English | Русский |
...servetur ad imum Qualis ab incepto processerit, et sibi constat. | ...Какими на сцену вышли они, такими пускай и уходят. |
English | Русский |
TO THE RIGHT HONORABLE | Досточтимому Уильяму Бингхому, |
WILLIAM BINGHAM, LORD ASHBURTON. | лорду Эшбертону |
MY DEAR LORD, | Дорогой милорд, |
The writer of a book which copies the manners and language of Queen Anne's time, must not omit the Dedication to the Patron; and I ask leave to inscribe this volume to your Lordship, for the sake of the great kindness and friendship which I owe to you and yours. | Автору книги, которая воспроизводит язык и нравы века королевы Анны, не следует забывать о Посвящении покровителю: а потому я прошу разрешения поставить на заглавном листе имя Вашей милости, в память той ласки и дружбы, которыми почтили меня Вы и Ваши близкие. |
My volume will reach you when the Author is on his voyage to a country where your name is as well known as here. Wherever I am, I shall gratefully regard you; and shall not be the less welcomed in America because I am, | Когда Вы получите эту книгу, автор ее будет находиться на пути в страну, где Ваше имя известно так же хорошо, как на родине. Я повсюду сохраню чувство признательности и глубокого уважения к Вам, и не сомневаюсь, в Америке меня ждет прием, никак не менее благожелательный, оттого что я всегда и неизменно |
Your obliged friend and servant, | Ваш благодарный друг и слуга |
W. M. THACKERAY. | У. М. Теккерей. |
LONDON, October 18, 1852. | Лондон, 18 октября 1852 г. |
PREFACE. | Предисловие |
THE ESMONDS OF VIRGINIA. | Виргинские Эсмоиды |
The estate of Castlewood, in Virginia, which was given to our ancestors by King Charles the First, as some return for the sacrifices made in his Majesty's cause by the Esmond family, lies in Westmoreland county, between the rivers Potomac and Rappahannock, and was once as great as an English Principality, though in the early times its revenues were but small. Indeed, for near eighty years after our forefathers possessed them, our plantations were in the hands of factors, who enriched themselves one after another, though a few scores of hogsheads of tobacco were all the produce that, for long after the Restoration, our family received from their Virginian estates. | Поместье Каслвуд в Виргинии, расположенное в округе Уэстморлэнд, между реками Потомак и Раппахэнок, было пожаловано нашим предкам королем Карлом Первым в возмещение жертв, принесенных семейством Эсмонд ради его величества, и по своим размерам не уступало в то время английскому графству, хотя доходность его на первых порах была невелика. В самом деле, почти восемьдесят лет после получения этого дара наши плантации находились в руках управляющих, которые богатели один за другим, тогда как наше семейство за все эти долгие годы не получило со своих виргинских владений ничего, кроме нескольких десятков бочек табаку. |
My dear and honored father, Colonel Henry Esmond, whose history, written by himself, is contained in the accompanying volume, came to Virginia in the year 1718, built his house of Castlewood, and here permanently settled. After a long stormy life in England, he passed the remainder of his many years in peace and honor in this country; how beloved and respected by all his fellow-citizens, how inexpressibly dear to his family, I need not say. His whole life was a benefit to all who were connected with him. He gave the best example, the best advice, the most bounteous hospitality to his friends; the tenderest care to his dependants; and bestowed on those of his immediate family such a blessing of fatherly love and protection as can never be thought of, by us, at least, without veneration and thankfulness; and my sons' children, whether established here in our Republic, or at home in the always beloved mother country, from which our late quarrel hath separated us, may surely be proud to be descended from one who in all ways was so truly noble. | Мой дорогой и высокочтимый отец, полковник Генри Эсмонд, чья история, им самим рассказанная, составляет содержание этих записок, прибыл в Виргинию в 1718 году, построил здесь дом, названный им "Каслвуд", и навсегда поселился в нем. После долгой и бурной жизни в Англии он мирно и достойно провел здесь остаток своих лет, окруженный любовью и уважением сограждан и нежнейшей преданностью своей семьи. Вся его жизнь была утешением для тех, кто был к нему близок. Он всегда подавал лучший пример, лучший совет, оказывал самое радушное гостеприимство друзьям; неустанно пекся о благе домочадцев, а ближайших своих родных осчастливил такой отеческой любовью и заботой, о которых нельзя и думать иначе, как с чувством благодарности и почтения; и где бы ни довелось расти детям моих сыновей, здесь ли, в нашей республике, или дома, на незабвенной родине, от которой отторгла нас недавняя распря, они по праву будут гордиться тем, что происходят от человека, во всем являвшего образец истинного благородства. |
