all worked up." | - Знатно, а как же, - был ответ. - Знатно, страх как интересно. |
He could see that her mind was not clear. The perplexity was strong in her good-natured face. So he waited. | Мартин, однако, заметил, сестру что-то смущает. На ее добродушном лице все ясней проступало недоумение, И он ждал. |
"But, say, Mart," after a long pause, "how did it end? Did that young man who spoke so highfalutin' get her?" | - Слышь, Март, - после долгого молчания, - а чем дело-то кончилось? Этот молодой, он еще все пыжится, чудно так разговаривает, досталась она ему? |
And, after he had explained the end, which he thought he had made artistically obvious, she would say:- | Он объяснил развязку, написанную, как ему казалось, мастерски и вполне понятно, и сестра сказала: |
"That's what I wanted to know. Why didn't you write that way in the story?" | - Во-во, я это и хотела знать. Чего ж ты так прямо не написал? |
One thing he learned, after he had read her a number of stories, namely, that she liked happy endings. | Он прочел ей не один рассказ и не дна и уяснил себе одно: ей нравятся счастливые концы. |
"That story was perfectly grand," she announced, straightening up from the wash-tub with a tired sigh and wiping the sweat from her forehead with a red, steamy hand; "but it makes me sad. I want to cry. There is too many sad things in the world anyway. It makes me happy to think about happy things. Now if he'd married her, and--You don't mind, Mart?" she queried apprehensively. "I just happen to feel that way, because I'm tired, I guess. But the story was grand just the same, perfectly grand. Where are you goin' to sell it?" | - Знатный рассказ, рассказ что надо, - объявляла она, отрывалась от корыта, распрямляла спину, красной распаренной рукой отирала потный лоб, - а только запечалилась я. Плакать охота. Печалей этих кругом и так полно. Вот про чего хорошее подумаешь, тогда и самой вроде хорошо. Слышь, а чтоб ему жениться на ней и... Ты не в обиде, Март? - опасливо спрашивала она. - Устала я, потому, видать, и хочется хорошего. А все одно, знатный рассказ... знатный, а как же. И куда ж ты его запродашь? |
"That's a horse of another color," he laughed. | - Ну, это уж другое дело, - засмеялся Мартин. |
"But if you _did_ sell it, what do you think you'd get for it?" | - Нет, а как и впрямь запродашь, сколько, думаешь, дадут? |
"Oh, a hundred dollars. That would be the least, the way prices go." | - Да уж сотню. Никак не меньше, такие нынче цены. |
"My! I do hope you'll sell it!" | - Ишь как! Вот бы и впрямь запродать. |
"Easy money, eh?" Then he added proudly: "I wrote it in two days. That's fifty dollars a day." | - Легкие денежки, а? - Потом с гордостью прибавил: - Это я за два дня написал. Выходит, полсотни долларов в день. |
He longed to read his stories to Ruth, but did not dare. He would wait till some were published, he decided, then she would understand what he had been working for. In the meantime he toiled on. Never had the spirit of adventure lured him more strongly than on this amazing exploration of the realm of mind. He bought the text-books on physics and chemistry, and, along with his algebra, worked out problems and demonstrations. He took the laboratory proofs on faith, and his intense power of vision enabled him to see the reactions of chemicals more understandingly than the average student saw them in the laboratory. Martin wandered on through the heavy pages, overwhelmed by the clews he was getting to the nature of things. He had accepted the world as the world, but now he was comprehending the organization of it, the play and interplay of force and matter. Spontaneous explanations of old matters were continually arising in his mind. Levers and purchases fascinated him, and his mind roved backward to hand-spikes and blocks and tackles at sea. The theory of navigation, which enabled the ships to travel unerringly their courses over the pathless ocean, was made clear to him. The mysteries of storm, and rain, and tide were revealed, and the reason for the existence of trade-winds made him wonder whether he had written his article on the northeast trade too soon. At any rate he knew he could write it better now. One afternoon he went out with Arthur to the University of California, and, with bated breath and a feeling of religious awe, went through the laboratories, saw demonstrations, and listened to a physics professor lecturing to his classes. | Он страстно хотел прочесть свои рассказы Руфи, но не смел. Надо подождать, пускай сперва хоть несколько напечатают, решил он, тогда она поймет, чего ради он трудился. Тем временем он продолжал усиленно заниматься. Никогда еще дух приключений не манил его так неодолимо, как во время этих поразительных странствий в