Deutsch | Русский |
Es war ein klarer, fröstelnder Herbsttag, als ein junger Mensch von studentischem Ansehen, durch die Allee des Düsseldorfer Hofgartens langsam wanderte, manchmal, wie aus kindischer Lust, das raschelnde Laub, das den Boden bedeckte, mit den Füßen aufwarf, manchmal aber auch wehmütig hinaufblickte nach den dürren Bäumen, woran nur noch wenige Goldblätter hingen. Wenn er so hinaufsah, dachte er an die Worte des Glaukos : | Был ясный прохладный осенний день, когда молодой человек, с виду студент, медленно брел по алее дюссельдорфского дворцового сада, то с ребяческой шаловливостью разбрасывая ногами шуршащую листву, которая устилала землю, то грустно глядя на голые деревья, где виднелись лишь редкие золотые листья. |
Gleich wie Blätter im Walde, so sind die Geschlechter der Menschen, Blätter verweht zur Erde der Wind nun, andere treibt dann Wieder der knospende Wald, wenn neu auflebet der Frühling; So der Menschen Geschlecht, dies wächst, und jenes verschwindet. |
Когда он смотрел вверх, ему вспоминались слова Главка: Так же, как листья в лесу, нарождаются смертные люди, Ветер на землю срывает одни, между тем как другие Лес, зеленея, приносит, едва лишь весна возвратится. Так поколенья людей: эти живы, а те исчезают. |
In frühern Tagen hatte der junge Mensch mit ganz andern Gedanken an eben dieselben Bäume hinaufgesehen, und er war damals ein Knabe, und suchte Vogelnester oder Sommerkäfer, die ihn gar sehr ergötzten, wenn sie lustig dahinsummten, und sich der hübschen Welt erfreuten, und zufrieden waren mit einem saftiggrünen Blättchen, mit einem Tröpfchen Tau, mit einem warmen Sonnenstrahl, und mit dem süßen Kräuterduft. | В прежние дни молодой человек с иными мыслями глядел на те же деревья; тогда -- мальчиком, он искал птичьи гнезда или майских жуков; его тешило, как весело они жужжали, как радовались на пригожий мир и довольствовались сочным зеленым листком, капелькой росы, теплым солнечным лучом и сладким ароматом трав. |
Damals war des Knaben Herz ebenso vergnügt wie die flatternden Tierchen. Jetzt aber war sein Herz älter geworden, die kleinen Sonnenstrahlen waren darin erloschen, alle Blumen waren darin abgestorben, sogar der schöne Traum der Liebe war darin verblichen, im armen Herzen war nichts als Mut und Gram, und damit ich das Schmerzlichste sage - es war mein Herz. | В те времена сердце мальчика было так же беззаботно, как и порхающие вокруг насекомые. Но теперь его сердце состарилось, солнечные лучи угасли в нем, все цветы засохли в нем, и даже прекрасный сон любви поблек в нем, -- в бедном сердце остались лишь отвага и скорбь, а печальнее всего -- сознаться в том, что это было мое сердце. |
Denselben Tag war ich zur alten Vaterstadt zurückgekehrt, aber ich wollte nicht darin übernachten und sehnte mich nach Godesberg, um zu den Füßen meiner Freundin mich niederzusetzen - und von der kleinen Veronika zu erzählen. Ich hatte die lieben Gräber besucht. Von allen lebenden Freunden und Verwandten hatte ich nur einen Ohm und eine Muhme wiedergefunden. | В тот самый день я возвратился в родной город, но мне не хотелось ночевать там: я спешил в Годесберг, чтобы сесть у ног моей подруги и рассказать ей о маленькой Веронике. Я посетил милые могилы. Из всех живых друзей и родных я отыскал лишь одного дядю и одну тетку. |