My dear mother died in 1736, soon after our return from England, whither my parents took me for my education; and where I made the acquaintance of Mr. Warrington, whom my children never saw. When it pleased heaven, in the bloom of his youth, and after but a few months of a most happy union, to remove him from me, I owed my recovery from the grief which that calamity caused me, mainly to my dearest father's tenderness, and then to the blessing vouchsafed to me in the birth of my two beloved boys. I know the fatal differences which separated them in politics never disunited their hearts; and as I can love them both, whether wearing the King's colors or the Republic's, I am sure that they love me and one another, and him above all, my father and theirs, the dearest friend of their childhood, the noble gentleman who bred them from their infancy in the practice and knowledge of Truth, and Love and Honor. | Моя дорогая матушка умерла в 1736 году, вскоре после нашего возвращения из Англии, куда мои родители возили меня с целью дать мне надлежащее образование; там я и познакомилась с мистером Уорингтоном, которого никогда не знали мои дети. Небу угодно было отнять его у меня в расцвете юности, после недолгих месяцев супружеского счастья, и боль этой утраты мне удалось превозмочь лишь благодаря ласковому участию моего дорогого отца и благословению, ниспосланному мне вскоре в лице моих двух нежно любимых мальчиков. Я знаю, что, хотя роковое несогласие заставило сыновей избрать разные пути в политике, в сердцах своих они никогда не разлучались; и, любя равно обоих, - сторонника короля и защитника республики, - я уверена, что так же и они оба любят меня и любят друг друга, больше же всех - его, моего и их отца, нежнейшего друга их детства, благородного джентльмена, с младенческих лет воспитавшего их в правилах и понятиях Истины, Любви и Чести. |
My children will never forget the appearance and figure of their revered grandfather; and I wish I possessed the art of drawing (which my papa had in perfection), so that I could leave to our descendants a portrait of one who was so good and so respected. My father was of a dark complexion, with a very great forehead and dark hazel eyes, overhung by eyebrows which remained black long after his hair was white. His nose was aquiline, his smile extraordinary sweet. How well I remember it, and how little any description I can write can recall his image! He was of rather low stature, not being above five feet seven inches in height; he used to laugh at my sons, whom he called his crutches, and say they were grown too tall for him to lean upon. But small as he was, he had a perfect grace and majesty of deportment, such as I have never seen in this country, except perhaps in our friend Mr. Washington, and commanded respect wherever he appeared. | Облик высокочтимого деда всегда будет жить в памяти моих детей, но я хотела бы обладать мастерством живописца (которым в совершенстве владел мой отец), чтобы запечатлеть для потомства черты того, кто был так добр и так достоин уважения. У моего отца было смуглое лицо, очень высокий лоб и темные карие глаза под нависшими бровями, которые долго еще оставались черными после того, как густые волосы поседели. Нос у него был орлиный, улыбка на редкость приятная. Как я хорошо все это помню и как бессильны любые описания воскресить его образ! Он был невысокого роста, не более пяти футов и семи дюймов; моих мальчиков он любил в шутку называть своими костылями и жаловался, что они чересчур выросли и он уже не может на них опираться. Но, несмотря на малый рост, он был безупречно строен, и я не знаю здесь никого, кто мог бы сравниться с ним величественностью осанки, кроме разве нашего друга мистера Вашингтона; недаром, где бы он ни появился, все тотчас же проникались уважением к нему. |
In all bodily exercises he excelled, and showed an extraordinary quickness and agility. Of fencing he was especially fond, and made my two boys proficient in that art; so much so, that when the French came to this country with Monsieur Rochambeau, not one of his officers was superior to my Henry, and he was not the equal of my poor George, who had taken the King's side in our lamentable but glorious war of independence. | Он отличался во всех телесных упражнениях, являя при этом необычайную ловкость и проворство. Особенно он любил фехтование и превосходно обучил моих сыновей этому искусству, так что когда прибыли к нам французские войска во главе с господином Рошамбо, никто из офицеров последнего не мог превзойти моего Генри во владении рапирой, а он, в свою очередь, уступал в этом моему бедному Джорджу, который принял сторону короля в нашей бедственной, но славной Войне за независимость. |
