English | Русский |
Once you fall, Septimus repeated to himself, human nature is on you. Holmes and Bradshaw are on you. They scour the desert. They fly screaming into the wilderness. The rack and the thumbscrew are applied. Human nature is remorseless. | Стоит упасть, повторял про себя Септимус, и человеческая природа тебя одолеет. Доум и Брэдшоу одолеют. Рыщут по пустырям, с воем несутся в пустыню. В ход пускают дыбу и тиски. Беспощадна человеческая природа... |
"Impulses came upon him sometimes?" Sir William asked, with his pencil on a pink card. | На него ведь временами находит такое, не правда ли? - интересовался сэр Уильям, держа перо наготове над красной карточкой. |
That was his own affair, said Septimus. | Это никого не касается, сказал Септимус. |
"Nobody lives for himself alone," said Sir William, glancing at the photograph of his wife in Court dress. | - Нельзя жить только для одного себя, - сказал сэр Уильям, возводя взор к фотографии леди Брэдшоу в придворном туалете. |
"And you have a brilliant career before you," said Sir William. There was Mr. Brewer's letter on the table. "An exceptionally brilliant career." | - И перед вами прекрасные возможности, - сказал сэр Уильям. На столе лежало письмо мистера Брюера. - Исключительные, блестящие возможности. |
But if he confessed? If he communicated? Would they let him off then, his torturers? | Что, если исповедаться? Приобщиться? Отстанут они от него или нет - Доум и Брэдшоу? |
"I--I--" he stammered. | - Я... я... - заикался он. |
But what was his crime? He could not remember it. | Но в чем же его преступление? Он ничего не мог вспомнить. |
"Yes?" Sir William encouraged him. (But it was growing late.) | - Так-так? - подбадривал сэр Уильям (час, однако, был уже поздний). |
Love, trees, there is no crime--what was his message? | Любовь, деревья, преступления нет - что хотел он открыть миру? |
He could not remember it. | Забыл. |
"I--I--" Septimus stammered. | - Я... я... - заикался Септимус. |
"Try to think as little about yourself as possible," said Sir William kindly. Really, he was not fit to be about. | - Постарайтесь как можно меньше сосредоточиваться на себе, - сказал сэр Уильям проникновенно. Да, безусловно, его нельзя оставлять на свободе. |
Was there anything else they wished to ask him? Sir William would make all arrangements (he murmured to Rezia) and he would let her know between five and six that evening he murmured. | Быть может, им хочется еще о чем-то спросить? Сэр Уильям все устроит (шепнул он Реции) и известит ее сегодня же вечером от пяти до шести. |
"Trust everything to me," he said, and dismissed them. | - Положитесь на меня, - сказал он и их отпустил. |
Never, never had Rezia felt such agony in her life! She had asked for help and been deserted! He had failed them! Sir William Bradshaw was not a nice man. | В жизни, в жизни Реция так не страдала! Она просила помощи, и ее предали! Он их обманул! Сэр Уильям Брэдшоу - плохой человек. |
The upkeep of that motor car alone must cost him quite a lot, said Septimus, when they got out into the street. | Септимус сказал: содержать такой автомобиль - уже одно это обходится в кругленькую сумму. |
She clung to his arm. They had been deserted. | Она прижалась к его локтю. Их предали. |
But what more did she want? | А чего же она еще-то ждала? |
To his patients he gave three-quarters of an hour; and if in this exacting science which has to do with what, after all, we know nothing about--the nervous system, the human brain--a doctor loses his sense of proportion, as a doctor he fails. Health we must have; and health is proportion; so that when a man comes into your room and says he is Christ (a common delusion), and has a message, as they mostly have, and threatens, as they often do, to kill himself, you invoke proportion; order rest in bed; rest in solitude; silence and rest; rest without friends, without books, without messages; six months' rest; until a man who went in weighing seven stone six comes out weighing twelve. | Он отводил пациентам по три четверти часа; а если в этой требовательной науке, имеющей дело с тем, о чем нам ничего, в сущности, неизвестно, - с нервной системой, человеческим мозгом, - врач теряет чувство пропорций, он перестает быть врачом. Здоровье - прежде всего; здоровье же есть пропорция; и если человек входит к вам в кабинет и заявляет, что он Христос (распространенная мания) и его посетило откровение (почти всех посещает), и грозится (они вечно грозятся) покончить с собой, вы призовете на помощь чувство пропорции; предпишете отдых в постели; отдых в одиночестве; отдых и тишину; без друзей, без книг, без откровений; шестимесячный отдых; и человек, весивший сорок пять килограммов, выходит из заведения с весом в восемьдесят. |
Proportion, divine proportion, Sir William's goddess, was acquired by Sir William walking hospitals, catching salmon, begetting one son in Harley Street by Lady Bradshaw, who caught salmon herself and took photographs scarcely to be distinguished from the work of professionals. Worshipping proportion, Sir William not only prospered himself but made England prosper, secluded her lunatics, forbade childbirth, penalised despair, made it impossible for the unfit to propagate their views until they, too, shared his sense of proportion--his, if they were men, Lady Bradshaw's if they were women (she embroidered, knitted, spent four nights out of seven at home with her son), so that not only did his colleagues respect him, his subordinates fear him, but the friends and relations of his patients felt for him the keenest gratitude for insisting that these prophetic Christs and Christesses, who prophesied the end of the world, or the advent of God, should drink milk in bed, as Sir William ordered; Sir William with his thirty years' experience of these kinds of cases, and his infallible instinct, this is madness, this sense; in fact, his sense of proportion. | Сэр Уильям обрел веру в пропорцию, божественную пропорцию, обходя больничные палаты, ловя семгу, рождая сына на Харли-стрит вкупе с леди Брэдшоу, которая сама ловила семгу и делала фотографии, едва отличимые от профессиональных. Боготворя пропорцию, сэр Уильям не только сам процветал, но способствовал процветанию Англии, заточал ее безумцев, запрещал им деторождение, карал отчаяние, лишал неполноценных возможности проповедовать свои идеи, покуда сами не обретут чувство пропорции - его чувство пропорции, если речь о мужчинах, или чувство леди Брэдшоу, будь речь о женщинах (она вышивала, вязала, проводила четыре вечера в неделю дома с сыном), и его не только уважали коллеги, боялись подчиненные, но родные и близкие пациентов питали к нему живейшую благодарность за то, что он заставлял Спасителей и Спасительниц, предвещавших конец света и второе пришествие, пить молоко в постели; ибо так велел сэр Уильям; сэр Уильям, который благодаря тридцатилетнему опыту и безошибочному чутью тотчас распознавал: вот безумие, а вот разумное чувство. Чувство пропорции. |
But Proportion has a sister, less smiling, more formidable, a Goddess even now engaged--in the heat and sands of India, the mud and swamp of Africa, the purlieus of London, wherever in short the climate or the devil tempts men to fall from the true belief which is her own--is even now engaged in dashing down shrines, smashing idols, and setting up in their place her own stern countenance. Conversion is her name and she feasts on the wills of the weakly, loving to impress, to impose, adoring her own features stamped on the face of the populace. At Hyde Park Corner on a tub she stands preaching; shrouds herself in white and walks penitentially disguised as brotherly love through factories and parliaments; offers help, but desires power; smites out of her way roughly the dissentient, or dissatisfied; bestows her blessing on those who, looking upward, catch submissively from her eyes the light of their own. | Но у Пропорции есть сестра, куда менее улыбчивая, более грозная богиня, которой и поныне приходится в горючих песках Индии, в грязных болотах Африки, в трущобах Лондона, словом, всюду, где климат либо же черт заставляет людей отпадать от истинной веры, от ее то есть веры, богиня, которой приходится сносить алтари, разбивать идолов и вместо них водружать собственный строгий образ; имя ей - Жажда-всех-обратить, и питается она волею слабых, и любит влиять, заставлять, обожает собственные черты, отчеканенные на лице населения. Она ораторствует перед зеваками в Гайд-Парке; облекается в белые ризы и, покаянно переодевшись Братской Любовью, обходит палаты больниц и палаты лордов, предлагает помощь, жаждет власти; грубо сметает с пути инакомыслящих и недовольных, дарует благодать тем, кто, заглядываясь ввысь, ловит свет ее очей, - и лишь потом просветленным взором озирает мир. |
