English | Русский |
Several weeks went by, during which Martin Eden studied his grammar, reviewed the books on etiquette, and read voraciously the books that caught his fancy. Of his own class he saw nothing. The girls of the Lotus Club wondered what had become of him and worried Jim with questions, and some of the fellows who put on the glove at Riley's were glad that Martin came no more. He made another discovery of treasure- trove in the library. As the grammar had shown him the tie-ribs of language, so that book showed him the tie-ribs of poetry, and he began to learn metre and construction and form, beneath the beauty he loved finding the why and wherefore of that beauty. Another modern book he found treated poetry as a representative art, treated it exhaustively, with copious illustrations from the best in literature. Never had he read fiction with so keen zest as he studied these books. And his fresh mind, untaxed for twenty years and impelled by maturity of desire, gripped hold of what he read with a virility unusual to the student mind. | Шли недели, Мартин изучал грамматику, пересматривал книжки о правилах поведения в обществе и с жадностью читал все, что ему заблагорассудится. От прежнего своего окружения он оторвался. Девушки, бывавшие в Лотос-клубе, гадали, что с ним приключилось, и донимали расспросами Джима, а кое-кто из парней завсегдатаев гаража Райли, не слитком стойких в драках, только радовался, что его больше не видно. Тем временем Мартин раскопал в библиотеке еще один клад. Если грамматика дала ему понятие о том, как строится язык, то эта книга дала понятие о том, как строится поэзия, и за дорогой ему красотой он стал различать размеры, ритмику и форму, стал постигать, как и отчего возникает красота. Еще одна современная книга, которая ему попалась, рассматривала поэзию как реалистическое искусство, рассматривала всесторонне, со множеством примеров из лучших произведений. Никакие романы не читал он так увлеченно, как эти серьезные книги. И свежий, за все двадцать лет не обремененный науками ум, подхлестываемый зрелой жаждой познавать, схватывал прочитанное поистине мужской хваткой, неведомой уму ученическому. |
When he looked back now from his vantage-ground, the old world he had known, the world of land and sea and ships, of sailor-men and harpy-women, seemed a very small world; and yet it blended in with this new world and expanded. His mind made for unity, and he was surprised when at first he began to see points of contact between the two worlds. And he was ennobled, as well, by the loftiness of thought and beauty he found in the books. This led him to believe more firmly than ever that up above him, in society like Ruth and her family, all men and women thought these thoughts and lived them. Down below where he lived was the ignoble, and he wanted to purge himself of the ignoble that had soiled all his days, and to rise to that sublimated realm where dwelt the upper classes. All his childhood and youth had been troubled by a vague unrest; he had never known what he wanted, but he had wanted something that he had hunted vainly for until he met Ruth. And now his unrest had become sharp and painful, and he knew at last, clearly and definitely, that it was beauty, and intellect, and love that he must have. | Когда с нынешней выигрышной позиции он оглядывался назад, прежний его мир - мир суши и моря и кораблей, матросов и алчных женщин - казался совсем маленьким; и однако он сливался с его теперешним миром и становился шире. Мартин стремился осмыслить все сущее в единстве и цельности и, когда стал находить точки соприкосновения этих двух миров, поначалу удивился. А возвышенность и красота мышления, открывавшиеся ему в книгах, облагораживали его. И оттого он все тверже верил, что в верхах общества, в кругах, к которым принадлежит Руфь и ее родные, так возвышенно мыслят все и согласно с таким строем мысли живут. Мир, в котором жил он, был низменным, и он хотел очиститься от грязи низменной повседневности и подняться в те возвышенные сферы, где обитали высшие классы. Все детство и юность его одолевало смутное беспокойство, чего-то ему недоставало, он сам не знал чего, и пока не встретил Руфь, все время искал что-то и не находил. Теперь же беспокойство стало острым, мучительным, он понимал наконец, понимал ясно, отчетливо, что ему нужно: красота, и напряженная умственная жизнь, и любовь. |