Neither my father nor my mother ever wore powder in their hair; both their heads were as white as silver, as I can remember them. My dear mother possessed to the last an extraordinary brightness and freshness of complexion; nor would people believe that she did not wear rouge. At sixty years of age she still looked young, and was quite agile. It was not until after that dreadful siege of our house by the Indians, which left me a widow ere I was a mother, that my dear mother's health broke. She never recovered her terror and anxiety of those days which ended so fatally for me, then a bride scarce six months married, and died in my father's arms ere my own year of widowhood was over. | Ни мать моя, ни отец никогда не пудрили волос; у обоих, сколько я их помню, кудри были белые, как серебро. Моя дорогая матушка до конца дней сохранила удивительно свежий и нежный цвет лица; многие не хотели верить, что она не употребляет румян. В шестьдесят лет она все еще казалась молодой и была весьма подвижна. Лишь после той ужасной осады нашего дома индейцами, которая сделала меня вдовой до того как я стала матерью, здоровье моей дорогой матушки надломилось. Она так и не оправилась от тревог и потрясений тех дней, окончившихся столь роковым для меня образом, и умерла на руках отца прежде, чем истек срок моего траура. |
From that day, until the last of his dear and honored life, it was my delight and consolation to remain with him as his comforter and companion; and from those little notes which my mother hath made here and there in the volume in which my father describes his adventures in Europe, I can well understand the extreme devotion with which she regarded him--a devotion so passionate and exclusive as to prevent her, I think, from loving any other person except with an inferior regard; her whole thoughts being centred on this one object of affection and worship. I know that, before her, my dear father did not show the love which he had for his daughter; and in her last and most sacred moments, this dear and tender parent owned to me her repentance that she had not loved me enough: her jealousy even that my father should give his affection to any but herself: and in the most fond and beautiful words of affection and admonition, she bade me never to leave him, and to supply the place which she was quitting. With a clear conscience, and a heart inexpressibly thankful, I think I can say that I fulfilled those dying commands, and that until his last hour my dearest father never had to complain that his daughter's love and fidelity failed him. | С тех пор и до самого конца его прекрасной и достойной жизни я оставалась с ним в качестве друга и опоры, черпая в этом радость и утешение. В кратких заметках, сделанных рукою моей матери на некоторых страницах рукописи, в которой мой отец рассказал о своих приключениях в Европе, мне раскрылась ее необычайная преданность ему - преданность столь страстная и исключительная, что, как мне кажется, она мешала ей любить еще кого-либо с таким же пылом; ибо все ее помыслы были сосредоточены на этом единственном предмете нежности и поклонения. Я знаю, что в ее присутствии мой дорогой отец избегал проявлять любовь, которую он питал к своей дочери; и в последние священные минуты перед кончиной моя дорогая родительница покаялась мне в том, что недостаточно любила меня, что даже испытывала ревность при мысли, что мой отец может подарить своей привязанностью кого-либо, кроме нее; и в самых нежных и возвышенных выражениях, исполненных ласки и убедительности, она просила меня никогда не расставаться с ним и занять то место, которое сама она в этот миг покидала. Думается, я с чистой совестью и чувством неизъяснимой благодарности в душе могу сказать: да, я исполнила этот предсмертный завет, и мой горячо любимый отец никогда, вплоть до последнего своего часа, не мог пожаловаться, что дочь его изменила долгу любви и верности. |
And it is since I knew him entirely--for during my mother's life he never quite opened himself to me--since I knew the value and splendor of that affection which he bestowed upon me, that I have come to understand and pardon what, I own, used to anger me in my mother's lifetime, her jealousy respecting her husband's love. 'Twas a gift so precious, that no wonder she who had it was for keeping it all, and could part with none of it, even to her daughter. | И только когда я до конца узнала его - ибо при жизни моей матери он никогда не открывался мне полностью, - когда я узнала всю силу и благородство чувства, которым он меня дарил, я поняла и простила то, что при жизни матери, признаюсь, порой сердило меня - ее ревнивое отношение к мужней любви. То был столь драгоценный дар, что не удивительно, если она, владея им, стремилась сохранить его целиком и ни с кем, даже с собственной дочерью, не хотела поделиться им. |