Fand ich auch sonst noch bekannte Gestalten auf der Straße, so kannte mich doch niemand mehr, und die Stadt selbst sah mich an mit fremden Augen, viele Häuser waren unterdessen neu angestrichen worden, aus den Fenstern guckten fremde Gesichter, um die alten Schornsteine flatterten abgelebte Spatzen, alles sah so tot und doch so frisch aus, wie Salat, der auf einem Kirchhofe wächst; wo man sonst französisch sprach, ward jetzt preußisch gesprochen, sogar ein kleines preußisches Höfchen hatte sich unterdessen dort angesiedelt, und die Leute trugen Hoftitel, die ehemalige Friseurin meiner Mutter war Hoffriseurin geworden, und es gab jetzt dort Hofschneide-, Hofschuster, Hofwanzenvertilgerinnen, Hofschnapsladen, die ganze Stadt schien ein Hoflazarett für Hofgeisteskranke. Nur der alte Kurfürst erkrankte nicht, er stand noch auf dem alten Platz; aber er schien magerer geworden zu sein. | Если и встречались мне на улице знакомые, то они не узнавали меня, и самый город глядел на меня чужими глазами, многие дома были выкрашены заново, из окон выглядывали чужие лица, вокруг старых дымовых труб вились дряхлые воробьи; несмотря на свежие краски, все казалось каким-то мертвенным, словно салат, растущий на кладбище. Где прежде говорили по-французски, слышалась теперь прусская речь, успел там расположиться даже маленький прусский дворик, и многие носили придворные звания; бывшая куаферша моей матери стала придворной куафершей, имелись там также придворные портные, придворные сапожники, придворные истребительницы клопов, придворные винные лавки, -- весь город казался придворным лазаретом для придворных умалишенных. Только старый курфюрст узнал меня,-- он все еще стоял на прежнем месте, но как будто немного похудел. |
Eben weil er immer mitten auf dem Markte stand, hatte er alle Misere der Zeit mit angesehen, und von solchem Anblick wird man nicht fett. Ich war wie im Traume, und dachte an das Märchen von den verzauberten Städten, und ich eilte zum Tor hinaus, damit ich nicht zu früh erwachte. Im Hofgarten vermißte ich manchen Baum, und mancher war verkrüppelt, und die vier großen Pappeln, die mir sonst wie grüne Riesen erschienen, waren klein geworden. Einige hübsche Mädchen gingen spazieren, buntgeputzt, wie wandelnde Tulpen. | Стоя постоянно посреди Рыночной площади, он наблюдал всю жалкую суетню наших дней, а от такого зрелища не разжиреешь. Я был словно во сне, мне вспомнилась сказка о зачарованных городах, и, боясь проснуться слишком рано, я поспешил прочь, к городским воротам. В дворцовом саду я недосчитался многих деревьев, другие были изувечены, а четыре больших тополя, казавшиеся мне прежде зелеными гигантами, стали маленькими. Пригожие девушки, пестро разряженные, прогуливались по аллеям, точно ожившие тюльпаны. |
Und diese Tulpen hatte ich gekannt, als sie noch kleine Zwiebelchen waren; denn ach! es waren ja Nachbarskinder, womit ich einst "Prinzessin im Turme" gespielt hatte. Aber die schönen Jungfrauen, die ich einst als blühende Rosen gekannt, sah ich jetzt als verwelkte Rosen, und in manche hohe Stirne, deren Stolz mir einst das Herz entzückte, hatte Saturn mit seiner Sense tiefe Runzeln eingeschnitten. Jetzt erst, aber ach! viel zu spät, entdeckte ich, was der Blick bedeuten sollte, den sie einst dem schon jünglinghaften Knaben zugeworfen; ich hatte unterdessen in der Fremde manche Parallelstellen in schönen Augen bemerkt. Tief bewegte mich das demütige Hutabnehmen eines Mannes, den ich einst rein und vornehm gesehen, und der seitdem zum Bettler herabgesunken war; wie man denn überall sieht, daß die Menschen, wenn sie einmal im Sinken sind wie nach dem Newtonschen Gesetze, immer entsetzlich - schneller und schneller ins Elend herabfallen. | А эти тюльпаны я знавал, когда они были еще маленькими луковицами,--ах, ведь они оказались теми самыми соседскими детьми, с которыми я некогда играл в "принцессу в башне". Но прекрасные девы, которых я помнил цветущими розами, предстали мне теперь розами увядшими, и в иной горделивый лоб, восторгавший меня когда-то, Сатурн врезал своей косой глубокие морщины. Теперь лишь, но, увы, слишком поздно, обнаружил я, что означал тот взгляд, который они бросали некогда юному мальчику, -- за это время мне на чужбине случалось заметить нечто сходное в других прекрасных глазах. Глубоко тронул меня смиренный поклон человека, которого я знал богатым и знатным, теперь же он впал в нищету; повсеместно можно наблюдать, что люди, раз начав опускаться, словно повинуются закону Ньютона и падают на дно со страшной, все возрастающей скоростью. |
Wer mir aber gar nicht verändert schien, das war der kleine Baron, der lustig wie sonst durch den Hofgarten tänzelte, mit der einen Hand den linken Rockschoß in der Höhe haltend, mit der andern Hand sein dünnes Rohrstöckchen hin und her schwingend; es war noch immer dasselbe freundliche Gesichtchen, dessen Rosenröte sich nach der Nase hin konzentriert, es war noch immer das alte Kegelhütchen, es war noch immer das alte Zöpfchen, nur daß aus diesem jetzt einige weiße Härchen, statt der ehemaligen schwarzen Härchen hervorkamen. Aber so vergnügt er auch aussah, so wußte ich dennoch, daß der arme Baron unterdessen viel Kummer ausgestanden hatte, sein Gesichtchen wollte es mir verbergen, aber die weißen Härchen seines Zöpfchens haben es mir hinter seinem Rücken verraten. Und das Zöpfchen selber hätte es gerne wieder abgeleugnet und wackelte gar wehmütig lustig. | Но в ком я не нашел перемены, так это в маленьком бароне; по-прежнему весело, вприпрыжку прогуливался он по дворцовому саду, одной рукой придерживал левую фалду сюртука, а в другой вертел тонкую тросточку. Я увидел все то же приветливое личико, где румянец сконцентрировался на носу, все ту же старую остроконечную шапочку, ту же старую косичку, только из нее теперь торчали волоски седые вместо прежних черных волосков. Но как ни жизнерадостен на вид был барон, я знал, что бедняге пришлось претерпеть немало горя; личиком своим он хотел скрыть это от меня, но седые волоски в косичке выдали его у него за спиной. Сама косичка охотно отреклась бы от своего признания, а потому болталась так жалостно-резво. |
Ich war nicht müde, aber ich bekam doch Lust, mich noch einmal auf die hölzerne Bank zu setzen, in die ich einst den Namen meines Mädchens eingeschnitten. Ich konnte ihn kaum wiederfinden, es waren so viele neue Namen darüber hingeschnitzelt. Ach! einst war ich auf dieser Bank eingeschlafen und träumte von Glück und Liebe. "Träume sind Schäume." | Я не был утомлен, но мне захотелось еще раз присесть на деревянную скамью, на которой я когда-то вырезал имя моей милой. Я едва нашел его, -- там было вырезано столько новых имен! Ах! Когда-то я заснул на этой скамье и грезил о счастье и любви. "Сновидения-наваждения". |