During those several weeks he saw Ruth half a dozen times, and each time was an added inspiration. She helped him with his English, corrected his pronunciation, and started him on arithmetic. But their intercourse was not all devoted to elementary study. He had seen too much of life, and his mind was too matured, to be wholly content with fractions, cube root, parsing, and analysis; and there were times when their conversation turned on other themes--the last poetry he had read, the latest poet she had studied. And when she read aloud to him her favorite passages, he ascended to the topmost heaven of delight. Never, in all the women he had heard speak, had he heard a voice like hers. The least sound of it was a stimulus to his love, and he thrilled and throbbed with every word she uttered. It was the quality of it, the repose, and the musical modulation--the soft, rich, indefinable product of culture and a gentle soul. As he listened to her, there rang in the ears of his memory the harsh cries of barbarian women and of hags, and, in lesser degrees of harshness, the strident voices of working women and of the girls of his own class. Then the chemistry of vision would begin to work, and they would troop in review across his mind, each, by contrast, multiplying Ruth's glories. Then, too, his bliss was heightened by the knowledge that her mind was comprehending what she read and was quivering with appreciation of the beauty of the written thought. She read to him much from "The Princess," and often he saw her eyes swimming with tears, so finely was her aesthetic nature strung. At such moments her own emotions elevated him till he was as a god, and, as he gazed at her and listened, he seemed gazing on the face of life and reading its deepest secrets. And then, becoming aware of the heights of exquisite sensibility he attained, he decided that this was love and that love was the greatest thing in the world. And in review would pass along the corridors of memory all previous thrills and burnings he had known,--the drunkenness of wine, the caresses of women, the rough play and give and take of physical contests,--and they seemed trivial and mean compared with this sublime ardor he now enjoyed. | За эти несколько недель он раз шесть видел Руфь, и каждая встреча вдохновляла его. Руфь помогала ему в занятиях грамматикой, поправляла произношение и надоумила взяться за математику. Но встречи их были посвящены не только этим простейшим занятиям. Слишком много он уже повидал, слишком зрелый, был у него ум, и конечно же, он не мог удовлетвориться одними только дробями, кубическими корнями, грамматическим и синтаксическим разбором; и временами они разговаривали о другом - о стихах, которые он недавно прочел, о поэте, чьим творчеством она занималась в последнее время. И если она читала вслух свои любимые строфы, Мaртин наслаждался безмерно. Никогда ни у одной женщины не слышал он такого голоса. Малейший его звук воспламенял любовь, каждое слово повергало в волнение и трепет. Голос ее покорял, как музыка, богатством оттенков, мягкостью и глубиной - такое рождают культура и утонченность души. Он слушал ее, а в памяти звучали резкие крики темнокожих дикарок и злобных старых ведьм и чуть менее грубые, но все равно режущие слух голоса фабричных работниц, женщин и девушек его среды. Потом все они воплощались в зримые образы и чередой проходили перед его мысленным взором, и каждая, по контрасту, умножала прелесть Руфи. Мартин блаженствовал тем больше, что он знал, она до тонкости постигает суть прочитанного, с радостным трепетом по достоинству оценивает красоту выраженной на бумаге мысли. Она много читала ему из "Принцессы", и так чутко, всей душой отзывалась на красоту, что нередко он видел у нее на глазах слезы. В такие минуты ее волнение возвышало его, он чувствовал себя чуть ли не божеством, и, глядя на нее и слушая, казалось, глядел в лицо самой жизни, читал ее тайны. А потом он осознал, какой тонкости восприятия достиг, и решил, что это от любви и нет на свете ничего прекраснее любви и, пройдя вспять коридорами памяти, оглядел все прежние утехи и наслаждения - опьяненье вином, женские ласки, грубые драки и состязанья в силе, - и рядом с высокой страстью, что владела им сейчас все ему показалось мелким и низменным. |