царстве разума. Он купил учебники по физике и химии и не оставлял занятия алгеброй, решал теперь и новые задачи, вникал в опыты. Результаты лабораторных работ он принимал на веру, а могучая сила воображения помогала ему представлять реакции химических веществ яснее, чем рядовому студенту во время опытов в лаборатории. Мартин поглощал страницы, несущие груз знаний, и, ошеломленный, обретал ключи к природе вещей. Прежде он воспринимал мир, не задумываясь, а теперь постигал, как все в этом мире устроено, как связаны, взаимодействуют энергия и материя. В сознании постоянно вспыхивали объяснения то одного, то другого, что было давно знакомо. Он думал, как это мудро и просто - рычаг, блок, вспоминал корабельные лебедки, ганшпуги, тали. Теперь ему понятна стала теория навигации, благодаря которой корабли безошибочно находят путь в морских просторах, где нет ни дорог, ни вех. Ему открывались секреты штормов, и дождей, и приливов, и причины возникновения пассатов, и он задумался, не поспешил ли он со своим очерком о северо-восточном пассате. Сейчас-то он, конечно, написал бы лучше. Раз он побывал с Артуром в Калифорнийском университете, затаив дыхание, исполненный благоговения, прошел по лабораториям, смотрел, как делаются опыты, и слушал лекцию профессора физики. |
But he did not neglect his writing. A stream of short stories flowed from his pen, and he branched out into the easier forms of verse--the kind he saw printed in the magazines--though he lost his head and wasted two weeks on a tragedy in blank verse, the swift rejection of which, by half a dozen magazines, dumfounded him. Then he discovered Henley and wrote a series of sea-poems on the model of "Hospital Sketches." They were simple poems, of light and color, and romance and adventure. "Sea Lyrics," he called them, and he judged them to be the best work he had yet done. There were thirty, and he completed them in a month, doing one a day after having done his regular day's work on fiction, which day's work was the equivalent to a week's work of the average successful writer. The toil meant nothing to him. It was not toil. He was finding speech, and all the beauty and wonder that had been pent for years behind his inarticulate lips was now pouring forth in a wild and virile flood. | Но сочинительство он не забросил. Поток рассказов не иссякал, и еще он начал писать стихи попроще, какие встречал в журналах, но однажды, потеряв голову, попусту потратил две недели - написал белыми стихами трагедию и был огорошен, когда ее тотчас отвергли шесть журналов. Потом он открыл для себя Хенли и по образцу его "Больничных зарисовок" написал цикл стихов о море. Незамысловатые эти стихи полны были света, красок, романтики, приключений. Он назвал их "Голоса моря", и ему казалось, ничего лучше он еще не писал. Стихотворений было тридцать, Мартин написал их за месяц, сочиняя по одному в день, после окончания дневной работы над прозой, а прозы он за день писал столько, сколько обычный преуспевающий автор пишет за неделю. Труд не пугал его. Да это разве труд! Он обретал дар речи, и вся красота и чудо, что годами копились в его немой доныне, косноязычной душе, теперь полились живым неукротимым потоком. |
He showed the "Sea Lyrics" to no one, not even to the editors. He had become distrustful of editors. But it was not distrust that prevented him from submitting the "Lyrics." They were so beautiful to him that he was impelled to save them to share with Ruth in some glorious, far-off time when he would dare to read to her what he had written. Against that time he kept them with him, reading them aloud, going over them until he knew them by heart. | "Голоса моря" он не показал никому, даже редакторам. Он им больше не доверял. Но не от недоверия не представил он "Голоса" на их суд. Такими прекрасными казались ему эти стихи, что он хотел приберешь их до того далекого лучезарного дня, когда решится прочесть их Руфи и разделить их с ней. А пока он хранил их у себя, читал вслух, возвращался к ним снова и снова и под конец уже знал на память. |
He lived every moment of his waking hours, and he lived in his sleep, his subjective mind rioting through his five hours of surcease and combining the thoughts and events of the day into grotesque and impossible marvels. In reality, he never rested, and a weaker body or a less firmly poised brain would have been prostrated in a general break-down. His late afternoon calls on Ruth were rarer now, for June was approaching, when she would take her degree and finish with the university. Bachelor of Arts!--when he thought of her degree, it seemed she fled beyond him faster than he could pursue. | Он жил полной жизнью каждое мгновенье, не только наяву, но и во сне, все эти пять часов ум его бунтовал против передышки и претворял мысли и события дня в нелепые, немыслимые сновидения. В сущности, он никогда не отдыхал, и организм менее выносливый, мозг не столь уравновешенный, не выдержали бы, сломились. Он теперь реже бывал вечерами у Руфи: приближался июнь, скоро ей сдавать экзамены на степень бакалавра и она окончит университет. Бакалавр искусств! Он думал о ее ученой степени, и ему казалось, она слишком далеко умчалась, не догнать. |