Though I never heard my father use a rough word, 'twas extraordinary with how much awe his people regarded him; and the servants on our plantation, both those assigned from England and the purchased negroes, obeyed him with an eagerness such as the most severe taskmasters round about us could never get from their people. He was never familiar, though perfectly simple and natural; he was the same with the meanest man as with the greatest, and as courteous to a black slave-girl as to the Governor's wife. No one ever thought of taking a liberty with him (except once a tipsy gentleman from York, and I am bound to own that my papa never forgave him): he set the humblest people at once on their ease with him, and brought down the most arrogant by a grave satiric way, which made persons exceedingly afraid of him. His courtesy was not put on like a Sunday suit, and laid by when the company went away; it was always the same; as he was always dressed the same, whether for a dinner by ourselves or for a great entertainment. They say he liked to be the first in his company; but what company was there in which he would not be first? When I went to Europe for my education, and we passed a winter at London with my half-brother, my Lord Castlewood and his second lady, I saw at her Majesty's Court some of the most famous gentlemen of those days; and I thought to myself none of these are better than my papa; and the famous Lord Bolingbroke, who came to us from Dawley, said as much, and that the men of that time were not like those of his youth:--"Were your father, Madam," he said, "to go into the woods, the Indians would elect him Sachem;" and his lordship was pleased to call me Pocahontas. | Я ни разу не слышала, чтобы отец повысил голос, произнес резкое слово, и тем удивительнее было уважение, которое питали к нему подчиненные; работники на наших плантациях - как вывезенные из Англии, так и негры, купленные здесь, - повиновались ему с таким рвением, какого не могли добиться от своих подчиненных самые суровые из окрестных надсмотрщиков. Он не допускал фамильярности, но всегда был крайне прост и естественен в обращении; он одинаково относился к великим и к ничтожным и с черной рабыней был так же вежлив, как с супругой губернатора. Никому бы и в голову не пришло позволить себе с ним вольность (помню лишь один случай с неким подвыпившим джентльменом из Йорка, и надо сказать, что отец так и не простил виновного); он умел заставить самых скромных и застенчивых чувствовать себя непринужденно в его обществе, а с заносчивых сбивал спесь спокойной насмешкой, которой все до крайности боялись. Его вежливость не была чем-то вроде праздничной одежды, которую снимают после ухода гостей; он всегда был одинаково вежлив, как был всегда одинаково одет, будь то для семейного обеда или для парадного торжества. Говорят, он любил занимать первое место в обществе, но было ли такое общество, где первое место не принадлежало бы ему по праву? Когда мы ездили в Европу для моего образования и гостили в Лондоне у моего сводного брата милорда Каслвуда и его второй жены, я встречала при дворе ее величества самых прославленных джентльменов той поры и про себя я решила, что мой отец не уступает ни одному из них; это говорил и знаменитый лорд Болинброк, приезжавший к нам из Доули; от него же я слыхала, что ныне мужчины уже не те, что во времена его молодости. "Если б ваш отец, сударыня, - сказал он мне, - удалился в леса, индейцы избрали бы его своим сэчемом"; и милорду угодно было в шутку называть меня принцессой Покахонтас. |
I did not see our other relative, Bishop Tusher's lady, of whom so much is said in my papa's memoirs--although my mamma went to visit her in the country. I have no pride (as I showed by complying with my mother's request, and marrying a gentleman who was but the younger son of a Suffolk Baronet), yet I own to A DECENT RESPECT for my name, and wonder how one who ever bore it, should change it for that of Mrs. THOMAS TUSHER. I pass over as odious and unworthy of credit those reports (which I heard in Europe and was then too young to understand), how this person, having LEFT HER FAMILY and fled to Paris, out of jealousy of the Pretender betrayed his secrets to my Lord Stair, King George's Ambassador, and nearly caused the Prince's death there; how she came to England and married this Mr. Tusher, and became a great favorite of King George the Second, by whom Mr. Tusher was made a Dean, and then a Bishop. I did not see the lady, who chose to remain AT HER PALACE all the time we were in London; but after visiting her, my poor mamma said she had lost all her good looks, and warned me not to set too much store by any such gifts which nature had bestowed upon me. She grew exceedingly stout; and I remember my brother's wife, Lady Castlewood, saying--"No wonder she became a favorite, for the King likes them old and ugly, as his father did before him." On which papa said--"All women were alike; that there was never one so beautiful as that one; and that we could forgive her everything but her beauty." And hereupon my mamma looked vexed, and my Lord Castlewood began to laugh; and I, of course, being a young creature, could not understand what was the subject of their conversation. | Я никогда не видала другой нашей близкой родственницы, супруги епископа Тэшера, о которой так много говорится в мемуарах отца; матушка одна ездила навестить ее в деревню. Я не тщеславна (что и доказала, выйдя, согласно желанию моей матери, за джентльмена, который был всего лишь младшим сыном суффолькского баронета), но я питаю _должное уважение_ к