This lady too (Rezia Warren Smith divined it) had her dwelling in Sir William's heart, though concealed, as she mostly is, under some plausible disguise; some venerable name; love, duty, self sacrifice. How he would work--how toil to raise funds, propagate reforms, initiate institutions! But conversion, fastidious Goddess, loves blood better than brick, and feasts most subtly on the human will. For example, Lady Bradshaw. Fifteen years ago she had gone under. It was nothing you could put your finger on; there had been no scene, no snap; only the slow sinking, water-logged, of her will into his. Sweet was her smile, swift her submission; dinner in Harley Street, numbering eight or nine courses, feeding ten or fifteen guests of the professional classes, was smooth and urbane. Only as the evening wore on a very slight dulness, or uneasiness perhaps, a nervous twitch, fumble, stumble and confusion indicated, what it was really painful to believe-- that the poor lady lied. Once, long ago, she had caught salmon freely: now, quick to minister to the craving which lit her husband's eye so oilily for dominion, for power, she cramped, squeezed, pared, pruned, drew back, peeped through; so that without knowing precisely what made the evening disagreeable, and caused this pressure on the top of the head (which might well be imputed to the professional conversation, or the fatigue of a great doctor whose life, Lady Bradshaw said, "is not his own but his patients'") disagreeable it was: so that guests, when the clock struck ten, breathed in the air of Harley Street even with rapture; which relief, however, was denied to his patients. | Эта дама тоже (Реция Уоррен-Смит догадалась) свила гнездышко в сердце сэра Уильяма Брэдшоу, хоть и норовила спрятаться, как в ее обычае прятаться, под благовидным прикрытием, под почтенным каким-нибудь именем: любви, долга, самоотверженности. Уж как сэр Уильям трудился - как радел он о том, чтобы фонды росли, реформы вводились, учреждения основывались! Но Жажду-всех-обратить, привередливую богиню, не проведешь на мякине, ей подавай человеческую волю. Например, леди Брэдшоу. Пятнадцать лет назад она не выдержала. Ничего, в сущности, особенного; ни сцены, ни вспышки; просто воля ее утонула в его воле, и она пошла ко дну. С томной улыбкой, с лаской во взоре; обед на Харли-стрит, еженедельный, из восьми-девяти блюд, на десять - пятнадцать персон благородной профессии, шел гладко и чинно. И лишь попозже, потом уже, - запинка, неловкость, нервное подергивание, пауза и смущение заставили предположить то, во что верить, право же, не хотелось, - что бедняжка кривит душой. Некогда, в давние дни она спокойно рассказывала, как она ловит семгу. Ныне, желая служить столь маслянисто пылавшему в глазах мужа стремлению властвовать и царить, она взвешивала, выверяла, прикидывала, подсчитывала, подстерегала, следила, так что, хоть точно никто б не сказал, отчего вечер стал неприятным и отчего ломит в затылке (это можно бы приписать профессиональной беседе или усталости великого доктора, чья жизнь, говорила леди Брэдшоу, "принадлежит не ему, но всецело его пациентам"), вечер, однако же, стал неприятным. И когда пробило десять, гости вдохнули воздух Харли-стрит прямо-таки с упоением; пациентам же доктора Брэдшоу было то не дано. |
There in the grey room, with the pictures on the wall, and the valuable furniture, under the ground glass skylight, they learnt the extent of their transgressions; huddled up in arm-chairs, they watched him go through, for their benefit, a curious exercise with the arms, which he shot out, brought sharply back to his hip, to prove (if the patient was obstinate) that Sir William was master of his own actions, which the patient was not. There some weakly broke down; sobbed, submitted; others, inspired by Heaven knows what intemperate madness, called Sir William to his face a damnable humbug; questioned, even more impiously, life itself. Why live? they demanded. Sir William replied that life was good. Certainly Lady Bradshaw in ostrich feathers hung over the mantelpiece, and as for his income it was quite twelve thousand a year. But to us, they protested, life has given no such bounty. He acquiesced. They lacked a sense of proportion. And perhaps, after all, there is no God? | В сером кабинете, увешанном живописью, среди изысканных мебелей, под потолком из матового стекла они постигали масштабы своих прегрешений; съежившись в кресле, они смотрели, как сэр Уильям исключительно ради их пользы проделывает интереснейшие упражнения руками: то выбрасывает их в стороны, то опять прижимает к бокам, доказывая (если пациент упорствовал), что сэр Уильям - хозяин собственных действий, пациент же - отнюдь. И слабые не выдерживали; рыдали, сдавались; иные же, под влиянием бог знает каких буйных, безумных идей, в лицо называли сэра Уильяма шарлатаном; подвергали - еще более нечестиво - сомнению самое жизнь. Спрашивали: "Зачем жить?" Сэр Уильям отвечал, что жизнь прекрасна. Разумеется, леди Брэдшоу висит над камином в страусовых перьях и годовой доход у него равен двенадцати тысячам. Но ведь нас, они говорили, жизнь не балует так. В ответ он молчал. У них не было чувства пропорции. Но, может, и Бога-то нет? |
He shrugged his shoulders. In short, this living or not living is an affair of our own? But there they were mistaken. Sir William had a friend in Surrey where they taught, what Sir William frankly admitted was a difficult art--a sense of proportion. There were, moreover, family affection; honour; courage; and a brilliant career. All of these had in Sir William a resolute champion. If they failed him, he had to support police and the good of society, which, he remarked very quietly, would take care, down in Surrey, that these unsocial impulses, bred more than anything by the lack of good blood, were held in control. And then stole out from her hiding-place and mounted her throne that Goddess whose lust is to override opposition, to stamp indelibly in the sanctuaries of others the image of herself. Naked, defenceless, the exhausted, the friendless received the impress of Sir William's will. He swooped; he devoured. He shut people up. It was this combination of decision and humanity that endeared Sir William so greatly to the relations of his victims. | Он пожимал плечами. Значит, жить или не жить - это личное дело каждого? Вот тут-то они заблуждались. У сэра Уильяма был один друг в Суррее, где обучали, сэр Уильям откровенно признавался, нелегкому искусству - чувству пропорции. Существовали еще и семейные привязанности; честь; мужество и блестящие возможности. Решительным их поборником всегда выступал сэр Уильям. Если же это не помогало, он призывал на помощь полицию, а также интересы общества, которое - в Суррее - заботилось о том, чтобы пресекать антиобщественные порывы, идущие в основном от недостатка породы. И тогда, осторожно, из укрытия выходила и садилась на трон богиня, вечно жаждущая покорять, и ломать, и в чужих святилищах водружать свой собственный образ. Голеньких, беззащитных, всеми оставленных сэр Уильям Брэдшоу припечатывал собственной волей. Бросался коршуном; пожирал; запирал. И за это-то сочетание решимости и человечности так высоко ценили сэра Уильяма родственники его жертв. |
But Rezia Warren Smith cried, walking down Harley Street, that she did not like that man. | А Реция, идя по Харли-стрит, кричала, что он ей совсем не понравился. |
Shredding and slicing, dividing and subdividing, the clocks of Harley Street nibbled at the June day, counselled submission, upheld authority, and pointed out in chorus the supreme advantages of a sense of proportion, until the mound of time was so far diminished that a commercial clock, suspended above a shop in Oxford Street, announced, genially and fraternally, as if it were a pleasure to Messrs. Rigby and Lowndes to give the information gratis, that it was half-past one. | На части и ломти, на доли, дольки, долечки делили июньский день, по крохам разбирали колокола на Харли-стрит, рекомендуя покорность, утверждая власть, хором славя чувство пропорции, покуда вал времени не осел до того, что магазинные часы на Оксфорд-стрит возвестили братски и дружески, словно бы господам Ригби и Лаундзу весьма даже лестно поставлять полезные сведения даром, - что сейчас половина второго. |
