English |
Русский |
CHAPTER 26 |
26 |
'Doramin was one of the most remarkable men of his race I had ever seen. His bulk for a Malay was immense, but he did not look merely fat; he looked imposing, monumental. This motionless body, clad in rich stuffs, coloured silks, gold embroideries; this huge head, enfolded in a red-and-gold headkerchief; the flat, big, round face, wrinkled, furrowed, with two semicircular heavy folds starting on each side of wide, fierce nostrils, and enclosing a thick-lipped mouth; the throat like a bull; the vast corrugated brow overhanging the staring proud eyes--made a whole that, once seen, can never be forgotten. His impassive repose (he seldom stirred a limb when once he sat down) was like a display of dignity. He was never known to raise his voice. It was a hoarse and powerful murmur, slightly veiled as if heard from a distance. When he walked, two short, sturdy young fellows, naked to the waist, in white sarongs and with black skull-caps on the backs of their heads, sustained his elbows; they would ease him down and stand behind his chair till he wanted to rise, when he would turn his head slowly, as if with difficulty, to the right and to the left, and then they would catch him under his armpits and help him up. For all that, there was nothing of a cripple about him: on the contrary, all his ponderous movements were like manifestations of a mighty deliberate force. It was generally believed he consulted his wife as to public affairs; but nobody, as far as I know, had ever heard them exchange a single word. When they sat in state by the wide opening it was in silence. They could see below them in the declining light the vast expanse of the forest country, a dark sleeping sea of sombre green undulating as far as the violet and purple range of mountains; the shining sinuosity of the river like an immense letter S of beaten silver; the brown ribbon of houses following the sweep of both banks, overtopped by the twin hills uprising above the nearer tree-tops. |
Дорамин был одним из самых замечательных людей своей расы, какого я когда-либо видел. Для малайца он был неимоверно толст, но не казался жирным; он был внушителен, монументален. Это неподвижное тело, облеченное в богатые материи, цветные шелка, золотые вышивки; эта огромная голова, обернутая красным с золотом платком; плоское, большое, широкое лицо, изборожденное морщинами; две полукруглые глубокие складки, начинающиеся у широких раздутых ноздрей и окаймляющие рот с толстыми губами; бычья шея; высокий морщинистый лоб над пристальными гордыми глазами - все вместе производило такое впечатление, что - раз увидев этого человека - нельзя было его забыть. Его неподвижность (опустившись на стул, он редко шевелился) казалась исполненной достоинства. Никогда не слыхали, чтобы он повысил голос. Он говорил хриплым властным шепотом, слегка заглушенным, словно доносившимся издалека. Когда он шел, два невысоких коренастых молодца, обнаженные до пояса, в белых саронгах и черных остроконечных шапках, сдвинутых на затылок, - поддерживали его под локти; они опускали его на стул и стояли за его спиной, пока он не выражал желания подняться; медленно, словно с трудом, он поворачивал голову направо и налево, и тогда они его подхватывали под мышки и помогали встать. Несмотря на это, он нимало не походил на калеку, - наоборот, во всех его медленных движениях проявлялась какая-то могучая, спокойная сила. Считалось, что по вопросам общественным он советовался со своей женой, но, поскольку мне известно, никто не слыхал, чтобы они когда-нибудь обменялись хотя бы одним словом. Они молчали, когда торжественно восседали друг против друга перед широким отверстием. Внизу, в лучах заходящего солнца, они могли видеть широко раскинувшуюся страну лесов - темное спящее зеленое море, простирающееся до фиолетовой и пурпурной цепи гор, - сверкающие извивы реки, похожей на огромную серебряную букву S, коричневую ленту домов вдоль обоих берегов, вздымающиеся над ближними верхушками деревьев два холма-близнеца. |
They were wonderfully contrasted: she, light, delicate, spare, quick, a little witch-like, with a touch of motherly fussiness in her repose; he, facing her, immense and heavy, like a figure of a man roughly fashioned of stone, with something magnanimous and ruthless in his immobility. The son of these old people was a most distinguished youth. |
Они были удивительно непохожи друг на друга: она - легкая, хрупкая, худощавая, живая, словно маленькая колдунья, матерински суетливая даже в минуты отдыха; он - огромный и грузный, словно фигура человека, грубо высеченная из камня, великодушный и жестокий в своей неподвижности. Сын этих двух стариков был замечательный юноша. |