The situation was obscured to Ruth. She had never had any experiences of the heart. Her only experiences in such matters were of the books, where the facts of ordinary day were translated by fancy into a fairy realm of unreality; and she little knew that this rough sailor was creeping into her heart and storing there pent forces that would some day burst forth and surge through her in waves of fire. She did not know the actual fire of love. Her knowledge of love was purely theoretical, and she conceived of it as lambent flame, gentle as the fall of dew or the ripple of quiet water, and cool as the velvet-dark of summer nights. Her idea of love was more that of placid affection, serving the loved one softly in an atmosphere, flower-scented and dim-lighted, of ethereal calm. She did not dream of the volcanic convulsions of love, its scorching heat and sterile wastes of parched ashes. She knew neither her own potencies, nor the potencies of the world; and the deeps of life were to her seas of illusion. The conjugal affection of her father and mother constituted her ideal of love-affinity, and she looked forward some day to emerging, without shock or friction, into that same quiet sweetness of existence with a loved one. | Руфь не очень понимала, что происходит. Она никогда еще не испытывала сердечных треволнений. Все познания по этой части она брала, из книг, где по прихоти автора все, повседневное преображается в сказку; она не подозревала, что этот неотесанный матрос прокрадывается к ней в сердце, что там копятся потаенные силы, что однажды они вырвутся на свободу и в ней забушует пожар. Истинного пламени любви она не знала. Ее понятия о любви были чисто теоретические, ей представлялся ясный огонек, ласковый, как роса на заре или легкая зыбь на озере, нежаркий, как бархатно-черные летние ночи. Пожалуй, ей казалось, что любовь - это безмятежная привязанность, нежное служение любимому в неярком свете напоенного ароматом цветов неземного покоя. Ей и не снились вулканические потрясения любви, палящий жар, что испепеляет сердце, обращает в бесплодную пустыню. Не знала она, какие силы таятся в людях и в ней самой; пучины жизни прикрывала красивая сказка. Супружеская привязанность, соединявшая ее родителей, представлялась ей идеальной любовной близостью, и она предвкушала, как рано или поздно, без потрясений и волнений, и сама вступит в такую же исполненную тихой прелести жизнь бок о бок с любимым. |
So it was that she looked upon Martin Eden as a novelty, a strange individual, and she identified with novelty and strangeness the effects he produced upon her. It was only natural. In similar ways she had experienced unusual feelings when she looked at wild animals in the menagerie, or when she witnessed a storm of wind, or shuddered at the bright-ribbed lightning. There was something cosmic in such things, and there was something cosmic in him. He came to her breathing of large airs and great spaces. The blaze of tropic suns was in his face, and in his swelling, resilient muscles was the primordial vigor of life. He was marred and scarred by that mysterious world of rough men and rougher deeds, the outposts of which began beyond her horizon. He was untamed, wild, and in secret ways her vanity was touched by the fact that he came so mildly to her hand. Likewise she was stirred by the common impulse to tame the wild thing. It was an unconscious impulse, and farthest from her thoughts that her desire was to re-thumb the clay of him into a likeness of her father's image, which image she believed to be the finest in the world. Nor was there any way, out of her inexperience, for her to know that the cosmic feel she caught of him was that most cosmic of things, love, which with equal power drew men and women together across the world, compelled stags to kill each other in the rutting season, and drove even the elements irresistibly to unite. | Оттого она и смотрела на Мартина Идена как на некую новинку, личность необычную, и воображала, что этой новизной и необычностью он так на нее и действует. Что ж тут удивительного! Ведь когда смотришь на диких животных в зверинце, когда видишь, как разыгралась буря, когда вздрагиваешь при вспышке зигзага молнии, тоже испытываешь непривычные чувства. Во всем этом узнаешь стихию, что-то стихийное есть и в нем. Он приносит с собой дыхание морских ветров, необъятных просторов. Отблески тропического солнца пламенеют в его лице, а в упругих вздувшихся мышцах ощущается первобытная сила жизни. Таинственный мир суровых людей и еще более суровых дел, мир, недоступный ей, оставил на нем рубцы и шрамы. Он неприручен, дик, и то, как он покорен ей, в глубине души льстило ее тщеславию. Да еще родилось самое обыкновенное желание приручить дикаря. Желание неосознанное, у нее и в мыслях не было, что, в сущности, она хочет вылепить его по образу и подобию своего отца, которого она считала прекраснейшим человеком. И где ей, такой неискушенной, было понять, что ощущение стихийности, которое исходит от него, и есть величайшая стихия на свете - сама любовь, - сила, что необоримо влечет друг к другу через весь мир мужчин и женщин, и столь же властно вынуждает оленей в должный час убивать друг друга ради самки, и даже простейшие частицы заставляет соединяться. |