Looking up, it appeared that each letter of their names stood for one of the hours; subconsciously one was grateful to Rigby and Lowndes for giving one time ratified by Greenwich; and this gratitude (so Hugh Whitbread ruminated, dallying there in front of the shop window), naturally took the form later of buying off Rigby and Lowndes socks or shoes. So he ruminated. It was his habit. He did not go deeply. He brushed surfaces; the dead languages, the living, life in Constantinople, Paris, Rome; riding, shooting, tennis, it had been once. The malicious asserted that he now kept guard at Buckingham Palace, dressed in silk stockings and knee- breeches, over what nobody knew. But he did it extremely efficiently. He had been afloat on the cream of English society for fifty-five years. He had known Prime Ministers. His affections were understood to be deep. And if it were true that he had not taken part in any of the great movements of the time or held important office, one or two humble reforms stood to his credit; an improvement in public shelters was one; the protection of owls in Norfolk another; servant girls had reason to be grateful to him; and his name at the end of letters to the Times, asking for funds, appealing to the public to protect, to preserve, to clear up litter, to abate smoke, and stamp out immorality in parks, commanded respect. | Если посмотреть вверх, оказывается, что каждая буковка сдвоенного имени - Ригби и Лаундз - соответствует какому-то часу. И невольно испытываешь к ним благодарность за точное, по Гринвичу, время; и эта благодарность (так рассуждал Хью Уитбред, задержавшийся возле витрины) естественно потом оборачивается покупкой носков и ботинок у Ригби и Лаундза. Так Хью рассуждал. Он всегда рассуждал, не углубляясь особенно; он скользил по поверхности; мертвые языки, живые, житье-бытье, жизнь в Константинополе, Риме, Париже, верховая езда, охота, теннис - было, было когда-то. Теперь же, недоброжелатели утверждали, он нес караул в Букингемском дворце в шелковых чулках и бриджах и караулил там никому не ведомо что. Однако он делал это весьма и весьма успешно. Пятьдесят пять лет он держался на плаву на сливках английского общества. Водил знакомство с премьерами. Привязанности его считались глубокими. И хотя надо признать, что действительно он не принял участия ни в одном из великих движений эпохи и не то чтобы занимал очень ответственный пост, одно-два скромных нововведения зато бесспорно делали ему честь: усовершенствование уличных навесов - это раз и, во-вторых, защита сов в Норфолке; молодые служанки имели все основания быть благодарными Хью. А уж подпись его под письмами в "Таймс" с просьбами выделить средства, с воззваниями к обществу, чтоб защищало, охраняло, не сорило, не курило и боролось с безнравственностью в парках, право же, заслуживала уважения. |
A magnificent figure he cut too, pausing for a moment (as the sound of the half hour died away) to look critically, magisterially, at socks and shoes; impeccable, substantial, as if he beheld the world from a certain eminence, and dressed to match; but realised the obligations which size, wealth, health, entail, and observed punctiliously even when not absolutely necessary, little courtesies, old-fashioned ceremonies which gave a quality to his manner, something to imitate, something to remember him by, for he would never lunch, for example, with Lady Bruton, whom he had known these twenty years, without bringing her in his outstretched hand a bunch of carnations and asking Miss Brush, Lady Bruton's secretary, after her brother in South Africa, which, for some reason, Miss Brush, deficient though she was in every attribute of female charm, so much resented that she said "Thank you, he's doing very well in South Africa," when, for half a dozen years, he had been doing badly in Portsmouth. | И он был, право же, великолепен, когда, застыв на минуту (пока замирал бой часов), критическим оком, оком судьи окинул носки и ботинки; он был безупречен и прочен, будто созерцал мир с некоей высоты, и был одет соответственно, но сознавал обязательства, какие рост, богатство, здоровье на него налагали, и скрупулезно придерживался, даже без нужды, тонкой старомодной учтивости, отчего так запоминалось и нравилось его поведение. Например, он ни разу не позволил себе явиться на ленч к леди Брутн, к которой ходил уже двадцать лет, не простирая букета гвоздик, и уйти, не справясь у мисс Браш, секретарши леди Брутн, о ее брате в Южной Африке, на что мисс Браш, хоть и лишенная решительно каких бы то ни было женских чар, ужасно почему-то обижалась и отвечала: "Спасибо, ему очень хорошо в Южной Африке", тогда как ему уже лет пять было очень плохо в Портсмуте. |
Lady Bruton herself preferred Richard Dalloway, who arrived at the next moment. Indeed they met on the doorstep. | Сама леди Брутн предпочитала Ричарда Дэллоуэя, явившегося одновременно с Хью. Они буквально столкнулись в дверях. |
Lady Bruton preferred Richard Dalloway of course. He was made of much finer material. But she wouldn't let them run down her poor dear Hugh. She could never forget his kindness--he had been really remarkably kind--she forgot precisely upon what occasion. But he had been--remarkably kind. Anyhow, the difference between one man and another does not amount to much. She had never seen the sense of cutting people up, as Clarissa Dalloway did--cutting them up and sticking them together again; not at any rate when one was sixty- two. She took Hugh's carnations with her angular grim smile. There was nobody else coming, she said. She had got them there on false pretences, to help her out of a difficulty-- | Конечно, леди Брутн предпочитала Ричарда Дэллоуэя. Этот был из куда более тонкого теста. Но и бедного славного Хью она не дала бы в обиду. Она не могла забыть, он был удивительно мил и оказал ей как-то большую любезность, - она, правда, забыла какую. Но он был - да, удивительно мил. Впрочем, так ли уж велика разница между тем и другим человеком? Она вообще не могла понять, зачем это нужно - всех раскладывать по полочкам, как, например, Кларисса Дэллоуэй, раскладывать по полочкам и опять перемешивать; да, во всяком случае, не в шестьдесят же два года. Гвоздики Хью она приняла с обычной своей угловатой угрюмой улыбкой. Больше никого не будет, сказала она. Она обманом их заманила, они должны ее выручить. |
"But let us eat first," she said. | - Но прежде надо поесть, - сказала она. |
And so there began a soundless and exquisite passing to and fro through swing doors of aproned white-capped maids, handmaidens not of necessity, but adepts in a mystery or grand deception practised by hostesses in Mayfair from one-thirty to two, when, with a wave of the hand, the traffic ceases, and there rises instead this profound illusion in the first place about the food--how it is not paid for; and then that the table spreads itself voluntarily with glass and silver, little mats, saucers of red fruit; films of brown cream mask turbot; in casseroles severed chickens swim; coloured, undomestic, the fire burns; and with the wine and the coffee (not paid for) rise jocund visions before musing eyes; gently speculative eyes; eyes to whom life appears musical, mysterious; eyes now kindled to observe genially the beauty of the red carnations which Lady Bruton (whose movements were always angular) had laid beside her plate, so that Hugh Whitbread, feeling at peace with the entire universe and at the same time completely sure of his standing, said, resting his fork, | И началось бесшумное, изысканное, туда-сюда из двойных дверей скольжение фартучков и наколок, скольжение горничных, не служанок ради насущного хлеба, но посвященных в таинство, или великий обман, творимый хозяйками в Мейфэре с часу тридцати до двух, когда по мановению руки прекращаются дела и сделки и взамен воцаряется полная иллюзия, во-первых, относительно еды - что она не куплена, за нее не плачено; а затем - что скатерть сама собой уставилась серебром, хрусталем и сами собой очутились на ней салфетки, блюда красных плодов, тонкие дольки палтуса под коричневым соусом, и в горшочках плавают разделанные цыплята; и не в камине, а в сказке пылает огонь; и вместе с кофе и вином (не купленным, не оплаченным) веселые видения встают пред задумчивым взором; томно тающим взором; которому жизнь уже кажется музыкой, тайной; взором, тянущимся радушно к прелести красных гвоздик, которые леди Брутн (чьи движения все угловаты) поместила рядом с тарелкой, так что Хью Уитбред, довольный всем миром, но и вполне сознавая свое положение в нем, сказал, отложив вилку: |
"Wouldn't they look charming against your lace?" | - Они ведь прелестно пойдут к вашим кружевам? |
Miss Brush resented this familiarity intensely. She thought him an underbred fellow. She made Lady Bruton laugh. | Мисс Браш страшно покоробило от его фамильярности. Она считала его неотесанным. Это смешило леди Брутн. |
Lady Bruton raised the carnations, holding them rather stiffly with much the same attitude with which the General held the scroll in the picture behind her; she remained fixed, tranced. Which was she now, the General's great-grand-daughter? great-great-grand- daughter? Richard Dalloway asked himself. Sir Roderick, Sir Miles, Sir Talbot--that was it. It was remarkable how in that family the likeness persisted in the women. She should have been a general of dragoons herself. And Richard would have served under her, cheerfully; he had the greatest respect for her; he cherished these romantic views about well-set-up old women of pedigree, and would have liked, in his good-humoured way, to bring some young hot-heads of his acquaintance to lunch with her; as if a type like hers could be bred of amiable tea-drinking enthusiasts! He knew her country. He knew her people. There was a vine, still bearing, which either Lovelace or Herrick--she never read a word poetry of herself, but so the story ran--had sat under. Better wait to put before them the question that bothered her (about making an appeal to the public; if so, in what terms and so on), better wait until they have had their coffee, Lady Bruton thought; and so laid the carnations down beside her plate. | Леди Брутн подняла со стола гвоздики и теперь держала их довольно неловко, приблизительно так же, как держал на портрете свиток генерал у нее за спиной; она застыла в задумчивости. Кто же она генералу: правнучка? или праправнучка? - спрашивал себя Ричард Дэллоуэй. Сэр Родерик, сэр Майлз, сэр Толбот - а, ну да. Удивительно, как в этом роду передается по женской линии сходство. Ей бы самой драгунским генералом быть; и Ричард с радостью бы служил под ее началом; он чрезвычайно ее почитал; он питал романтические идеи относительно крепких, старых, знатных дам и, по добродушию своему, с удовольствием бы привел к ней на ленч кое-кого из молодых и горячих друзей; будто можно вывести нечто вроде ее породы из пылких говорунов за чайным столом! Он знал ее родные места. Знал ее семью. Там у нее есть виноградник, все еще плодоносящий, в котором сиживал не то Лавлейс, не то Херрик [Ричард Лавлейс (1618-1657) и Роберт Херрик (1591-1674) - английские поэты, воспевавшие радости сельской жизни] - сама она не читала ни единой поэтической строчки, но таково предание. Лучше подождать с вопросом, который ее занимает (воззвать ли к общественному мнению; и если да, то в каких именно словах и прочее), лучше подождать, пока они выпьют кофе, думала леди Брутн. И она положила гвоздики на стол. |