One afternoon a week she gave to him, and arriving late, he usually stayed for dinner and for music afterward. Those were his red-letter days. The atmosphere of the house, in such contrast with that in which he lived, and the mere nearness to her, sent him forth each time with a firmer grip on his resolve to climb the heights. In spite of the beauty in him, and the aching desire to create, it was for her that he struggled. He was a lover first and always. All other things he subordinated to love. | Один вечер в неделю она дарила ему, и он приходил поздно и обычно оставался обедать, а потом слушал, как Руфь, играла на фортепьяно. То были праздники. Атмосфера дома Морзов, так резко отличающаяся от той, в какой жил Мартин, и сама близость Руфи укрепляли решимость взобраться на те же высоты. Не красота, живущая в нем, двигала им, не острое желание творить - он сражался ради нее. Он прежде всего и, превыше всего любил. Все остальное он подчинил любви. |
Greater than his adventure in the world of thought was his love-adventure. The world itself was not so amazing because of the atoms and molecules that composed it according to the propulsions of irresistible force; what made it amazing was the fact that Ruth lived in it. She was the most amazing thing he had ever known, or dreamed, or guessed. | Отвага любящего затмила отвагу искателя знаний. Ведь мир изумлял не столько тем, что состоял из атомов и молекул, движимых необоримой силой, сколько тем, что в нем жила Руфь. Она была изумительнее всего, что он знал, о чем мечтал, о чем догадывался. |
But he was oppressed always by her remoteness. She was so far from him, and he did not know how to approach her. He had been a success with girls and women in his own class; but he had never loved any of them, while he did love her, and besides, she was not merely of another class. His very love elevated her above all classes. She was a being apart, so far apart that he did not know how to draw near to her as a lover should draw near. It was true, as he acquired knowledge and language, that he was drawing nearer, talking her speech, discovering ideas and delights in common; but this did not satisfy his lover's yearning. His lover's imagination had made her holy, too holy, too spiritualized, to have any kinship with him in the flesh. It was his own love that thrust her from him and made her seem impossible for him. Love itself denied him the one thing that it desired. | Но его удручала разделявшая их пропасть. Так далека была от него Руфь, он не знал, как к ней подступиться. У девушек и женщин своего круга он пользовался успехом, но ни одну из них никогда не любил, а ее любил, и она была не просто из другого мира. Сама его любовь вознесла ее над миром. Она совсем особенная, она так на всех не похожа, что, подобно всякому влюбленному стремясь к близости с ней, он совершенно не знал, как это сделать. Правда, обретая знания и дар речи, он становился ближе к ней, говорил на ее языке, находил общие с ней мысли и радости, но это не утоляло острую любовную тоску. Воображение влюбленного окружало ее ореолом святости - слишком она святая, чистый, бесплотный дух, и не может быть с ней близости во плоти. Как раз его любовь и отодвигала ее в недосягаемую даль. Сама любовь отказывала ему в том единственном, чего жаждала. |
And then, one day, without warning, the gulf between them was bridged for a moment, and thereafter, though the gulf remained, it was ever narrower. They had been eating cherries--great, luscious, black cherries with a juice of the color of dark wine. And later, as she read aloud to him from "The Princess," he chanced to notice the stain of the cherries on her lips. For the moment her divinity was shattered. She was clay, after all, mere clay, subject to the common law of clay as his clay was subject, or anybody's clay. Her lips were flesh like his, and cherries dyed them as cherries dyed his. And if so with her lips, then was it so with all of her. She was woman, all woman, just like any woman. It came upon him abruptly. It was a revelation that stunned him. It was as if he had seen the sun fall out of the sky, or had seen worshipped purity polluted. | А потом, однажды, внезапно, через разделявшую их пропасть на миг был перекинут мост, и с той поры пропасть стала не такой широкой. Они ели вишни, огромные, сочные, черные вишни, исходившие темно-красным соком. А после она читала ему вслух "Принцессу" Теннисона, и вдруг Мартин заметил у нее на губе вишневое пятнышко. На миг она перестала быть божеством. Она же из плоти и крови, из обыкновенной плоти, как он и как все люди, те же законы правят и ее телом. У нее такие же губы как у него, и их тоже окрасила вишня. А если так с губами, значит; и с ней со всей. Она женщина, вся как есть, просто-напросто женщина. То было внезапное откровение. И оно ошеломило его. Будто у него на глазах солнце упало с неба или он увидел оскверненную святыню. |