His swift development was a source of surprise and interest. She detected unguessed finenesses in him that seemed to bud, day by day, like flowers in congenial soil. She read Browning aloud to him, and was often puzzled by the strange interpretations he gave to mooted passages. It was beyond her to realize that, out of his experience of men and women and life, his interpretations were far more frequently correct than hers. His conceptions seemed naive to her, though she was often fired by his daring flights of comprehension, whose orbit-path was so wide among the stars that she could not follow and could only sit and thrill to the impact of unguessed power. Then she played to him--no longer at him--and probed him with music that sank to depths beyond her plumb-line. His nature opened to music as a flower to the sun, and the transition was quick from his working-class rag-time and jingles to her classical display pieces that she knew nearly by heart. Yet he betrayed a democratic fondness for Wagner, and the "Tannhauser" overture, when she had given him the clew to it, claimed him as nothing else she played. In an immediate way it personified his life. All his past was the Venusburg motif, while her he identified somehow with the Pilgrim's Chorus motif; and from the exalted state this elevated him to, he swept onward and upward into that vast shadow-realm of spirit-groping, where good and evil war eternally. | Быстрый духовный рост Мартина изумлял и занимал Руфь. Она обнаружила в нем достоинства, о которых и не подозревала и которые раскрывались день ото дня, точно цветы на щедрой почве. Она читала ему вслух Браунинга и часто поражалась, как оригинально он толковал спорные места. Ей не понять было, что, зная людей и самую жизнь, он как раз поэтому очень часто толковал эти места правильнее, чем она. Его суждения казались ей наивными, хотя нередко дерзкий полет мысли уносил его в такие звездные дали, куда она не в силах была следовать за ним, и лишь загоралась и трепетала от столкновения с этой неведомой силой. Потом она играла ему, уже без всякого вызова, но испытывая его музыкой, и музыка проникала в глубины, каких ей было не измерить. Все его существо раскрывалось навстречу музыке, словно цветок навстречу солнцу, и он быстро одолел пропасть, отделявшую привычные ему подстегивающие ритмы и созвучия танцулек от той классики, которую Руфь знала чуть ли не наизусть. Однако он обнаружил плебейское пристрастие к Вагнеру - когда Руфь познакомила его с увертюрой к "Тангейзеру", музыка эта захватила его как ничто другое. В этой увертюре словно отразилась вся его жизнь. Его прошлое воплотилось в музыкальной теме "Грота Венеры". Руфь же для него слилась с темой "Хора пилигримов"; и, восхищенный увертюрой, он уносился ввысь, в далекие дали, в смутный мир духовных поисков, где вечно борются добро и зло. |
Sometimes he questioned, and induced in her mind temporary doubts as to the correctness of her own definitions and conceptions of music. But her singing he did not question. It was too wholly her, and he sat always amazed at the divine melody of her pure soprano voice. And he could not help but contrast it with the weak pipings and shrill quaverings of factory girls, ill-nourished and untrained, and with the raucous shriekings from gin-cracked throats of the women of the seaport towns. She enjoyed singing and playing to him. In truth, it was the first time she had ever had a human soul to play with, and the plastic clay of him was a delight to mould; for she thought she was moulding it, and her intentions were good. Besides, it was pleasant to be with him. He did not repel her. That first repulsion had been really a fear of her undiscovered self, and the fear had gone to sleep. Though she did not know it, she had a feeling in him of proprietary right. Also, he had a tonic effect upon her. She was studying hard at the university, and it seemed to strengthen her to emerge from the dusty books and have the fresh sea-breeze of his personality blow upon her. Strength! Strength was what she needed, and he gave it to her in generous measure. To come