"How's Clarissa?" she asked abruptly. | - Как Кларисса? - вдруг спросила она. |
Clarissa always said that Lady Bruton did not like her. Indeed, Lady Bruton had the reputation of being more interested in politics than people; of talking like a man; of having had a finger in some notorious intrigue of the eighties, which was now beginning to be mentioned in memoirs. Certainly there was an alcove in her drawing-room, and a table in that alcove, and a photograph upon that table of General Sir Talbot Moore, now deceased, who had written there (one evening in the eighties) in Lady Bruton's presence, with her cognisance, perhaps advice, a telegram ordering the British troops to advance upon an historical occasion. (She kept the pen and told the story.) Thus, when she said in her offhand way "How's Clarissa?" husbands had difficulty in persuading their wives and indeed, however devoted, were secretly doubtful themselves, of her interest in women who often got in their husbands' way, prevented them from accepting posts abroad, and had to be taken to the seaside in the middle of the session to recover from influenza. Nevertheless her inquiry, "How's Clarissa?" was known by women infallibly, to be a signal from a well-wisher, from an almost silent companion, whose utterances (half a dozen perhaps in the course of a lifetime) signified recognition of some feminine comradeship which went beneath masculine lunch parties and united Lady Bruton and Mrs. Dalloway, who seldom met, and appeared when they did meet indifferent and even hostile, in a singular bond. | Кларисса всегда говорила, что леди Брутн ее недолюбливает. Действительно, о леди Брутн было известно, что она больше занята политикой, чем людьми; что она говорит, как мужчина; была замешана в какой-то известной интриге восьмидесятых годов, ныне все чаще поминаемой мемуаристами. Доподлинно - в гостиной у нее была ниша, и в нише столик, и над столиком фотография генерала сэра Толбота Мура, ныне покойного, который здесь же составил (однажды вечером в восьмидесятые годы), в присутствии леди Брутн и с ее ведома, то ли по ее совету, телеграмму с приказом британским войскам наступать - в одном историческом случае (она сохранила то перо и рассказывала эту историю). Потому, когда леди Брутн обрушивала подобный вопрос ("Как Кларисса?"), мужьям трудно было убедить своих жен, да и самим при всей преданности не усомниться чуть-чуть в искренности ее интереса к этим женщинам, которые так часто мешают мужьям, не дают принять важный пост за границей и которых приходится в разгар парламентской сессии таскать на воды, чтоб оправились от инфлюэнцы. Тем не менее такой вопрос ("Как Кларисса?") в ее устах неизменно означал для женщин признание со стороны доброжелателя, почти немого (всего-то и было таких высказываний пять-шесть за всю ее жизнь), что кроме завтраков в мужской компании существует еще и женское дружество, связывающее леди Брутн и миссис Дэллоуэй (которые встречались редко и при встречах казались одна другой безразличными и даже враждебными) особыми узами. |
"I met Clarissa in the Park this morning," said Hugh Whitbread, diving into the casserole, anxious to pay himself this little tribute, for he had only to come to London and he met everybody at once; but greedy, one of the greediest men she had ever known, Milly Brush thought, who observed men with unflinching rectitude, and was capable of everlasting devotion, to her own sex in particular, being knobbed, scraped, angular, and entirely without feminine charm. | - Я сегодня встретил Клариссу в парке, - сказал Хью Уитбред, выуживая кусок цыпленка и спеша отдать скромную дань признания своему удивительному таланту, - стоило ему приехать в Лондон, он сразу всех встречал. Но обжора, обжора, она просто таких не видывала, думала Милли Браш, которая судила о мужчинах с неколебимой суровостью и была способна на преданность до гроба, - в частности, представительницам своего собственного пола, ибо была она сутуловата, бородавчата, угловата и решительно лишена женских чар. |
"D'you know who's in town?" said Lady Bruton suddenly bethinking her. "Our old friend, Peter Walsh." | - А знаете, кто сейчас в Лондоне? - вдруг вспомнила леди Брутн. - Наш старый друг Питер Уолш. |
They all smiled. Peter Walsh! And Mr. Dalloway was genuinely glad, Milly Brush thought; and Mr. Whitbread thought only of his chicken. | Все заулыбались. Питер Уолш! И мистер Дэллоуэй искренне обрадовался, думала Милли Браш; а мистер Уитбред только о цыпленке и думал. |
Peter Walsh! All three, Lady Bruton, Hugh Whitbread, and Richard Dalloway, remembered the same thing--how passionately Peter had been in love; been rejected; gone to India; come a cropper; made a mess of things; and Richard Dalloway had a very great liking for the dear old fellow too. Milly Brush saw that; saw a depth in the brown of his eyes; saw him hesitate; consider; which interested her, as Mr. Dalloway always interested her, for what was he thinking, she wondered, about Peter Walsh? | Питер Уолш! Все трое - леди Брутн, Хью Уитбред и Ричард Дэллоуэй - вспомнили одно и то же: как отчаянно был Питер влюблен; получил от ворот поворот; уехал в Индию; ничего не достиг; совсем запутался; и Ричарду Дэллоуэю очень нравился старый милый приятель. Милли Браш это видела; видела глубину в его темных глазах и как он колеблется, что-то решает; и ей было интересно, ей все было интересно про мистера Дэллоуэя - интересно, что он думает про Питера Уолша? |
That Peter Walsh had been in love with Clarissa; that he would go back directly after lunch and find Clarissa; that he would tell her, in so many words, that he loved her. Yes, he would say that. | Что Питер Уолш был влюблен в Клариссу; что сразу после ленча он пойдет к Клариссе и скажет ей, что он любит ее. Да, именно в этих словах. |
Milly Brush once might almost have fallen in love with these silences; and Mr. Dalloway was always so dependable; such a gentleman too. Now, being forty, Lady Bruton had only to nod, or turn her head a little abruptly, and Milly Brush took the signal, however deeply she might be sunk in these reflections of a detached spirit, of an uncorrupted soul whom life could not bamboozle, because life had not offered her a trinket of the slightest value; not a curl, smile, lip, cheek, nose; nothing whatever; Lady Bruton had only to nod, and Perkins was instructed to quicken the coffee. | Милли Браш когда-то чуть не влюбилась в эту задумчивость мистера Дэллоуэя; он такой положительный и настоящий джентльмен. Теперь же ей было за сорок, и леди Брутн стоило только кивнуть, даже чуть-чуть повернуть голову, и Милли Браш принимала сигнал, как бы ни была она погружена в соображения высокого духа, кристальной души, недоступной низким проискам жизни, ибо та не подсунула Милли Браш ради подкупа ни самомалейшей безделицы - ни локончика, ни улыбки, ни ротика, носика, щечек, решительно ничего; леди Брутн стоило только кивнуть - и Перкинс уже получил указание поторопиться с кофе. |
"Yes; Peter Walsh has come back," said Lady Bruton. It was vaguely flattering to them all. He had come back, battered, unsuccessful, to their secure shores. But to help him, they reflected, was impossible; there was some flaw in his character. Hugh Whitbread said one might of course mention his name to So-and-so. He wrinkled lugubriously, consequentially, at the thought of the letters he would write to the heads of Government offices about "my old friend, Peter Walsh," and so on. But it wouldn't lead to anything--not to anything permanent, because of his character. | - Да, Питер Уолш вернулся, - сказала леди Брутн. Это смутно льстило им всем. Побитого, незадачливого, его кинуло к их безопасному берегу. Но помочь ему, рассудили они, положительно невозможно; у него в характере какой-то изъян. Хью Уитбред сказал, что, разумеется, можно упомянуть о нем такому-то и такому-то. Он траурно, важно нахмурился, прикидывая, какие письма он сочинит для глав учреждений, прося за "моего старого друга Питера Уолша", и прочее. Только ни к чему это не приведет - ни к чему существенному не приведет, из-за его характера. |