своему имени и удивляюсь, как особа, некогда его носившая, могла променять его на имя миссис _Томас Тэшер_. Я оставляю в стороне, как гнусные и не заслуживающие доверия, толки, которые я слышала в Европе и по молодости не могла понять тогда, - толки о том, как эта особа, _покинув родной дом_, бежала в Париж, как она из ревности к претенденту выдала его тайны лорду Стэру, послу короля Георга, что едва не послужило причиной гибели принца; как воротилась в Англию и вышла замуж за упомянутого мистера Тэшера и стала пользоваться особым расположением короля Георга Второго, который сделал мистера Тэшера соборным деканом, а впоследствии епископом. Я так и не видала этой леди, ибо она сочла за благо не выезжать из своего замка все время, что мы были в Лондоне; но матушка, воротясь от нее, говорила, будто она утратила всю свою красоту, и предостерегала меня, советуя не придавать чересчур большой цены дарам, которыми наделила меня природа. Она сделалась толста до чрезвычайности; и я помню, как леди Каслвуд, жена моего брата, говорила: "Не удивительно, что она попала в фаворитки, ведь король, как и его отец, падок до старух и уродин", - на что мой отец возразил, что женщины все одинаковы: мир не видывал подобной красавицы, и мы готовы простить ей все, кроме ее красоты. Матушка казалась немало этим раздосадованной, а милорд Каслвуд смеялся от души; я же, по молодости лет, не могла, разумеется, понять истинного смысла их слов. |
After the circumstances narrated in the third book of these Memoirs, my father and mother both went abroad, being advised by their friends to leave the country in consequence of the transactions which are recounted at the close of the volume of the Memoirs. But my brother, hearing how the FUTURE BISHOP'S LADY had quitted Castlewood and joined the Pretender at Paris, pursued him, and would have killed him, Prince as he was, had not the Prince managed to make his escape. On his expedition to Scotland directly after, Castlewood was so enraged against him that he asked leave to serve as a volunteer, and join the Duke of Argyle's army in Scotland, which the Pretender never had the courage to face; and thenceforth my Lord was quite reconciled to the present reigning family, from whom he hath even received promotion. | После событий, описанных в третьей книге, мой отец и моя мать оба отправились за океан, следуя совету друзей, уговаривавших их покинуть родину, ввиду тех обстоятельств, о которых говорится в конце этих записок. Брат же мой, узнав о том, что будущая супруга епископа покинула Каслвуд и отправилась в Париж к претенденту, пустился в погоню и, вероятно, убил бы оскорбителя, невзирая на его высокий сан, если б принцу не удалось спастись бегством. Когда впоследствии он высадился в Шотландии, Каслвуд преисполнился к нему такой ненависти, что, испросив на то позволения, вступил добровольцем в армию герцога Аргайля в Шотландии, с которой претендент так и не осмелился померяться силами; и с той поры милорд окончательно примирился с ныне царствующим домом и даже был взыскан его милостями. |
Mrs. Tusher was by this time as angry against the Pretender as any of her relations could be, and used to boast, as I have heard, that she not only brought back my Lord to the Church of England, but procured the English peerage for him, which the JUNIOR BRANCH of our family at present enjoys. She was a great friend of Sir Robert Walpole, and would not rest until her husband slept at Lambeth, my papa used laughing to say. However, the Bishop died of apoplexy suddenly, and his wife erected a great monument over him; and the pair sleep under that stone, with a canopy of marble clouds and angels above them--the first Mrs. Tusher lying sixty miles off at Castlewood. | Миссис Тэшер тем временем успела возненавидеть претендента не меньше, нежели ее родичи, и, как говорят, любила похваляться, что благодаря ей милорд был не только возвращен в лоно англиканской церкви, но и удостоился звания пэра, которое ныне закреплено за _младшей ветвью_ нашего рода. Она была в большой дружбе с сэром Робертом Уолполом и, как говаривал, посмеиваясь, мой отец, не угомонилась бы, покуда ее муж не переехал бы в Ламбет. Однако епископ умер скоропостижной смертью от удара, и жена воздвигла величественный памятник на его могиле; и ныне супруги покоятся рядом под балдахином с мраморными облаками и ангелами, тогда как первая миссис Тэшер погребена в Каслвуде, за шестьдесят миль от них. |
But my papa's genius and education are both greater than any a woman can be expected to have, and his adventures in Europe far more exciting than his life in this country, which was passed in the tranquil offices of love and duty; and I shall say no more by way of introduction to his Memoirs, nor keep my children from the perusal of a story which is much more interesting than that of their affectionate old mother, | Но мой отец обладал умом и образованием, каких от женщины и ожидать нельзя, и его приключения в Европе были много любопытнее, нежели жизнь, которую он вел здесь, выполняя мирные обязанности, предписанные ему любовью и долгом; а потому я ограничу свое вступление к его запискам и не стану мешать своим детям обратиться к прочтению повести, несравненно более увлекательной, нежели рассказы их любящей матери, |