into the same room with him, or to meet him at the door, was to take heart of life. And when he had gone, she would return to her books with a keener zest and fresh store of energy. | Случалось ему усомниться, правильно ли она определяет и толкует то или иное музыкальное произведение, и на время он заражал сомнениями Руфь. Но когда она пела, сомнениям места не было, в пении была вся Руфь, и он только изумлялся дивной, мелодичности ее чистого сопрано. И невольно сравнивал: что перед ним пискливые голоса, надрывное взвизгиванье недокормленных и необученных фабричных девчонок и хриплые вопли, пропитые голоса женщин в портовых городах. Руфь с удовольствием пела и играла ему. По правде сказать, впервые в жизни к ней в руки попала живая душа, с которой можно было поиграть, душа податливая, наслаждением было лепить ее как глину; ведь Руфи казалось, будто она формирует его душу, и она движима была самыми благими намерениями. Да и приятно было проводить с ним время. Он уже не вызывал неприязни. Враждебность, которую она ощутила при первой встрече, была, в сущности, страхом перед тем, что всколыхнулось в ней самой, а потом страх угас, Она сама того не понимала, но словно чувствовала, что он принадлежит ей. К тому же его присутствие бодрило. Она усердно занималась в университете и, когда отрывалась от пыльных книг и ощущала исходящее от этого человека дыхание свежего морского ветра, у нее прибывало сил. Сила! Именно силы ей недоставало, и он щедро дарил ей силу. Оказаться с ним в одной комнате или встретить его в дверях - значило получить жизненный заряд. А когда он уходил, она с новым запасом энергии, с удвоенным пылом возвращалась к своим книгам. |
She knew her Browning, but it had never sunk into her that it was an awkward thing to play with souls. As her interest in Martin increased, the remodelling of his life became a passion with her. | Она хорошо знала стихи Браунинга, но ей и в голову не приходило, что играть с чужой ли душой, со своей ли не годится. Мартин все больше интересовал ее, и теперь она была одержима желанием перекроить его жизнь. |
"There is Mr. Butler," she said one afternoon, when grammar and arithmetic and poetry had been put aside. | - Вот хотя бы мистер Батлер, - сказала она однажды, когда с грамматикой, математикой и поэзией на сегодня было покончено. |
"He had comparatively no advantages at first. His father had been a bank cashier, but he lingered for years, dying of consumption in Arizona, so that when he was dead, Mr. Butler, Charles Butler he was called, found himself alone in the world. His father had come from Australia, you know, and so he had no relatives in California. He went to work in a printing-office,--I have heard him tell of it many times,--and he got three dollars a week, at first. His income to-day is at least thirty thousand a year. How did he do it? He was honest, and faithful, and industrious, and economical. He denied himself the enjoyments that most boys indulge in. He made it a point to save so much every week, no matter what he had to do without in order to save it. Of course, he was soon earning more than three dollars a week, and as his wages increased he saved more and more. | - Вначале у него не было особых преимуществ. Его отец был кассиром в банке, но много лет страдал чахоткой, умер в Аризоне, и после его смерти мистер Батлер, его еще звали просто Чарльз Батлер, оказался один в целом свете. Видите ли, отец был из Австралии, так что в Калифорнии родных у него не было. Он пошел работать в типографию - я слышала это от него много раз - и вначале получал три доллара в неделю. Теперь же его годовой доход тридцать тысяч, не меньше. Как он этого достиг? Он был честен, добросовестен, усерден и бережлив. Он отказывал себе в удовольствиях, не то что большинство молодых людей. Он взял себе за правило каждую неделю откладывать определенную сумму, как бы это ни было трудно. Вскоре он, разумеется, зарабатывал уже не три доллара в неделю, а больше, и чем выше становился его заработок, тем больше он откладывал. |