"In trouble with some woman," said Lady Bruton. They had all guessed that THAT was at the bottom of it. | - Вероятно, сложности с женщиной, - сказала леди Брутн. Они все подозревали, что подоплека - _в этом_. |
"However," said Lady Bruton, anxious to leave the subject, "we shall hear the whole story from Peter himself." | - Однако, - сказала леди Брутн, чтоб переменить тему, - мы все узнаем от самого Питера. |
(The coffee was very slow in coming.) | (Кофе что-то долго не несли.) |
"The address?" murmured Hugh Whitbread; and there was at once a ripple in the grey tide of service which washed round Lady Bruton day in, day out, collecting, intercepting, enveloping her in a fine tissue which broke concussions, mitigated interruptions, and spread round the house in Brook Street a fine net where things lodged and were picked out accurately, instantly, by grey-haired Perkins, who had been with Lady Bruton these thirty years and now wrote down the address; handed it to Mr. Whitbread, who took out his pocket-book, raised his eyebrows, and slipping it in among documents of the highest importance, said that he would get Evelyn to ask him to lunch. | - А его адрес? - бормотнул Хью Уитбред; и тотчас прошлась рябь по серой глади службы, омывавшей леди Брутн день-деньской, ограждая ее, охраняя, окружая тонкой паутиной, которая смягчала вторжения, предотвращала удары и раскидывалась над домом на Брук-стрит тонким наметом, где все застревало и тотчас извлекалось седовласым Перкинсом, который служил леди Брутн уже тридцать лет и теперь записал адрес, передал мистеру Уитбреду и тот вытащил записную книжку, вскинул брови, поместил бумажку среди чрезвычайной важности документов и сказал, что он попросит Ивлин пригласить его к завтраку. |
(They were waiting to bring the coffee until Mr. Whitbread had finished.) | (Кофе не вносили, пока мистер Уитбред не управится с этим делом.) |
Hugh was very slow, Lady Bruton thought. He was getting fat, she noticed. Richard always kept himself in the pink of condition. She was getting impatient; the whole of her being was setting positively, undeniably, domineeringly brushing aside all this unnecessary trifling (Peter Walsh and his affairs) upon that subject which engaged her attention, and not merely her attention, but that fibre which was the ramrod of her soul, that essential part of her without which Millicent Bruton would not have been Millicent Bruton; that project for emigrating young people of both sexes born of respectable parents and setting them up with a fair prospect of doing well in Canada. She exaggerated. She had perhaps lost her sense of proportion. Emigration was not to others the obvious remedy, the sublime conception. It was not to them (not to Hugh, or Richard, or even to devoted Miss Brush) the liberator of the pent egotism, which a strong martial woman, well nourished, well descended, of direct impulses, downright feelings, and little introspective power (broad and simple--why could not every one be broad and simple? she asked) feels rise within her, once youth is past, and must eject upon some object--it may be Emigration, it may be Emancipation; but whatever it be, this object round which the essence of her soul is daily secreted, becomes inevitably prismatic, lustrous, half looking-glass, half precious stone; now carefully hidden in case people should sneer at it; now proudly displayed. Emigration had become, in short, largely Lady Bruton. | Хью ужасно медлителен, думала леди Брутн. И Хью потолстел, она заметила. Ричард всегда в прекрасной форме. Леди Брутн начала уже нервничать; решительно, неоспоримо и властно ее существо стремилось преодолеть все эти мелкие частности (Питера Уолша, его дела) и перейти наконец к тому, что поглощало ее помыслы, и не только их поглощало, но составляло тот стержень души, без которого Милисент Брутн не была бы Милисент Брутн, перейти к проекту эмиграции молодых людей обоего пола из почтенных семейств, с тем чтобы создать им условия для процветания в Канаде. Она увлекалась. Быть может, она утратила чувство пропорции. Другим эмиграция не казалась панацеей от всех болезней, идеальным замыслом. Для них (для Хью или Ричарда, даже для преданной мисс Браш) она не была высвобождением тех эгоистических сил, которые мощная, воинствующая женщина хорошего происхождения от хорошей жизни, непосредственных порывов, откровенных чувств и неспособности к самоанализу (я прямая, открытая, почему человеку нельзя быть прямым и открытым? - недоумевала она), которые такая женщина ощущает в себе, когда молодость миновала, и стремится направить на какой-то объект, будь то эмиграция, эмансипация, совершенно неважно что, но, ежедневно питаясь соками ее души, объект этот неизбежно становится сверкающим, блистающим - не то зеркало, не то драгоценный камень; временами его любовно скрывают от насмешливых взоров, временами же гордо выставляют напоказ. Короче говоря, эмиграция стала теперь в значительной степени самой леди Брутн. |
But she had to write. And one letter to the Times, she used to say to Miss Brush, cost her more than to organise an expedition to South Africa (which she had done in the war). After a morning's battle beginning, tearing up, beginning again, she used to feel the futility of her own womanhood as she felt it on no other occasion, and would turn gratefully to the thought of Hugh Whitbread who possessed--no one could doubt it--the art of writing letters to the Times. | Но приходилось еще и писать. А одно письмо в "Таймс", говорила она мисс Браш, стоило ей больших усилий, чем отправить экспедицию в Южную Африку (какую она во время войны и отправила). Потратив утро на битву с письмом, начиная, марая, бросая, начиная опять, она как никогда ощущала бесплодность своих женских потуг и склонялась признательной мыслью к Хью Уитбреду, который обладал - тут уж никто бы не мог усомниться - удивительным даром сочинять письма в "Таймс". |
A being so differently constituted from herself, with such a command of language; able to put things as editors like them put; had passions which one could not call simply greed. Lady Bruton often suspended judgement upon men in deference to the mysterious accord in which they, but no woman, stood to the laws of the universe; knew how to put things; knew what was said; so that if Richard advised her, and Hugh wrote for her, she was sure of being somehow right. So she let Hugh eat his soufflщ; asked after poor Evelyn; waited until they were smoking, and then said, | Совершенно не похожее на нее существо, Хью так владел языком; умел все изложить в точности, как нужно издателям; и был, конечно, не просто примитивный жадюга, все гораздо сложней. Леди Брутн не решалась строго судить о мужчинах из почтения к тому таинственному сговору, по которому именно они, но не женщины ведают миропорядком; знают, как что изложить; все понимают; и когда Ричард советовал ей, а Хью за нее писал, она была, в общем, уверена в своей правоте. И она дала Хью доесть суфле, спросила про бедняжку Ивлин, дождалась, пока они стали курить, и уж потом сказала: |
"Milly, would you fetch the papers?" | - Милли, вы нам не принесете мои бумаги? |
And Miss Brush went out, came back; laid papers on the table; and Hugh produced his fountain pen; his silver fountain pen, which had done twenty years' service, he said, unscrewing the cap. It was still in perfect order; he had shown it to the makers; there was no reason, they said, why it should ever wear out; which was somehow to Hugh's credit, and to the credit of the sentiments which his pen expressed (so Richard Dalloway felt) as Hugh began carefully writing capital letters with rings round them in the margin, and thus marvellously reduced Lady Bruton's tangles to sense, to grammar such as the editor of the Times, Lady Bruton felt, watching the marvellous transformation, must respect. | И мисс Браш вышла, вернулась; положила бумаги на стол; и Хью вытащил вечное перо, серебряное вечное перо, которое, он сказал, откручивая колпачок, прослужило ему уже двадцать лет. И осталось в полной сохранности; он его показывал в фирме; там сказали, что оно, собственно, и вообще не должно испортиться; и почему-то такое это делало честь Хью и делало честь тем чувствам, которые (Ричард это ощущал) выражало его вечное перо, пока Хью аккуратно выводил на полях заглавные буквы, обводил их кружочками и тем самым сводил чудодейственно сумбур леди Брутн к строю, ладу и грамматике, которые, поняла леди Брутн, следя за магическим превращением, непременно понравятся редактору в "Таймс". |