Рэйчел Эсмонд Уорингтон Каслвуд, Виргиния Ноября 3-го дня 1778 года | |
The actors in the old tragedies, as we read, piped their iambics to a tune, speaking from under a mask, and wearing stilts and a great head-dress. 'Twas thought the dignity of the Tragic Muse required these appurtenances, and that she was not to move except to a measure and cadence. So Queen Medea slew her children to a slow music: and King Agamemnon perished in a dying fall (to use Mr. Dryden's words): the Chorus standing by in a set attitude, and rhythmically and decorously bewailing the fates of those great crowned persons. The Muse of History hath encumbered herself with ceremony as well as her Sister of the Theatre. She too wears the mask and the cothurnus, and speaks to measure. She too, in our age, busies herself with the affairs only of kings; waiting on them obsequiously and stately, as if she were but a mistress of court ceremonies, and had nothing to do with the registering of the affairs of the common people. I have seen in his very old age and decrepitude the old French King Lewis the Fourteenth, the type and model of kinghood--who never moved but to measure, who lived and died according to the laws of his Court-marshal, persisting in enacting through life the part of Hero; and, divested of poetry, this was but a little wrinkled old man, pock-marked, and with a great periwig and red heels to make him look tall--a hero for a book if you like, or for a brass statue or a painted ceiling, a god in a Roman shape, but what more than a man for Madame Maintenon, or the barber who shaved him, or Monsieur Fagon, his surgeon? I wonder shall History ever pull off her periwig and cease to be court-ridden? Shall we see something of France and England besides Versailles and Windsor? | Актеры в древних трагедиях, как говорят нам книги, произносили свои ямбы нараспев, встав на ходули и надев маску и пышный парик. Считалось, что достоинство трагической музы требует этих атрибутов и что каждое ее движение должно быть размеренным и плавным. Так, царица Медея убивала своих детей под погребальную музыку, а смерть царя Агамемнона сопровождалась замиранием коды (по выражению мистера Драйдона); при этом хор, застыв в условной позе, ритмически и торжественно оплакивал судьбы великих венценосцев. Муза истории не желает отставать от своей театральной сестры. И она является в маске и котурнах и говорит размеренной речью. И она в наш век занимается делами одних только королей, прислуживая им раболепно и напыщенно, как если бы она была придворной церемониймейстершей и летопись дел простого народа вовсе ее не касалась. Я видел уже состарившимся и одряхлевшим французского короля Людовика XIV, этот образец и воплощение царственности, который всегда двигался размеренно, который жил и умер в согласии с установлениями министра двора, всю свою жизнь стремясь разыгрывать роль героя; и что же: лишенный поэтического ореола, это был всего лишь маленький, сморщенный старичок с попорченным оспою лицом, в пышно взбитом парике и в башмаках с красными каблуками, чтобы казаться выше ростом; образец героя для сочинителя книг, если хотите, или для ваятеля, или для живописца, расписывающего потолок, - этакий бог в римском вкусе, - но, конечно, не более как человек для мадам Ментепоп, или для цирюльника, который брил ему бороду, или для господина Фагона, придворного врача. Я хотел бы знать, стащит ли с себя история когда-нибудь парик и отделается ли от своего пристрастия к двору? Увидим ли мы во Франции и Англии что-либо, кроме Версаля и Виндзора? |
I saw Queen Anne at the latter place tearing down the Park slopes, after her stag-hounds, and driving her one-horse chaise--a hot, red-faced woman, not in the least resembling that statue of her which turns its stone back upon St. Paul's, and faces the coaches struggling up Ludgate Hill. She was neither better bred nor wiser than you and me, though we knelt to hand her a letter or a wash-hand basin. Why shall History go on kneeling to the end of time? I am for having her rise up off her knees, and take a natural posture: not to be for ever performing cringes and congees like a court-chamberlain, and shuffling backwards out of doors in the presence of the sovereign. In a word, I would have History familiar rather than heroic: and think that Mr. Hogarth and Mr. Fielding will give our children a much better idea of the manners of the present age in England, than the Court Gazette and the newspapers which we get thence. | Я не раз наблюдал, как королева Анна мчалась в кабриолете вслед за сворой гончих по склонам Виндзорского парка, сама правя лошадью, - краснолицая, разгоряченная женщина, ни в малой мере не похожая на ту статую, что показывает каменную спину собору св. Павла, оборотясь лицом к экипажам, взбирающимся по Лэдгет-Хиллу. Ни умом, ни воспитанием она не была лучше нас с вами, хотя мы преклоняли колено, подавая ей письмо или чашку для умывания. Неужели же история должна до скончания веков оставаться коленопреклоненной? Я стою за то, чтобы она поднялась с колен и приняла естественную позу; довольно ей расшаркиваться и отвешивать поклоны, точно она камергер двора, и в присутствии государя подобострастно пятиться к двери. Одним словом, я предпочел бы историю житейских дел истории героических подвигов и полагаю, что мистер Хогарт и мистер Фильдинг дадут нашим детям куда лучшее представление о нравах современной Англии, нежели "Придворная газета" и иные издания, которые мы оттуда получаем. |