'They had him late in life. Perhaps he was not really so young as he looked. Four- or five-and-twenty is not so young when a man is already father of a family at eighteen. When he entered the large room, lined and carpeted with fine mats, and with a high ceiling of white sheeting, where the couple sat in state surrounded by a most deferential retinue, he would make his way straight to Doramin, to kiss his hand--which the other abandoned to him, majestically--and then would step across to stand by his mother's chair. I suppose I may say they idolised him, but I never caught them giving him an overt glance. Those, it is true, were public functions. The room was generally thronged. The solemn formality of greetings and leave-takings, the profound respect expressed in gestures, on the faces, in the low whispers, is simply indescribable. |
Он родился у них под старость. Быть может, в действительности он был старше, чем казался. В двадцать четыре - двадцать пять лет человек не так уж молод, если в восемнадцать он стал отцом семейства. Входя в большую, высокую комнату, стены и пол которой были обиты тонкими циновками, а потолок затянут белым холстом, - в комнату, где восседали его родители, окруженные почтительной свитой, - он направлялся прямо к Дорамину, чтобы поцеловать величественно протянутую руку, а потом занимал свое место возле кресла матери. Я думаю, можно сказать, что они его боготворили, но ни разу не заметил я, чтобы они подарили его взглядом. Правда, то были официальные приемы. Обычно комната бывала битком набита. У меня не хватает слов описать торжественную процедуру приветствий и прощаний, глубокое уважение, выражавшееся в жестах, в лицах, в тихом шепоте. |
"It's well worth seeing," Jim had assured me while we were crossing the river, on our way back. |
- Стоит на это посмотреть, - уверял меня Джим, когда мы переправлялись обратно через реку. |
"They are like people in a book, aren't they?" he said triumphantly. "And Dain Waris--their son--is the best friend (barring you) I ever had. What Mr. Stein would call a good 'war-comrade.' I was in luck. Jove! I was in luck when I tumbled amongst them at my last gasp." |
- Они - словно люди из книжки, не правда ли? - торжествующе сказал он. - А Даин Уорис, их сын, - лучший друг, какой у меня когда-либо был, не говоря о вас. Мистер Штейн назвал бы его хорошим "боевым товарищем". Мне повезло. Ей-богу, мне повезло, когда я, выбившись из сил, наткнулся на них... |
He meditated with bowed head, then rousing himself he added--' |
Он задумался, опустив голову, потом встрепенулся и добавил: |
"Of course I didn't go to sleep over it, but . . ." |
- Конечно, и я не прозевал своего счастья, но... |
He paused again. "It seemed to come to me," he murmured. |
Он приостановился и прошептал: |
"All at once I saw what I had to do . . ." |
- Казалось, оно ко мне пришло. Я сразу понял, что должен делать... |
'There was no doubt that it had come to him; and it had come through war, too, as is natural, since this power that came to him was the power to make peace. It is in this sense alone that might so often is right. You must not think he had seen his way at once. When he arrived the Bugis community was in a most critical position. |
Несомненно, счастье пришло к нему и пришло через войну, что вполне естественно, ибо власть, доставшаяся ему, была властью творить мир. Только потому, что это в их силах, она может быть оправдана. Не думайте, что он сразу увидел свой путь. Когда он появился в Патюзане, община буги находилась в самом критическом положении. |
"They were all afraid," he said to me--"each man afraid for himself; while I could see as plain as possible that they must do something at once, if they did not want to go under one after another, what between the Rajah and that vagabond Sherif." |
- Все они боялись, - сказал он мне, - и каждый боялся за себя; а я прекрасно понимал, что им следует немедленно что-то предпринять, если они не хотят погибнуть один за другим от руки раджи или этого бродяги шерифа. |