Hugh was slow. Hugh was pertinacious. Richard said one must take risks. Hugh proposed modifications in deference to people's feelings, which, he said rather tartly when Richard laughed, "had to be considered," and read out "how, therefore, we are of opinion that the times are ripe . . . the superfluous youth of our ever-increasing population . . . what we owe to the dead . . ." which Richard thought all stuffing and bunkum, but no harm in it, of course, and Hugh went on drafting sentiments in alphabetical order of the highest nobility, brushing the cigar ash from his waistcoat, and summing up now and then the progress they had made until, finally, he read out the draft of a letter which Lady Bruton felt certain was a masterpiece. Could her own meaning sound like that? | Хью был медлителен. Хью был основателен. Ричард считал, что кое-чем можно пожертвовать. Хью предложил некоторые модификации, из уважения к чувствам людей, с которыми, он прибавил довольно язвительно, когда Ричард засмеялся, "нельзя не считаться", и он читал вслух, как, "следовательно, мы придерживаемся того мнения, что настало время, когда... избыточная часть нашего непрестанно возрастающего населения... наш долг перед мертвыми...", что Ричард находил сплошной трескотней и белибердой, хотя и безвредной, а Хью продолжал намечать в алфавитном порядке чувства наивысшего благородства, отрясал сигарный пепел с жилета, время от времени подводил достигнутому итог, пока наконец не огласил вариант письма, который, леди Брутн понимала отчетливо, был просто шедевром. Неужто она сама до такого додумалась? |
Hugh could not guarantee that the editor would put it in; but he would be meeting somebody at luncheon. | Хью не мог утверждать с уверенностью, что редактор это поместит; но он надеялся с кем-то такое переговорить за обедом. |
Whereupon Lady Bruton, who seldom did a graceful thing, stuffed all Hugh's carnations into the front of her dress, and flinging her hands out called him "My Prime Minister!" What she would have done without them both she did not know. They rose. And Richard Dalloway strolled off as usual to have a look at the General's portrait, because he meant, whenever he had a moment of leisure, to write a history of Lady Bruton's family. | После чего леди Брутн, редко делавшая изящные жесты, сунула все гвоздики Хью себе за пазуху и, распростерши руки, назвала его "мой премьер-министр!". Она просто не знала, что бы она делала без них обоих. Оба встали. И Ричард Дэллоуэй прошел, как всегда, взглянуть на портрет генерала, поскольку он собирался, когда выдастся досуг, написать историю семьи леди Брутн. |
And Millicent Bruton was very proud of her family. But they could wait, they could wait, she said, looking at the picture; meaning that her family, of military men, administrators, admirals, had been men of action, who had done their duty; and Richard's first duty was to his country, but it was a fine face, she said; and all the papers were ready for Richard down at Aldmixton whenever the time came; the Labour Government she meant. "Ah, the news from India!" she cried. | А Милисент Брутн очень гордилась своей семьей. "Но они подождут, они подождут", - сказала она, глядя на портрет; разумея, что ее семья - воины, государственные мужи, адмиралы - были все люди действия, они исполняли свой долг; и первейший долг Ричарда - долг перед отечеством; но лицо прекрасное, сказала она; а бумаги для Ричарда собраны и полежат в Олдмикстоне, пока пора не пришла; пока не пришли лейбористы к власти, она разумела. "Ах, эти вести из Индии!" - вскричала она. |
And then, as they stood in the hall taking yellow gloves from the bowl on the malachite table and Hugh was offering Miss Brush with quite unnecessary courtesy some discarded ticket or other compliment, which she loathed from the depths of her heart and blushed brick red, Richard turned to Lady Bruton, with his hat in his hand, and said, | И вот, когда они уже стояли в холле и вынимали желтые перчатки из вазы на малахитовом столике и Хью с совершенно излишней галантностью норовил всучить мисс Браш завалящий театральный билет или подобную прелесть, чем возмущал ее до глубины души и вгонял в густую краску, Ричард повернулся к леди Брутн, держа шляпу в руке, и сказал: |
"We shall see you at our party to-night?" whereupon Lady Bruton resumed the magnificence which letter-writing had shattered. She might come; or she might not come. Clarissa had wonderful energy. Parties terrified Lady Bruton. But then, she was getting old. So she intimated, standing at her doorway; handsome; very erect; while her chow stretched behind her, and Miss Brush disappeared into the background with her hands full of papers. | - Мы увидим вас вечером на нашем приеме? - после чего к леди Брутн воротилось величие, развеянное составлением письма. Возможно, она придет; возможно, и нет. Кларисса изумительно энергична. На леди Брутн приемы наводят страх. Впрочем, она стареет - так поведала им она, стоя на пороге - статная, очень прямая; а чау-чау потягивался у нее за спиной, а мисс Браш исчезала на заднем плане, прижимая к груди бумаги. |
And Lady Bruton went ponderously, majestically, up to her room, lay, one arm extended, on the sofa. She sighed, she snored, not that she was asleep, only drowsy and heavy, drowsy and heavy, like a field of clover in the sunshine this hot June day, with the bees going round and about and the yellow butterflies. Always she went back to those fields down in Devonshire, where she had jumped the brooks on Patty, her pony, with Mortimer and Tom, her brothers. And there were the dogs; there were the rats; there were her father and mother on the lawn under the trees, with the tea-things out, and the beds of dahlias, the hollyhocks, the pampas grass; and they, little wretches, always up to some mischief! stealing back through the shrubbery, so as not to be seen, all bedraggled from some roguery. What old nurse used to say about her frocks! | И леди Брутн весомо, державно поднялась к себе в спальню. Выкинув вбок одну руку, лежала она на софе. Она вздыхала, посапывала, она не спала, нет, она просто была тяжелая, сонная, как луг под солнцем в мутный июньский день, когда пчелы кружат над лугом и желтые бабочки. Вечно она возвращалась к тем местам в Девоншире, где вместе с Томом и Мортимером - братьями - она перепрыгивала через ручьи на Патти, своей лошадке. Там были собаки и крысы; и мать с отцом под вязами; и на лужайке сервировали им чай; там куртины; штокрозы и далии; и пампасская трава; а вот они, трое негодников, - одни проказы на уме! - крадутся кустарником, чумазые после какой-то проделки. Как старая няня причитала над ее платьицами! |
Ah dear, she remembered--it was Wednesday in Brook Street. Those kind good fellows, Richard Dalloway, Hugh Whitbread, had gone this hot day through the streets whose growl came up to her lying on the sofa. Power was hers, position, income. She had lived in the forefront of her time. She had had good friends; known the ablest men of her day. Murmuring London flowed up to her, and her hand, lying on the sofa back, curled upon some imaginary baton such as her grandfathers might have held, holding which she seemed, drowsy and heavy, to be commanding battalions marching to Canada, and those good fellows walking across London, that territory of theirs, that little bit of carpet, Mayfair. | Господи, да ведь она же на Брук-стрит, сегодня среда. Эти милые, добрые люди - Ричард Дэллоуэй и Хью Уитбред - в такую жару шли по улицам, грохот которых долетал до софы леди Брутн. У нее были власть, положение, доход. Она всегда была передовым человеком. Добрые друзья ее окружали; она знала немало светлых умов своего времени. Рокот Лондона натекал в окна, и откинутая на софе рука сжимала воображаемый жезл, каким помавали, наверное, предки, и, помавая жезлом, тяжелая, сонная, она вела батальоны вперед, и шли батальоны к Канаде, а милые люди шли по Лондону, по своей территории, по этому коврику, по Мейфэру. |
And they went further and further from her, being attached to her by a thin thread (since they had lunched with her) which would stretch and stretch, get thinner and thinner as they walked across London; as if one's friends were attached to one's body, after lunching with them, by a thin thread, which (as she dozed there) became hazy with the sound of bells, striking the hour or ringing to service, as a single spider's thread is blotted with rain-drops, and, burdened, sags down. So she slept. | И все дальше они уходили, от нее все дальше, и тоненькая ниточка, которая их к ней еще прикрепляла (раз они вместе откушали), все вытягивалась, вытягивалась, все истончалась, пока они шли по Лондону; будто друзья, откушав с тобой, прикрепляются к тебе тоненькой ниточкой, которая (леди Брутн дремала) истаивает под колокольным звоном, вызванивающим время, не то созывающим в церковь; так одинокую паутинку туманят капли дождя, и потом, отягчась, она провисает. И леди Брутн уснула. |