"He worked in the daytime, and at night he went to night school. He had his eyes fixed always on the future. Later on he went to night high school. When he was only seventeen, he was earning excellent wages at setting type, but he was ambitious. He wanted a career, not a livelihood, and he was content to make immediate sacrifices for his ultimate again. He decided upon the law, and he entered father's office as an office boy--think of that!--and got only four dollars a week. But he had learned how to be economical, and out of that four dollars he went on saving money." | Днем он работал, а после работы посещал вечернюю школу. Он всегда думал о будущем. Потом он поступил в полную среднюю школу, тоже вечернюю. Ему было только семнадцать лет, а он уже прекрасно зарабатывал в качестве наборщика, но он был честолюбив. Он хотел выдвинуться, а не только зарабатывать на хлеб, и готов был на многие лишения, чтобы в конце концов добиться успеха. Он решил изучить право и поступил в контору моего отца рассыльным, - подумайте только! - всего по четыре доллара в неделю. Но он умел быть бережливым и кое-что экономил даже из этих четырех долларов. |
She paused for breath, and to note how Martin was receiving it. His face was lighted up with interest in the youthful struggles of Mr. Butler; but there was a frown upon his face as well. | Она замолкла, надо было перевести дыхание и проверить, как Мартин принимает ее рассказ. И увидела в его лице живой интерес к нелегкой юности мистера Батлера, однако при этом он хмурился тоже. |
"I'd say they was pretty hard lines for a young fellow," he remarked. "Four dollars a week! How could he live on it? You can bet he didn't have any frills. Why, I pay five dollars a week for board now, an' there's nothin' excitin' about it, you can lay to that. He must have lived like a dog. The food he ate--" | - Да, нелегко пришлось парню, - заметил он. - Четыре доллара в неделю. Попробуй-ка проживи. Бьюсь об заклад, никаких разносолов не видывал. Я вон отдаю за жилье и за стол пять долларов в неделю, и ем только что досыта, верно вам говорю. Видать, собачья была у него жизнь. Xapч... |
"He cooked for himself," she interrupted, "on a little kerosene stove." | - Он сам готовил себе еду, - перебила Руфь, - на керосинке. |
"The food he ate must have been worse than what a sailor gets on the worst-feedin' deep-water ships, than which there ain't much that can be possibly worse." | - Харч у него, видать, был хуже матросского на самых распоследних судах, а уж это хуже некуда, там, бывает, матроса голодом морят. |
"But think of him now!" she cried enthusiastically. "Think of what his income affords him. His early denials are paid for a thousand-fold." | - Но подумайте, какого положения он добился! - с восторгом воскликнула Руфь. - Подумайте, что он может себе позволить на свои теперешние доходы! Теперь он может стократ возместить лишения той ранней поры. |
Martin looked at her sharply. | Мартин пристально на нее посмотрел. |
"There's one thing I'll bet you," he said, "and it is that Mr. Butler is nothin' gay-hearted now in his fat days. He fed himself like that for years an' years, on a boy's stomach, an' I bet his stomach's none too good now for it." | - А вот бьюсь об заклад, - сказал он, - невесело ему нынче, хоть он и при больших деньгах. Смолоду голодом сидел, кишки свои не жалел, теперь, видать, ему от них лихо. |
Her eyes dropped before his searching gaze. | Под его испытующим взглядом Руфь опустила глаза. |
"I'll bet he's got dyspepsia right now!" Martin challenged. | - Бьюсь об заклад, теперь он желудком хворает! - вызывающе бросил Мартин. |
"Yes, he has," she confessed; "but--" | - Да, правда, - призналась она, - но... |
"An' I bet," Martin dashed on, "that he's solemn an' serious as an old owl, an' doesn't care a rap for a good time, for all his thirty thousand a year. An' I'll bet he's not particularly joyful at seein' others have a good time. Ain't I right?" | - Бьюсь об заклад, - не дослушал Мартин, - серьезный он всегда, угрюмый, вроде старого филина, и нет веселья ему, при всех его тыщах, И когда кто другой радуется, ему не больно весело смотреть. Верно я говорю? |
She nodded her head in agreement, and hastened to explain:- | Она кивнула и поспешила объяснить: |
"But he is not that type of man. By nature he is sober and serious. He always was that." | - Но просто он человек другого склада. Серьезный, рассудительный. Он всегда такой был. |
"You can bet he was," Martin proclaimed. "Three dollars a week, an' four dollars a week, an' a young boy cookin' for himself on an oil-burner an' layin' up money, workin' all day an' studyin' all night, just workin' an' never playin', never havin' a good time, an' never learnin' how to have a good time--of course his thirty thousand came along too late." | - А как же, - подхватил Мартин. - Три доллара в неделю, четыре доллара в неделю, молодой парень сам куховарит на керосинке и гроши откладывает, день-деньской работает, вечерами учится - одна только работа, и ни тебе поухаживать, ни тебе повеселиться, даже и не знает, как это люди веселятся... Нет уж, слишком поздно он заполучил свои тридцать тыщ. |