But to see that was nothing. When he got his idea he had to drive it into reluctant minds, through the bulwarks of fear, of selfishness. He drove it in at last. And that was nothing. He had to devise the means. He devised them--an audacious plan; and his task was only half done. He had to inspire with his own confidence a lot of people who had hidden and absurd reasons to hang back; he had to conciliate imbecile jealousies, and argue away all sorts of senseless mistrusts. Without the weight of Doramin's authority, and his son's fiery enthusiasm, he would have failed. Dain Waris, the distinguished youth, was the first to believe in him; theirs was one of those strange, profound, rare friendships between brown and white, in which the very difference of race seems to draw two human beings closer by some mystic element of sympathy. Of Dain Waris, his own people said with pride that he knew how to fight like a white man. This was true; he had that sort of courage--the courage in the open, I may say--but he had also a European mind. You meet them sometimes like that, and are surprised to discover unexpectedly a familiar turn of thought, an unobscured vision, a tenacity of purpose, a touch of altruism. Of small stature, but admirably well proportioned, Dain Waris had a proud carriage, a polished, easy bearing, a temperament like a clear flame. |
Но мало было только понять. Когда он овладел своей идеей, ему пришлось внедрять ее в умы упорствующих людей, пробивая заграждения, воздвигнутые страхом и эгоизмом. Наконец он ее внедрил. Но и этого было мало. Он должен был измыслить средства. Он их измыслил - выработал дерзкий план; но дело его лишь наполовину было сделано. Свою веру он должен был вдохнуть в людей, которые, по каким-то скрытым и нелепым основаниям, колебались; ему пришлось примирить глупых завистников, доводами сломить бессмысленное недоверие. Если бы не авторитет Дорамина и пламенный энтузиазм его сына, Джим потерпел бы неудачу. Даин Уорис, юноша замечательный, первый в него поверил; между ними завязалась дружба - та странная, глубокая, редкая дружба между цветным и белым, когда расовое различие как будто теснее сближает двух людей благодаря таинственному ферменту симпатии. О Даине Уорисе его народ с гордостью говорил, что он умеет честно сражаться. Это была правда; он отличался именно такой храбростью - я бы сказал, храбростью бесхитростной, и склад ума у него был европейский. Вам приходится иногда встречать таких людей, и вы удивляетесь, неожиданно подметив знакомый ход мысли, ясный ум, настойчивое стремление к цели, проблеск альтруизма. |
His dusky face, with big black eyes, was in action expressive, and in repose thoughtful. He was of a silent disposition; a firm glance, an ironic smile, a courteous deliberation of manner seemed to hint at great reserves of intelligence and power. Such beings open to the Western eye, so often concerned with mere surfaces, the hidden possibilities of races and lands over which hangs the mystery of unrecorded ages. |
Маленького роста, но сложенный на редкость пропорционально, Даин Уорис держал себя гордо, вежливо и свободно, а темперамент у него был очень горячий. Его смуглое лицо с большими черными глазами было выразительно, а в минуты отдыха задумчиво. Он был молчалив; твердый взгляд, ироническая улыбка, учтивые сдержанные манеры, казалось, свидетельствовали о большом уме и силе. Такие люди открывают пришельцам с Запада, часто не проникающим за поверхность вещей, скрытые возможности тех рас и стран, над которыми нависла тайна неисчислимых веков. |
He not only trusted Jim, he understood him, I firmly believe. I speak of him because he had captivated me. His--if I may say so--his caustic placidity, and, at the same time, his intelligent sympathy with Jim's aspirations, appealed to me. I seemed to behold the very origin of friendship. If Jim took the lead, the other had captivated his leader. In fact, Jim the leader was a captive in every sense. The land, the people, the friendship, the love, were like the jealous guardians of his body. Every day added a link to the fetters of that strange freedom. I felt convinced of it, as from day to day I learned more of the story. |
Он не только доверял Джиму, он его понимал, - в это я твердо верю. Я заговорил о нем, ибо он меня пленил. Его, если можно так сказать, язвительное спокойствие и разумное сочувствие стремлениям Джима произвели на меня впечатление. Мне казалось, что я созерцаю самые истоки дружбы. Если Джим верховодил, то Даин Уорис захватил в плен своего главаря. Действительно, Джим-главарь был во всех отношениях пленником. Страна, народ, дружба, любовь были ревностными его стражами. Каждый день прибавлял новое звено к цепи этой странной свободы. В этом я убеждался по мере того, как узнавал его историю. |