There was a German officer of Webb's, with whom we used to joke, and of whom a story (whereof I myself was the author) was got to be believed in the army, that he was eldest son of the hereditary Grand Bootjack of the Empire, and the heir to that honor of which his ancestors had been very proud, having been kicked for twenty generations by one imperial foot, as they drew the boot from the other. I have heard that the old Lord Castlewood, of part of whose family these present volumes are a chronicle, though he came of quite as good blood as the Stuarts whom he served (and who as regards mere lineage are no better than a dozen English and Scottish houses I could name), was prouder of his post about the Court than of his ancestral honors, and valued his dignity (as Lord of the Butteries and Groom of the King's Posset) so highly, that he cheerfully ruined himself for the thankless and thriftless race who bestowed it. | Был у нас в полку Уэбба один офицер-немец, над которым мы любили подшучивать и о ком ходил слух (мною же и пущенный), что он старший сын потомственного имперского обер-штифельциера и наследник чести, которой весьма гордились двадцать поколений его предков, - получать пинок левой августейшей йоги, стягивая сапог с правой. Я слышал, что старый лорд Каслвуд, о чьих потомках пойдет рассказ на страницах этих записок, будучи не менее благородной крови, нежели Стюарты, которым он служил (и чей род был ничуть но знатнее доброго десятка дворянских родов Англии и Шотландии), гордился своим положением при дворе более, нежели заслугами предков, и так высоко ценил свою должность лорда Смотрителя Кладовых и Кравчего Утреннего Кубка, что с радостью обрек себя на разорение ради неблагодарного и неудачливого семейства, которое ему эту должность побаловало. |
He pawned his plate for King Charles the First, mortgaged his property for the same cause, and lost the greater part of it by fines and sequestration: stood a siege of his castle by Ireton, where his brother Thomas capitulated (afterward making terms with the Commonwealth, for which the elder brother never forgave him), and where his second brother Edward, who had embraced the ecclesiastical profession, was slain on Castlewood Tower, being engaged there both as preacher and artilleryman. This resolute old loyalist, who was with the King whilst his house was thus being battered down, escaped abroad with his only son, then a boy, to return and take a part in Worcester fight. On that fatal field Eustace Esmond was killed, and Castlewood fled from it once more into exile, and henceforward, and after the Restoration, never was away from the Court of the monarch (for whose return we offer thanks in the Prayer-Book) who sold his country and who took bribes of the French king. | На нужды короля Карла Первого он отдал свое серебро, для него же заложил свое поместье и большую часть его потерял в пенях и секвестрах; из-за него обрек свой замок ужасам осады, во время которой его брат Томас сдался Айртону в плен (и впоследствии пришел к соглашению с республикой, чего старший брат так ему и не простил), а второй его брат, Эдвард, избравший духовную карьеру, был убит на каслвудской башне, где он совмещал обязанности проповедника и артиллериста. Непоколебимый в своих верноподданнических чувствах старик, находившийся при короле в то время, как солдаты Айртона разрушали его дом, бежал из страны со своим единственным сыном, в ту пору еще мальчиком, чтобы впоследствии вернуться и принять участие в Ворчестерской битве. В этом роковом сражении Юстес Эсмонд был убит, и Каслвуд вновь удалился в изгнание и никогда в дальнейшем, ни до, ни после реставрации, не отлучался от двора монарха, за чье возвращение мы возносим хвалу в наших молитвах, монарха, продавшего родину и подкупленного французским королем. |