And Richard Dalloway and Hugh Whitbread hesitated at the corner of Conduit Street at the very moment that Millicent Bruton, lying on the sofa, let the thread snap; snored. Contrary winds buffeted at the street corner. They looked in at a shop window; they did not wish to buy or to talk but to part, only with contrary winds buffeting the street corner, with some sort of lapse in the tides of the body, two forces meeting in a swirl, morning and afternoon, they paused. Some newspaper placard went up in the air, gallantly, like a kite at first, then paused, swooped, fluttered; and a lady's veil hung. Yellow awnings trembled. The speed of the morning traffic slackened, and single carts rattled carelessly down half- empty streets. In Norfolk, of which Richard Dalloway was half thinking, a soft warm wind blew back the petals; confused the waters; ruffled the flowering grasses. Haymakers, who had pitched beneath hedges to sleep away the morning toil, parted curtains of green blades; moved trembling globes of cow parsley to see the sky; the blue, the steadfast, the blazing summer sky. | А Ричард Дэллоуэй и Хью Уитбред задержались на углу Кондит-стрит в тот самый миг, когда Милисент Брутн, лежа на софе, выпустила ниточку; всхрапнула. На углу бились встречные ветры. Ричард и Хью заглянули в витрину; им не хотелось ничего покупать, ни разговаривать, хотелось, наоборот, распрощаться, но бились встречные ветры, первая половина дня с разлету врезалась во вторую, и толчок еще отдавался в теле, вот они и остановились на углу Кондит-стрит. Совсем близко, как пущенный в голубизну белый змей, устремленно взмыла газета, расправилась и застыла, паря; у дамы взметнулась вуалька. Желтые навесы дрожали. Утреннее движение стихало, только редкие подводы облегченно гремели на пустеющих улицах. А в Норфолке, смутно вспоминавшемся сейчас Ричарду, жаркий нежный ветер обдувал лепестки; лохматил воду; ерошил цветущие травы. Косцы, заморясь от работы и устроясь в тени соснуть, раздвигали завесу зеленых стеблей, чтоб из-под дрожащих шариков купыря заглянуть в небо; в синее, в недвижное, в слепящее летнее небо. |
Aware that he was looking at a silver two-handled Jacobean mug, and that Hugh Whitbread admired condescendingly with airs of connoisseurship a Spanish necklace which he thought of asking the price of in case Evelyn might like it--still Richard was torpid; could not think or move. Life had thrown up this wreckage; shop windows full of coloured paste, and one stood stark with the lethargy of the old, stiff with the rigidity of the old, looking in. Evelyn Whitbread might like to buy this Spanish necklace--so she might. Yawn he must. Hugh was going into the shop. | Поймав себя на том, что он уставился на серебряный, семнадцатого века, кубок о двух ручках, покуда Хью благосклонно, с видом знатока созерцает испанское ожерелье, чтоб к нему прицениться на случай, если оно подойдет Ивлин, Ричард все же не мог стряхнуть оцепенение; не хотелось ни думать, ни двигаться. Жизнь выбросила на берег эти обломки; витрины, заваленные побрякушками; и летаргический сон древности, старины окутывал Ричарда. Возможно, Ивлин Уитбред и пожелает купить испанское ожерелье - очень возможно. Ричард зевнул. Хью решил войти в магазин. |
"Right you are!" said Richard, following. | - Изволь, - сказал Ричард и побрел следом за ним. |
Goodness knows he didn't want to go buying necklaces with Hugh. But there are tides in the body. Morning meets afternoon. Borne like a frail shallop on deep, deep floods, Lady Bruton's great- grandfather and his memoir and his campaigns in North America were whelmed and sunk. And Millicent Bruton too. She went under. Richard didn't care a straw what became of Emigration; about that letter, whether the editor put it in or not. The necklace hung stretched between Hugh's admirable fingers. Let him give it to a girl, if he must buy jewels--any girl, any girl in the street. For the worthlessness of this life did strike Richard pretty forcibly-- buying necklaces for Evelyn. If he'd had a boy he'd have said, Work, work. But he had his Elizabeth; he adored his Elizabeth. | Видит бог, вот уж он не собирался покупать ожерелья в компании с Хью. Но первая половина дня с разлету врезалась во вторую. И толчок еще отдавался в теле. Как валкий челн в глубоких, глубоких водах, прадедушку леди Брутн, воспоминания о нем и его походы в Америке опрокинуло и накрыло волной. А с ним и Милисент Брутн. Она утонула. Ричарду было в высшей степени наплевать, что станется с эмиграцией и с письмом этим - поместит его редактор или нет. Ожерелье повисло на великолепных пальцах Хью. Пусть бы отдал его какой-нибудь девушке, если так надо ему покупать драгоценности; первой встречной девушке. Вдруг Ричарда поразила бессмысленность жизни. Покупать ожерелья для Ивлин. Будь у Ричарда сын, он бы твердил ему: "Трудись, трудись". Но у него была Элизабет; он обожал свою Элизабет. |
"I should like to see Mr. Dubonnet," said Hugh in his curt worldly way. It appeared that this Dubonnet had the measurements of Mrs. Whitbread's neck, or, more strangely still, knew her views upon Spanish jewellery and the extent of her possessions in that line (which Hugh could not remember). All of which seemed to Richard Dalloway awfully odd. For he never gave Clarissa presents, except a bracelet two or three years ago, which had not been a success. She never wore it. It pained him to remember that she never wore it. | - Я желал бы видеть мистера Дюбонне, - уверенно отчеканил Хью. Этот Дюбонне, оказывается, знал размер шеи миссис Уитбред и, еще более странно, знал, как относится она к испанским драгоценностям и (Хью лично запамятовал) что имеется у нее в арсенале по этой части. Все вместе взятое весьма удивляло Ричарда Дэллоуэя. Он никогда ничего не дарил Клариссе, только браслет подарил несколько лет назад, но браслет не имел успеха. Она ни разу его не надела. Ричард вспомнил с тоской, что она ни разу его не надела. |
And as a single spider's thread after wavering here and there attaches itself to the point of a leaf, so Richard's mind, recovering from its lethargy, set now on his wife, Clarissa, whom Peter Walsh had loved so passionately; and Richard had had a sudden vision of her there at luncheon; of himself and Clarissa; of their life together; and he drew the tray of old jewels towards him, and taking up first this brooch then that ring, "How much is that?" he asked, but doubted his own taste. He wanted to open the drawing- room door and come in holding out something; a present for Clarissa. Only what? But Hugh was on his legs again. He was unspeakably pompous. Really, after dealing here for thirty-five years he was not going to be put off by a mere boy who did not know his business. For Dubonnet, it seemed, was out, and Hugh would not buy anything until Mr. Dubonnet chose to be in; at which the youth flushed and bowed his correct little bow. It was all perfectly correct. And yet Richard couldn't have said that to save his life! Why these people stood that damned insolence he could not conceive. Hugh was becoming an intolerable ass. Richard Dalloway could not stand more than an hour of his society. And, flicking his bowler hat by way of farewell, Richard turned at the corner of Conduit Street eager, yes, very eager, to travel that spider's thread of attachment between himself and Clarissa; he would go straight to her, in Westminster. | И как одинокая паутинка, поболтавшись, прикрепляется к листику, так и мысль Ричарда, высвободясь из летаргии, потянулась к жене, Клариссе; по ней когда-то с ума сходил Питер Уолш; и она вдруг привиделась Ричарду во время ленча; привиделись он сам и Кларисса; их совместная жизнь. И он придвинул к себе поднос со старинными драгоценностями и, поддевая то брошку, то кольцо, спрашивал: "Сколько это стоит?" - но он не доверял своему вкусу. Ему хотелось, входя в гостиную, держать что-то в руках, подарок Клариссе. Только вот что бы? А Хью уже снова распустил хвост. Он был несказанно величествен. Естественно, тридцать пять лет здесь снабжаясь, он не желал довольствоваться услугами неопытного молодого человека, в сущности мальчика. Ибо этот Дюбонне, выяснялось, отлучился, и Хью не намеревался ничего покупать, покуда мистер Дюбонне не соблаговолит быть на месте; юнец же в ответ покраснел и поклонился очень корректно. Все вообще было очень корректно. Но Ричард бы ни за что в жизни не стал ничего этого говорить! Он не постигал, почему люди терпят подобную наглость. Хью становился просто несносным олухом. Ричард Дэллоуэй не мог теперь выдержать его общество более часа. И, взмахнув в знак прощания шляпой, Ричард завернул за угол Кондит-стрит, чтоб поскорей, да, поскорей пойти следом за паутинкой, которая его привязывала к Клариссе; пойти прямо к ней, в Вестминстер. |