'The story! Haven't I heard the story? I've heard it on the march, in camp (he made me scour the country after invisible game); I've listened to a good part of it on one of the twin summits, after climbing the last hundred feet or so on my hands and knees. Our escort (we had volunteer followers from village to village) had camped meantime on a bit of level ground half-way up the slope, and in the still breathless evening the smell of wood-smoke reached our nostrils from below with the penetrating delicacy of some choice scent. Voices also ascended, wonderful in their distinct and immaterial clearness. Jim sat on the trunk of a felled tree, and pulling out his pipe began to smoke. A new growth of grass and bushes was springing up; there were traces of an earthwork under a mass of thorny twigs. |
История! Разве я о ней не слышал? Я слушал его рассказы и на стоянках и во время путешествия (Джим заставил меня обойти всю страну в поисках невидимой дичи). Большую часть этой истории рассказал он мне на одной из двух вершин-близнецов, куда мне пришлось взбираться последние сто футов на четвереньках. Наш кортеж - от деревни до деревни нас сопровождали добровольные спутники - расположился тем временем на ровной площадке, на полдороге до вершины холма, и в неподвижном вечернем воздухе поднимался снизу запах лесного костра и нежно щекотал наши ноздри, словно какой-то изысканный аромат. Поднимались и голоса, удивительно отчетливые и бесплотно ясные. Джим сел на ствол срубленного дерева и, вытащив свою трубку, закурил. Вокруг нас пробивалась новая молодая трава и кусты; под колючим валежником виднелись следы производившихся здесь земляных работ. |
"It all started from here," he said, after a long and meditative silence. |
- Все началось отсюда, - сказал Джим после долгого молчания. |
On the other hill, two hundred yards across a sombre precipice, I saw a line of high blackened stakes, showing here and there ruinously--the remnants of Sherif Ali's impregnable camp. |
На расстоянии двухсот ярдов от нас, на другом холме, отделенном мрачной пропастью, я увидел проглядывавшие кое-где высокие почерневшие колья - остатки неприступного лагеря шерифа Али. |
'But it had been taken, though. That had been his idea. He had mounted Doramin's old ordnance on the top of that hill; two rusty iron 7-pounders, a lot of small brass cannon--currency cannon. But if the brass guns represent wealth, they can also, when crammed recklessly to the muzzle, send a solid shot to some little distance. The thing was to get them up there. |
И все же лагерь был взят. Такова была идея Джима. Он втащил на вершину этого холма старую артиллерию Дорамина: две ржавые железные семифунтовые пушки и много маленьких медных пушек. Но медные пушки знаменуют собою не только богатство: если дерзко забить им в жерло ядро, они могут послать его на небольшое расстояние. Трудность заключалась в том, как поднять их наверх. |
He showed me where he had fastened the cables, explained how he had improvised a rude capstan out of a hollowed log turning upon a pointed stake, indicated with the bowl of his pipe the outline of the earthwork. The last hundred feet of the ascent had been the most difficult. He had made himself responsible for success on his own head. He had induced the war party to work hard all night. Big fires lighted at intervals blazed all down the slope, "but up here," he explained, "the hoisting gang had to fly around in the dark." From the top he saw men moving on the hillside like ants at work. He himself on that night had kept on rushing down and climbing up like a squirrel, directing, encouraging, watching all along the line. Old Doramin had himself carried up the hill in his arm-chair. They put him down on the level place upon the slope, and he sat there in the light of one of the big fires-- |
Джим показал мне, где он укрепил канаты, объяснил, как он устроил грубый ворот из выдолбленного бревна, вращавшегося на заостренном колу, наметил трубкой линию, где шли земляные работы. Особенно труден был подъем на высоту последних ста футов. Вся ответственность лежала на нем: в случае неудачи он поплатился бы головой. Он заставил военный отряд работать всю ночь. Вдоль всего склона пылали огромные костры, "но здесь, наверху, - пояснил Джим, - людям приходилось бегать в темноте". С вершины люди, двигавшиеся по склону холма, казались суетливыми муравьями. В ту ночь Джим то и дело спускался вниз и снова карабкался наверх, как белка, распоряжаясь, ободряя, следя за работой вдоль всей линии. Старый Дорамин приказал внести себя вместе с креслом на холм. Они спустили его на ровную площадку на склоне, и здесь он сидел, освещенный большим костром. |