His sympathetic imagination was flashing upon his inner sight all the thousands of details of the boy's existence and of his narrow spiritual development into a thirty-thousand-dollar-a-year man. With the swiftness and wide-reaching of multitudinous thought Charles Butler's whole life was telescoped upon his vision. | Чуткое воображение мигом высветило перед внутренним взором Мартина тысячи подробностей существования того парнишки, его душу, стиснутую единственным стремлением, что и привело его к тридцати тысячам годового дохода. С обычной для свободного полета его мысли стремительностью и полнотой ему ясно представилась вся жизнь Чарльза Батлера. |
"Do you know," he added, "I feel sorry for Mr. Butler. He was too young to know better, but he robbed himself of life for the sake of thirty thousand a year that's clean wasted upon him. Why, thirty thousand, lump sum, wouldn't buy for him right now what ten cents he was layin' up would have bought him, when he was a kid, in the way of candy an' peanuts or a seat in nigger heaven." | - Знаете, - прибавил он, - жалко мне мистера Батлера. Молодой он был, не соображал, а ведь обокрал себя, из-за этих тридцати тыщ в год вовсе жизни не видал. Теперь и за тридцать тыщ, экие деньжищи, не купить ему никакой радости, а ведь мальчишкой мог нарадоваться за десять центов - не откладывал бы их, а взял леденцов или там орехов, а то билетик на галерку. |
It was just such uniqueness of points of view that startled Ruth. Not only were they new to her, and contrary to her own beliefs, but she always felt in them germs of truth that threatened to unseat or modify her own convictions. Had she been fourteen instead of twenty-four, she might have been changed by them; but she was twenty-four, conservative by nature and upbringing, and already crystallized into the cranny of life where she had been born and formed. It was true, his bizarre judgments troubled her in the moments they were uttered, but she ascribed them to his novelty of type and strangeness of living, and they were soon forgotten. Nevertheless, while she disapproved of them, the strength of their utterance, and the flashing of eyes and earnestness of face that accompanied them, always thrilled her and drew her toward him. She would never have guessed that this man who had come from beyond her horizon, was, in such moments, flashing on beyond her horizon with wider and deeper concepts. Her own limits were the limits of her horizon; but limited minds can recognize limitations only in others. And so she felt that her outlook was very wide indeed, and that where his conflicted with hers marked his limitations; and she dreamed of helping him to see as she saw, of widening his horizon until it was identified with hers. | Вот такая необычность взгляда и пугала Руфь. Не только удивляла новизной, не только противоречила ее мнениям, - Руфь всегда ощущала здесь зародыш правды, которая грозила опрокинуть или изменить ее собственные убеждения. Будь ей четырнадцать, а не двадцать четыре, она и сама, слушая Мартина, стала бы, пожалуй, по-иному смотреть на мир; но ей было двадцать четыре, и, консервативная по натуре и воспитанию, она уже впитала представления того узкого круга, в котором родилась и выросла. Правда, причудливые суждения Мартина в первую минуту ее тревожили, но она приписывала их своеобразию натуры этого человека и его удивительной жизни и быстро забывала. Однако, хотя она и не одобряла его взглядов, горячность Мартина, блестящие глаза, искренность, которой дышало его лицо, неизменно приводили ее в трепет, влекли к нему. Она бы никогда не подумала, что у этого выходца из совсем другого мира в такие минуты бывали прозрения, недоступные ей, и что мыслит он и шире и глубже. Ее ограниченность была ограниченностью ее мирка; но ум ограниченный не замечает своей ограниченности, видит ее лишь в других. А потому Руфь полагала, что мыслит широко и, если их взгляды расходятся, виной тому ограниченность Мартина; и она мечтала помочь ему увидеть мир таким, каким видит она, расширить его горизонты, чтобы они совпадали с ее собственными. |