Then he realized the significance of it, and his heart began pounding and challenging him to play the lover with this woman who was not a spirit from other worlds but a mere woman with lips a cherry could stain. He trembled at the audacity of his thought; but all his soul was singing, and reason, in a triumphant paean, assured him he was right. Something of this change in him must have reached her, for she paused from her reading, looked up at him, and smiled. His eyes dropped from her blue eyes to her lips, and the sight of the stain maddened him. His arms all but flashed out to her and around her, in the way of his old careless life. She seemed to lean toward him, to wait, and all his will fought to hold him back. | А потом он понял, что же это означает, и сердце заколотилось, требуя вести себя с этой женщиной как подобает влюбленному, ведь она вовсе не дух из иных миров, она просто женщина, вишневый сок оставил след на ее губах. Дерзкая мысль эта бросила его в дрожь, а душа пела и ликовал разум, убеждая его, что он прав. Руфь, видно, уловила какую-то перемену в нем и перестала читать, подняла голову, улыбнулась. Он перевел взгляд с ее голубых глаз на губы - вишневое пятнышко сводило его с ума. Он чуть было не рванулся к ней, не обнял, как обнимал других прежде, когда жил беспечно, как жилось. Ему казалось, она подалась вперед, ждала, и он удержался лишь огромным усилием воли. |
"You were not following a word," she pouted. | - Вы совсем не слушаете, - укорила она. |
Then she laughed at him, delighting in his confusion, and as he looked into her frank eyes and knew that she had divined nothing of what he felt, he became abashed. He had indeed in thought dared too far. Of all the women he had known there was no woman who would not have guessed--save her. And she had not guessed. There was the difference. She was different. He was appalled by his own grossness, awed by her clear innocence, and he gazed again at her across the gulf. The bridge had broken down. | И засмеялась, довольная его смущением, а он, встретив ее открытый взгляд, понял, что она и не подозревает, что он сейчас чувствует, и устыдился. Да, в мыслях своих он занесся невесть куда. Любая знакомая ему женщина догадалась бы, - любая, но не Руфь. А Руфь не догадалась. Вот она, разница. Руфь и впрямь совсем другая. Его ужаснуло сознание собственной грубости, охватил благоговейный трепет перед ее чистотой и наивностью, и вновь он смотрел на нее через пропасть. Мост обрушился. |
But still the incident had brought him nearer. The memory of it persisted, and in the moments when he was most cast down, he dwelt upon it eagerly. The gulf was never again so wide. He had accomplished a distance vastly greater than a bachelorship of arts, or a dozen bachelorships. She was pure, it was true, as he had never dreamed of purity; but cherries stained her lips. She was subject to the laws of the universe just as inexorably as he was. She had to eat to live, and when she got her feet wet, she caught cold. But that was not the point. If she could feel hunger and thirst, and heat and cold, then could she feel love--and love for a man. Well, he was a man. And why could he not be the man? "It's up to me to make good," he would murmur fervently. "I will be _the_ man. I will make myself _the_ man. I will make good." | А все-таки с этой минуты Руфь стала ему ближе. Случай этот остался в памяти, и, когда одолевало уныние, Мартин жадно вспоминал о нем. Пропасть уже больше не была так безмерна, как прежде. Он преодолел огромное расстояние, куда большее, чем требовалось, чтобы получить степень бакалавра искусств, даже десяток степеней. Руфь чиста, это верно, такая чистота ему прежде и не снилась, но от вишен на ее губах остаются следы. Она подвластна законам вселенной так же неотвратимо, как он. Она должна есть, чтобы жить, а если промочит ноги, схватит простуду. Но не в том дело. Раз она чувствует голод, и жажду, и жару, и холод, значит, может почувствовать и любовь, любовь к мужчине. Ну, а он мужчина. Тогда отчего бы не к нему? "Все зависит от меня, - лихорадочно бормотал Мартин. - Я добьюсь, чтоб она выбрала меня. Добьюсь". |
Титульный лист | Предыдущая | Следующая