"amazing old chap--real old chieftain," said Jim, "with his little fierce eyes--a pair of immense flintlock pistols on his knees. Magnificent things, ebony, silver-mounted, with beautiful locks and a calibre like an old blunderbuss. A present from Stein, it seems--in exchange for that ring, you know. Used to belong to good old McNeil. God only knows how _he_ came by them. There he sat, moving neither hand nor foot, a flame of dry brushwood behind him, and lots of people rushing about, shouting and pulling round him--the most solemn, imposing old chap you can imagine. He wouldn't have had much chance if Sherif Ali had let his infernal crew loose at us and stampeded my lot. Eh? Anyhow, he had come up there to die if anything went wrong. No mistake! Jove! It thrilled me to see him there--like a rock. But the Sherif must have thought us mad, and never troubled to come and see how we got on. Nobody believed it could be done. Why! I think the very chaps who pulled and shoved and sweated over it did not believe it could be done! Upon my word I don't think they did. . . ." |
- Удивительный старик, настоящий старый вождь, - сказал Джим. - Глазки у него маленькие, острые; на коленях он держал пару огромных кремневых пистолетов. Великолепное оружие - из эбенового дерева, в серебряной оправе, с чудесными замками, а по калибру они похожи на старые мушкетоны. Кажется, подарок Штейна... в обмен за то кольцо. Раньше они принадлежали старому Мак-Нейлу. Одному богу известно, где старик их раздобыл. Там Дорамин сидел совершенно неподвижно; сухой валежник ярко пылал за его спиной; люди бегали вокруг, кричали, тянули канат - а он сидел торжественно, - самый внушительный важный старик, какого только можно себе представить. Немного было бы у него шансов спастись, если бы шериф Али послал на нас свое проклятое войско и растоптал моих ребят. А? Как бы то ни было, но он поднялся сюда, чтобы умереть, если дело обернется скверно. Да, вот что он сделал! Я содрогался, когда видел его здесь, неподвижного, как скала. Но, должно быть, шериф считал нас сумасшедшими и не потрудился пойти и посмотреть, что мы тут делаем. Никто не верил, что можно это сделать. Я думаю, даже те парни, которые, обливаясь потом, тянули канат, тоже не верили! Честное слово, я не думаю, чтобы они верили... |
'He stood erect, the smouldering brier-wood in his clutch, with a smile on his lips and a sparkle in his boyish eyes. I sat on the stump of a tree at his feet, and below us stretched the land, the great expanse of the forests, sombre under the sunshine, rolling like a sea, with glints of winding rivers, the grey spots of villages, and here and there a clearing, like an islet of light amongst the dark waves of continuous tree-tops. A brooding gloom lay over this vast and monotonous landscape; the light fell on it as if into an abyss. The land devoured the sunshine; only far off, along the coast, the empty ocean, smooth and polished within the faint haze, seemed to rise up to the sky in a wall of steel. |
Он стоял выпрямившись, сжимая в руке тлеющую трубку; на губах его блуждала улыбка, мальчишеские глаза сверкали. Я сидел на пне, у его ног, а внизу раскинулась страна - великие леса, мрачные под лучами солнца, волнующиеся, как море, поблескивали изгибы рек, кое-где виднелись серые пятнышки деревень и просеки, словно островки света среди темных волн листвы. Угрюмый мрак лежал над этим широким и однообразным пейзажем; свет падал на него, как в пропасть. Земля поглощала солнечные лучи; а вдали, у берега, пустынный океан, гладкий и полированный, за слабой дымкой, казалось, вздымался к небу стеной из стали. |
'And there I was with him, high in the sunshine on the top of that historic hill of his. He dominated the forest, the secular gloom, the old mankind. He was like a figure set up on a pedestal, to represent in his persistent youth the power, and perhaps the virtues, of races that never grow old, that have emerged from the gloom. I don't know why he should always have appeared to me symbolic. Perhaps this is the real cause of my interest in his fate. I don't know whether it was exactly fair to him to remember the incident which had given a new direction to his life, but at that very moment I remembered very distinctly. It was like a shadow in the light.' |
А я был с ним, высоко, в солнечном свете, на вершине его исторического холма. Джим возвышался над лесом, над вековым мраком, над древним человечеством. Он стоял, словно статуя, воздвигнутая на пьедестале; его непреклонная юность олицетворяла мощь и, быть может, добродетели рас, которые никогда не стареют, которые возникли из мрака. Не знаю, справедливо ли было по отношению к нему вспоминать инцидент, который дал новое направление его жизни, но в тот самый момент я вспомнил его отчетливо. То была тень на свету. |