Auch die alten Kinderspiele kamen mir wieder in den Sinn, auch die alten, hübschen Märchen; aber ein neues falsches Spiel und ein neues, häßliches Märchen klang immer hindurch, und es war die Geschichte von zwei armen Seelen, die einander untreu wurden, und es nachher in der Treulosigkeit so weit brachten, daß sie sogar dem lieben Gotte die Treue brachen. Es ist eine böse Geschichte, und wenn man just nichts Besseres zu tun weiß, kann man darüber weinen. | И старые детские игры припомнились мне, и старые, милые сказки. Но новая фальшивая игра и новая гадкая сказка врывались в эти воспоминания, -- то была история двух злосчастных сердец, которые не сохранили верности друг другу, а после довели вероломство до того, что отреклись даже от веры в господа бога. Это скверная история, и кто не может найти себе занятия получше, тому остается лишь плакать над ней. |
O Gott! einst war die Welt so hübsch, und die Vögel sangen dein ewiges Lob, und die kleine Veronika sah mich an mit stillen Augen, und wir saßen vor der marmornen Statue auf dem Schloßplatz - auf der einen Seite liegt das alte, verwüstete Schloß, worin es spukt und nachts eine schwarzseidene Dame ohne Kopf, mit langer, rauschender Schleppe her umwandelt; auf der andern Seite ist ein hohes, weißes Gebäude, in dessen oberen Gemächern die bunten Gemälde mit goldnen Rahmen wunderbar glänzten, und in dessen Untergeschosse so viele tausend mächtige Bücher standen, die ich und die kleine Veronika oft mit Neugier betrachteten, wenn uns die fromme Ursula an die großen Fenster hinanhob - Späterhin, als ich ein großer Knabe geworden, erkletterte ich dort täglich die höchsten Leitersprossen, und holte die höchsten Bücher herab, und las darin so lange, bis ich mich vor nichts mehr, am wenigsten vor Damen ohne Kopf, fürchtete, und ich wurde so gescheut, daß ich alle alte Spiele und Märchen und Bilder und die kleine Veronika und sogar ihren Namen vergaß. | О господи! Мир был прежде так прекрасен, и птицы пели тебе вечную хвалу, и маленькая Вероника смотрела на меня кроткими глазами, и мы сидели перед мраморной статуей на Дворцовой площади. По одну сторону ее расположен старый, обветшалый дворец, где водятся привидения и по ночам бродит дама в черных шелках, без головы и с длинным шуршащим шлейфом; по другую сторону стоит высокое белое здание, в верхних покоях которого чудесно сверкали разноцветные картины, вставленные в золотые рамы, а в нижнем этаже были тысячи громадных книг, на которые я и маленькая Вероника часто смотрели с любопытством, когда благочестивая Урсула поднимала нас к высоким окнам. Позднее, став большим мальчиком, я каждый день взбирался там внутри на самые верхние ступеньки лестницы, доставал самые верхние книги и читал в них подолгу, так что в конце концов перестал бояться чего бы то ни было, а меньше всего -- дам без головы, и сделался таким умным, что позабыл все старые игры, и сказки, и картины, и маленькую Веронику, и даже имя ее. |
Während ich aber, auf der alten Bank des Hofgartens sitzend, in die Vergangenheit zurückträumte, hörte ich hinter mir verworrene Menschenstimmen, welche das Schicksal der armen Franzosen beklagten, die, im russischen Kriege als Gefangene nach Sibirien geschleppt, dort mehre lange Jahre, obgleich schon Frieden war, zurückgehalten worden und jetzt erst heimkehrten. Als ich aufsah, erblickte ich wirklich diese Waisenkinder des Ruhmes; durch die Risse ihrer zerlumpten Uniformen lauschte das nackte Elend, in ihren verwitterten Gesichtern lagen tiefe, klagende Augen, und obgleich verstümmelt, ermattet und meistens hinkend, blieben sie doch noch immer in einer Art militärischen Schrittes, und seltsam genug! ein Tambour mit einer Trommel schwankte voran; und mit innerem Grauen ergriff mich die Erinnerung an die Sage von den Soldaten, die des Tags in der Schlacht gefallen und des Nachts wieder vom Schlachtfelde aufstehen