What spectacle is more august than that of a great king in exile? Who is more worthy of respect than a brave man in misfortune? Mr. Addison has painted such a figure in his noble piece of Cato. But suppose fugitive Cato fuddling himself at a tavern with a wench on each knee, a dozen faithful and tipsy companions of defeat, and a landlord calling out for his bill; and the dignity of misfortune is straightway lost. The Historical Muse turns away shamefaced from the vulgar scene, and closes the door--on which the exile's unpaid drink is scored up--upon him and his pots and his pipes, and the tavern-chorus which he and his friends are singing. Such a man as Charles should have had an Ostade or Mieris to paint him. Your Knellers and Le Bruns only deal in clumsy and impossible allegories: and it hath always seemed to me blasphemy to claim Olympus for such a wine-drabbled divinity as that. | Есть ли зрелище более величественное, чем славный король в изгнании? Может ли кто более заслуживать уважения, чем храбрый человек в беде? Такой образ нарисовал нам мистер Аддисон в своей благородной трагедии "Катон". Но представьте себе изгнанника Катона пьянствующим в таверне; на каждом колене у него по непотребной девке, вокруг - пьяная орава приспешников, разделивших его участь, тут же хозяин, требующий уплаты по счету; и вот от величия в несчастье не осталось и следа. Муза истории стыдливо отворачивается от вульгарного зрелища и затворяет дверь, на которой записано все выпитое и неоплаченное изгнанником, чтобы не видеть его посреди бочек и кружек, не слышать кабацкой песни, которую горланят хором он и его друзья. Нужен был бы Остаде или Миерис, чтобы написать портрет такого человека, как Кард. Ваши Неллеры и Лебрены знают только свои неуклюжие и неправдоподобные аллегории, а мне всегда казалось богохульством сажать на Олимп такое насквозь проспиртованное божество. |
About the King's follower, the Viscount Castlewood--orphan of his son, ruined by his fidelity, bearing many wounds and marks of bravery, old and in exile--his kinsmen I suppose should be silent; nor if this patriarch fell down in his cups, call fie upon him, and fetch passers-by to laugh at his red face and white hairs. What! does a stream rush out of a mountain free and pure, to roll through fair pastures, to feed and throw out bright tributaries, and to end in a village gutter? Lives that have noble commencements have often no better endings; it is not without a kind of awe and reverence that an observer should speculate upon such careers as he traces the course of them. | Что до спутника короля, виконта Каслвуда, осиротевшего со смертью сына, разоренного своею преданностью, покрытого рубцами и шрамами - памятью славных дел - и состарившегося в изгнании, о нем, думается мне, родичи должны молчать; и если сей патриарх свалился под действием винных паров, им не пристало указывать на него пальцами и останавливать прохожих, чтоб те смеялись над ого сединами и багровым лицом. Как! Разве поток сбегает с гор прозрачным и вольным для того, чтобы пробежать по прекрасным пастбищам, вскормить и пустить на простор светлые ручьи и кончить свой путь в деревенской канаве? Жизни, имевшие прекрасное начало, нередко ждет бесславный конец; с почтением и благоговейным страхом должен наблюдатель размышлять о подобных судьбах, узнавая их историю. |
I have seen too much of success in life to take off my hat and huzzah to it as it passes in its gilt coach: and would do my little part with my neighbors on foot, that they should not gape with too much wonder, nor applaud too loudly. Is it the Lord Mayor going in state to mince-pies and the Mansion House? Is it poor Jack of Newgate's procession, with the sheriff and javelin-men, conducting him on his last journey to Tyburn? I look into my heart and think that I sin as good as my Lord Mayor, and know I am as bad as Tyburn Jack. Give me a chain and red gown and a pudding before me, and I could play the part of Alderman very well, and sentence Jack after dinner. Starve me, keep me from books and honest people, educate me to love dice, gin, and pleasure, and put me on Hounslow Heath, with a purse before me, and I will take it. "And I shall be deservedly hanged," say you, wishing to put an end to this prosing. I don't say No. I can't but accept the world as I find it, including a rope's end, as long as it is in fashion. | Я слишком часто встречал Успех на своем веку, чтобы с приветственными кликами бросать вверх шляпу, когда он проезжает мимо в золоченой карете; я свершу свой скромный долг и позабочусь о том, чтобы мои соседи в толпе не слишком разевали рты от удивления и не рукоплескали слишком громко. Лорд-мэр ли это, во всем своем блеске отправляющийся на парадный обед в Мэншен-Хаус? Или это бедняга Джек из Ньюгетской тюрьмы, которого шериф и копьеносцы сопровождают в его последнем путешествии к Тайберну? Я заглядываю в свое сердце и решаю, что я не хуже лорд-мэра, и вижу, что я не лучше ньюгетского Джека. Наденьте на меня цепь и красную мантию и поставьте передо мною пудинг, и я отлично исполню роль олдермена и после сытного обеда вынесу Джеку смертный приговор. Морите меня голодом, отнимите у меня книги и общество честных людей, приучите меня любить игру в кости, джин и наслаждения, а потом пустите меня на Хаунслоу-Хит, и я схвачу первый подвернувшийся кошелек. "И буду повешен, как того и заслуживаю", - добавите вы, желая положить конец этой скучной болтовне. Я не говорю "нет". Я могу только принять мир таким, каким я нахожу его, включая пеньковый галстук, поскольку он нынче в моде. |