But he wanted to come in holding something. Flowers? Yes, flowers, since he did not trust his taste in gold; any number of flowers, roses, orchids, to celebrate what was, reckoning things as you will, an event; this feeling about her when they spoke of Peter Walsh at luncheon; and they never spoke of it; not for years had they spoken of it; which, he thought, grasping his red and white roses together (a vast bunch in tissue paper), is the greatest mistake in the world. The time comes when it can't be said; one's too shy to say it, he thought, pocketing his sixpence or two of change, setting off with his great bunch held against his body to Westminster to say straight out in so many words (whatever she might think of him), holding out his flowers, "I love you." Why not? Really it was a miracle thinking of the war, and thousands of poor chaps, with all their lives before them, shovelled together, already half forgotten; it was a miracle. | Но ему хотелось что-то ей принести. Цветы? Да, цветы, раз он не доверяет своему вкусу относительно драгоценностей; побольше цветов - роз, орхидей, чтоб ознаменовать, как ни толкуй, событие; это чувство, которое осенило его, когда за столом говорили про Питера Уолша; они ведь никогда про это не говорят; они уж сто лет про это не говорят; и, между прочим, думал он, прижимая к груди белые и красные розы (большую охапку в шелестящей обертке), очень, очень напрасно. Наступает время, когда уже и не скажешь; такое как-то стесняешься выговорить, подумал он, сунул в карман сдачу и отправился, прижимая к груди охапку цветов, в Вестминстер, чтобы с порога сказать (и пусть она что хочет, то про него и думает), с порога сказать, протягивая цветы: "Я тебя люблю". Почему не сказать? Ведь это же просто чудо, как вспомнишь о войне, о тысячах бедных парней, совсем молодых, которые свалены в общих могилах и почти позабыты; просто чудо. |
Here he was walking across London to say to Clarissa in so many words that he loved her. Which one never does say, he thought. Partly one's lazy; partly one's shy. And Clarissa--it was difficult to think of her; except in starts, as at luncheon, when he saw her quite distinctly; their whole life. He stopped at the crossing; and repeated--being simple by nature, and undebauched, because he had tramped, and shot; being pertinacious and dogged, having championed the down- trodden and followed his instincts in the House of Commons; being preserved in his simplicity yet at the same time grown rather speechless, rather stiff--he repeated that it was a miracle that he should have married Clarissa; a miracle--his life had been a miracle, he thought; hesitating to cross. But it did make his blood boil to see little creatures of five or six crossing Piccadilly alone. The police ought to have stopped the traffic at once. He had no illusions about the London police. Indeed, he was collecting evidence of their malpractices; and those costermongers, not allowed to stand their barrows in the streets; and prostitutes, good Lord, the fault wasn't in them, nor in young men either, but in our detestable social system and so forth; all of which he considered, could be seen considering, grey, dogged, dapper, clean, as he walked across the Park to tell his wife that he loved her. | А он вот идет по Лондону, идет сказать Клариссе, что он любит ее, именно в этих словах. Такое, в общем, не говоришь, думал он. Отчасти ленишься; отчасти стесняешься. А Кларисса... О ней трудно думать; разве вдруг, приступом, как за ленчем, когда он отчетливо увидел ее всю; всю их жизнь. Он стоял у перехода и повторял про себя - простой по натуре и неиспорченный, недаром он много бродил и охотился; настойчивый и упорный, защитник прав угнетенных, всегда искренний в палате общин; неизменный в своей простоте, но в последнее время чересчур молчаливый и скованный, - он повторял про себя, что это же чудо, что он женат на Клариссе; чудо, чудо, его жизнь - настоящее чудо, думал он; и медлил у перехода. Но кровь в нем вскипела при виде карапузов лет пяти, которые - одни, без присмотра - пересекали Пиккадилли. Полиция в таких случаях обязана сразу перекрывать движение. Относительно лондонской полиции он не слишком обольщался. Он, собственно, собирал даже данные о преступном ее нерадении; а торговцы? Почему они ставят тележки на улице - это запрещено. А проститутки? Господи, конечно, не они виноваты и не бедные юноши, но наше отвратительное общественное устройство и прочее, прочее. Обо всем этом он размышлял, и эта работа мысли была в нем видна, когда, седой, элегантный, упорный, чистый, он пересекал парк с тем, чтоб сказать жене, что он любит ее. |
For he would say it in so many words, when he came into the room. Because it is a thousand pities never to say what one feels, he thought, crossing the Green Park and observing with pleasure how in the shade of the trees whole families, poor families, were sprawling; children kicking up their legs; sucking milk; paper bags thrown about, which could easily be picked up (if people objected) by one of those fat gentlemen in livery; for he was of opinion that every park, and every square, during the summer months should be open to children (the grass of the park flushed and faded, lighting up the poor mothers of Westminster and their crawling babies, as if a yellow lamp were moved beneath). But what could be done for female vagrants like that poor creature, stretched on her elbow (as if she had flung herself on the earth, rid of all ties, to observe curiously, to speculate boldly, to consider the whys and the wherefores, impudent, loose-lipped, humorous), he did not know. Bearing his flowers like a weapon, Richard Dalloway approached her; intent he passed her; still there was time for a spark between them--she laughed at the sight of him, he smiled good-humouredly, considering the problem of the female vagrant; not that they would ever speak. But he would tell Clarissa that he loved her, in so many words. He had, once upon a time, been jealous of Peter Walsh; jealous of him and Clarissa. But she had often said to him that she had been right not to marry Peter Walsh; which, knowing Clarissa, was obviously true; she wanted support. Not that she was weak; but she wanted support. | Он войдет в гостиную и прямо так ей и скажет. Ведь жалко безумно, что мы не высказываем своих чувств, думал он, пересекая Грин-Парк и с удовольствием наблюдая, как целые семьи, бедные семьи разместились в тени под деревьями; детишки, совсем клопы, болтали ножонками; сосали молоко; бумажные пакеты валялись на земле, однако же (в случае возможных протестов) их тотчас мог устранить один из этих плотных господ в ливреях. Да, Ричард был того мнения, что все парки, все скверы должны быть открыты для детей в продолжение летних месяцев (трава, красноватая, вялая, подсвечивала снизу лица бедных вестминстерских матерей и копошащихся деток, будто двигали снизу желтую лампу). Но что делать, однако, с заблудшими особами женского пола, как вот та, например, что лежала опершись на локоть (будто сорвавшись с удил, бросилась на землю, чтоб наблюдать и взвешивать, что почем, нагло, весело распустив губы), он положительно не постигал. С букетом наперевес Ричард Дэллоуэй к ней приблизился; сосредоточенно прошел мимо; но между ними успела проскочить искорка - она усмехнулась при виде его, он же доброжелательно улыбнулся, размышляя над судьбами заблудших особ женского пола; говорить им было, разумеется, не о чем. Но сейчас он скажет Клариссе, что он любит ее, именно в этих словах. Когда-то, давным-давно, он ревновал к Питеру Уолшу; ревновал к нему Клариссу. Но она часто повторяла, что правильно сделала, отказав Питеру Уолшу; и это правда, он же знает Клариссу; ей нужна опора. Она вовсе не слабая; но ей нужна опора. |
As for Buckingham Palace (like an old prima donna facing the audience all in white) you can't deny it a certain dignity, he considered, nor despise what does, after all, stand to millions of people (a little crowd was waiting at the gate to see the King drive out) for a symbol, absurd though it is; a child with a box of bricks could have done better, he thought; looking at the memorial to Queen Victoria (whom he could remember in her horn spectacles driving through Kensington), its white mound, its billowing motherliness; but he liked being ruled by the descendant of Horsa; he liked continuity; and the sense of handing on the traditions of the past. It was a great age in which to have lived. Indeed, his own life was a miracle; let him make no mistake about it; here he was, in the prime of life, walking to his house in Westminster to tell Clarissa that he loved her. Happiness is this he thought. | Ну а насчет Букингемского дворца (будто старая примадонна, вся в белом, смотрит на зрителей), ему не откажешь в известном достоинстве, думал Ричард, и нельзя же презирать то, что в конце концов для миллионов людей (горстка любопытных собралась у ворот, ожидая выезда короля) является известным символом, хотя и нелепым; ребенок, ей-богу, сложил бы удачней из кубиков, подумал он и окинул взглядом королеву Викторию (он ее помнил, она была в роговых очках, проезжала по Кенсингтону) - белокаменную пышность, изобильное материнство; но ему нравилось, чтоб над ним царило потомство Хорсы [Хорса и Хенгист - вожди древних саксов, возможно, легендарные фигуры], он ценил непрерывность; ощущение преемственности. Да. Великая, великая Эпоха. А его собственная жизнь - разве не чудо? Да, жаловаться грех. Вот он, во цвете лет, он идет по Вестминстеру, идет к себе домой - сказать Клариссе, что он ее любит. Это счастье и есть, думал он. |
It is this, he said, as he entered Dean's Yard. Big Ben was beginning to strike, first the warning, musical; then the hour, irrevocable. Lunch parties waste the entire afternoon, he thought, approaching his door. | Так и есть, сказал он, входя на Динс-Ярд. Биг-Бен выбил: сперва мелодично - вступление; и затем непреложно - час. Эти ленчи в гостях разбивают весь день, думал он, подходя к своей двери. |
Начало | Предыдущая | Следующая