und mit dem Tambour an der Spitze nach ihrer Vaterstadt marschieren, und wovon das alte Volkslied singt: | Но в то время, когда я, сидя на старой скамье, витал мечтами в прошедшем, позади послышался шум голосов, -- прохожие жалели бедных французов, которые в войну с Россией попали в плен, были отправлены в Сибирь, томились там много лет, несмотря на мир, и лишь теперь, возвращались домой. Подняв голову, я и сам увидел этих осиротелых детей славы. Сквозь дыры их истертых мундиров глядела откровенная нищета, на обветренных лицах скорбно мерцали глубоко запавшие глаза, но, хоть и израненные, изнуренные, а многие даже хромые, все они тем не менее старались блюсти военный шаг, и -- странная картина! --барабанщик с барабаном ковылял впереди. Внутренне содрогаясь, вспомнил я сказание о солдатах, павших днем в битве, а ночью встающих с бранного поля и под барабанный бой марширующих к себе на родину, как об этом поется в старой народной песне: |
"Er schlug die Trommel auf und nieder, Sie sind vorm Nachtquartier schon wieder, Ins Gäßlein hell hinaus, Trallerie, Trallerei, Trallera,Sie ziehn vor Schätzels Haus. Da stehen morgens die Gebeine In Reih und Glied, wie Leichensteine. Die Trommel geht voran, Trallerie, Trallerei, Trallera, Daß sie ihn sehen kann." |
Он бил настойчиво и рьяно, Сзывая гулом барабана, И пошли туда в поход, Траллери, траллерей, траллера, Где любимая живет.Утром их лежали кости, Словно камни, на погосте, Барабанщик шел вперед, Траллери, траллерей, траллера, А девица ждет да ждет. |
Wahrlich, der arme französische Tambour schien halb verwest aus dem Grabe gestiegen zu sein, es war nur ein kleiner Schatten in einer schmutzig zerfetzten grauen Capotte, ein verstorben gelbes Gesicht, mit einem großen Schnurrbarte, der wehmütig herabhing über die verblichenen Lippen, die Augen waren wie verbrannter Zunder, worin nur noch wenige Fünkchen glimmen, und dennoch, an einem einzigen dieser Fünkchen, erkannte ich Monsieur Le Grand. | И в самом деле, бедный французский барабанщик казался полуистлевшим выходцем из могилы: то была маленькая тень в грязных лохмотьях серой шинели, лицо -- желтое, как у мертвеца, с большими усами, уныло свисавшими над бескровным ртом, глаза -- подобные перегоревшим углям, где тлеют последние искорки, и все же по одной такой искорке я узнал monsieur Le Grand. |
Er erkannte auch mich und zog mich nieder auf den Rasen, und da saßen wir wieder wie sonst, als er mir auf der Trommel die französische Sprache und die neuere Geschichte dozierte. Es war noch immer die wohlbekannte, alte Trommel, und ich konnte mich nicht genug wundern, wie er sie vor russischer Habsucht geschützt hatte. Er trommelte jetzt wieder wie sonst, jedoch ohne dabei zu sprechen. Waren aber die Lippen unheimlich zusammengekniffen, so sprachen desto mehr seine Augen, die sieghaft aufleuchteten, indem er die alten Märsche trommelte. | Он тоже узнал меня, увлек за собой на лужайку, и мы уселись снова на траве, как в былые времена, когда он толковал мне на барабане французский язык и новейшую историю. Барабан был все тот же, старый, хорошо мне знакомый, и я не мог достаточно надивиться, как не сделался он жертвой русской алчности. Monsieur Le Grand барабанил опять, как раньше, только при этом не говорил ни слова. Но если губы его были зловеще сжаты, то тем больше говорили глаза, победно вспыхивавшие при звуках старых маршей. |