"But I have not finished my story," she said. "He worked, so father says, as no other office boy he ever had. Mr. Butler was always eager to work. He never was late, and he was usually at the office a few minutes before his regular time. And yet he saved his time. Every spare moment was devoted to study. He studied book-keeping and type-writing, and he paid for lessons in shorthand by dictating at night to a court reporter who needed practice. He quickly became a clerk, and he made himself invaluable. Father appreciated him and saw that he was bound to rise. It was on father's suggestion that he went to law college. He became a lawyer, and hardly was he back in the office when father took him in as junior partner. He is a great man. He refused the United States Senate several times, and father says he could become a justice of the Supreme Court any time a vacancy occurs, if he wants to. Such a life is an inspiration to all of us. It shows us that a man with will may rise superior to his environment." | - Но я еще не все рассказала, - продолжала она. - По словам моего отца, мистер Батлер с самого начала работал как ни один посыльный. Он всегда отличался необыкновенным усердием. Никогда не опаздывал, обычно приходил в контору даже раньше, чем положено. И, однако, он экономил время. Каждую свободную минуту посвящал ученью. Учился счетоводству и машинописи, а за уроки стенографии платил тем, что диктовал по вечерам репортеру по судебным делам, которому требовалась практика. Скоро он стал письмоводителем и сумел достичь в своем деле совершенства. Мой отец оценил его по достоинству и понял, что он способен выдвинуться. По совету отца он поступил в юридический колледж. Стал юристом, и, как только вернулся в контору, отец сделал его своим младшим партнером. Он замечательный человек. Он несколько раз отказывался от места в сенате Соединенных Штатов, и отец говорит, он, если захочет, может стать членом Верховного суда, как только освободится вакансия. Такая жизнь - вдохновляющий пример для всех нас. Она показывает, что волевой человек может подняться над своей средой. |
"He is a great man," Martin said sincerely. | - Замечательный человек, - искренне сказал Мартин. |
But it seemed to him there was something in the recital that jarred upon his sense of beauty and life. He could not find an adequate motive in Mr. Butler's life of pinching and privation. Had he done it for love of a woman, or for attainment of beauty, Martin would have understood. God's own mad lover should do anything for the kiss, but not for thirty thousand dollars a year. He was dissatisfied with Mr. Butler's career. There was something paltry about it, after all. Thirty thousand a year was all right, but dyspepsia and inability to be humanly happy robbed such princely income of all its value. | Но что-то в этом повествовании оскорбило его чувство красоты, его понятие о жизни. Он не видел в жизни мистера Батлера цели, ради которой стоило во всем себе отказывать и терпеть лишения. Будь это любовь к женщине или стремление к красоте, Мартин бы понял. Когда с ума сходишь от любви, на все пойдешь ради поцелуя, но не маяться же ради тридцати тысяч в год. Нет, не по душе ему карьера мистера Батлера. В конце концов было в таком успехе что-то жалкое. Тридцать тысяч в год, конечно, хорошо, но больные кишки и неспособность радоваться простым человеческим радостям начисто обесценивают этот роскошный доход. |
Much of this he strove to express to Ruth, and shocked her and made it clear that more remodelling was necessary. Hers was that common insularity of mind that makes human creatures believe that their color, creed, and politics are best and right and that other human creatures scattered over the world are less fortunately placed than they. It was the same insularity of mind that made the ancient Jew thank God he was not born a woman, and sent the modern missionary god-substituting to the ends of the earth; and it made Ruth desire to shape this man from other crannies of life into the likeness of the men who lived in her particular cranny of life. | Многое из этих своих размышлений он попытался высказать Руфи, но она возмутилась в душе и ясно поняла, что его еще надо шлифовать и шлифовать. То была очень обычная узость мышления - те, кто ею страдают, убеждены что их цвет кожи, их верования и политические взгляды - самые лучшие, самые правильные, а все прочие люди во всем мире обделены судьбой. Из-за этой же узости иудей в древние времена благодарил Господа Бога, что тот не создал его женщиной, из-за нее же нынешний миссионер отправляется на край света, стремясь своей религией вытеснить старых богов; и из-за нее же Руфь жаждала перекроить этого выходца из иного мира по образу и подобию людей своего круга. |
Титульный лист | Предыдущая | Следующая