Die Pappeln neben uns erzitterten, als er wieder den roten Guillotinenmarsch erdröhnen ließ. Auch die alten Freiheitskämpfe, die alten Schlachten, die Taten des Kaisers, trommelte er wie sonst, und es schien, als sei die Trommel selber ein lebendiges Wesen, das sich freute, seine innere Lust aussprechen zu können. Ich hörte wieder den Kanonendonner, das Pfeifen der Kugeln, den Lärm der Schlacht, ich sah wieder den Todesmut der Garde, ich sah wieder die flatternden Fahnen, ich sah wieder den Kaiser zu Roß - aber allmählich schlich sich ein trüber Ton in jene freudigsten Wirbel, aus der Trommel drangen Laute, worin das wildeste Jauchzen und das entsetzlichste Trauern unheimlich gemischt waren, es schien ein Siegesmarsch und zugleich ein Totenmarsch, die Augen Le Grands öffneten sich geisterhaft weit, und ich sah darin nichts als ein weites, weißes Eisfeld bedeckt mit Leichen - es war die Schlacht bei der Moskwa. | Тополя подле нас затрепетали, когда вновь загремел под его рукой красный марш гильотины. И былые бои за свободу, былые сражения, деяния императора снова воскрешал барабан, и казалось, будто сам он -- живое существо, которому отрадно дать наконец волю внутреннему восторгу. Я вновь слышал грохот орудий, свист пуль, шум битвы, я вновь видел отчаянную отвагу гвардии, вновь видел развевающиеся знамена, вновь видел императора на коне... Но мало-помалу в радостный вихрь дроби вкрался унылый тон, из барабана исторгались звуки, в которых буйное ликование жутко сочеталось с несказанной скорбью, марш победы звучал вместе с тем как похоронный марш, глаза Le Grand сверхъестественно расширились, я не видел в них ничего, кроме безбрежной снежной равнины, покрытой трупами, -- то была битва под Москвой. |
Ich hätte nie gedacht, daß die alte, harte Trommel so schmerzliche Laute von sich geben könnte, wie jetzt Monsieur Le Grand daraus hervorzulocken wußte. Es waren getrommelte Tränen, und sie tönten immer leiser, und wie ein trübes Echo brachen tiefe Seufzer aus der Brust Le Grands. Und dieser wurde immer matter und gespenstischer, seine dürren Hände zitterten vor Frost, er saß wie im Traume, und bewegte mit seinen Trommelstöcken nur die Luft, und horchte wie auf ferne Stimmen, und endlich schaute er mich an, mit einem tiefen, abgrundtiefen, flehenden Blick - ich verstand ihn - und dann sank sein Haupt herab auf die Trommel. | Никогда бы я не подумал, что старый, грубый барабан может издавать такие скорбные звуки, какие monsieur Le Grand извлекал из него сейчас. То была барабанная дробь слез, и как горестное эхо вырывались в ответ стоны из груди Le Grand. И сам он становился все бледнее, все призрачнее, тощие руки его дрожали от холода, он был как в бреду, палочками своими водил он по воздуху, словно прислушиваясь к далеким голосам, и наконец посмотрел на меня глубоким, бездонно глубоким, молящим взглядом, -- я понял его, -- а затем голова его склонилась на барабан. |
Monsieur Le Grand hat in diesem Leben nie mehr getrommelt. Auch seine Trommel hat nie mehr einen Ton von sich gegeben, sie sollte keinem Feinde der Freiheit zu einem servilen Zapfenstreich dienen, ich hatte den letzten, flehenden Blick Le Grands sehr gut verstanden, und zog sogleich den Degen aus meinem Stock und zerstach die Trommel. | Monsieur Le Grand в этой жизни больше уж не барабанил никогда. И барабан его не издал больше ни одного звука, -- ему не подобало быть орудием отбивания рабьих зорь в руках врагов свободы; я ясно понял последний молящий взгляд Le Grand и тотчас же, вынув из своей трости стилет, проколол им барабан. |
Титульный лист | Предыдущая | Следующая