Deutsch | Русский |
Diese Stadt ist alt ohne Altertümlichkeit, eng ohne Traulichkeit, und häßlich über alle Maßen. Sie ist auf einem Felsen gebaut, am Fuße von amphitheatralischen Bergen, die den schönsten Meerbusen gleichsam umarmen. Die Genueser erhielten daher von der Natur den besten und sichersten Hafen. Da, wie gesagt, die ganze Stadt auf einem einzigen Felsen steht, so mußten, der Raumersparnis wegen, die Häuser sehr hoch und die Straßen sehr eng gebaut werden, so daß diese fast alle dunkel sind, und nur auf zweien derselben ein Wagen fahren kann. Aber die Häuser dienen hier den Einwohnern, die meistens Kaufleute sind, fast nur zu Warenlagern, und des Nachts zu Schlafstellen; den schachernden Tag über laufen sie umher in der Stadt oder sitzen vor ihrer Haustüre, oder vielmehr in der Haustüre, denn sonst würden sich die Gegenüberwohnenden einander mit den Knieen berühren. | Город этот стар без старины, тесен без уюта и безобразен свыше всякой меры. Он выстроен на скале, у подножия гор, поднимающихся амфитеатром и как бы замыкающих в своих объятиях прелестный залив. Тем самым генуэзцы от природы получили лучшую и безопаснейшую гавань. Поскольку весь город стоит, как уже сказано, на одной скале, пришлось, ради экономии места, строить дома очень высокими и делать улицы очень узкими, так что почти все они темные и только по двум из них может проехать карета. Но дома служат здесь жителям, по большей части купцам, почти исключительно в качестве товарных складов, а по ночам они спят в них; весь же свой торгашеский день они проводят, бегая по городу или сидя у своих дверей -- вернее, в дверях, ибо иначе жителям противоположных домов пришлось бы соприкасаться с ними коленями. |
Von der Seeseite, besonders gegen Abend, gewährt die Stadt einen bessern Anblick. Da liegt sie am Meere, wie das gebleichte Skelett eines ausgeworfenen Riesentiers, dunkle Ameisen, die sich Genueser nennen, kriechen darin herum, die blauen Meereswellen bespülen es plätschernd wie ein Ammenlied, der Mond, das blasse Auge der Nacht, schaut mit Wehmut darauf hinab. | Со стороны моря, особенно вечером, город представляет более приятное зрелище. Он покоится тогда у берегов, как побелевший скелет выброшенного на сушу огромного зверя; черные муравьи, именующие себя генуэзцами, копошатся в нем, голубые морские волны плещутся и журчат подобно колыбельной песне, месяц, бледное око ночи, грустно глядит сверху. |
Im Garten des Palazzo Doria steht der alte Seeheld als Neptun in einem großen Wasserbassin. Aber die Statue ist verwittert und verstümmelt, das Wasser ausgetrocknet, und die Möwen nisten in den schwarzen Zypressen. Wie ein Knabe, der immer seine Komödien im Kopf hat, dachte ich bei dem Namen Doria gleich an Friedrich Schiller, den edelsten, wenn auch nicht größten Dichter der Deutschen. | В саду дворца Дориа старый морской герой стоит в образе Нептуна среди большого бассейна. Но статуя обветшала и изувечена, вода иссякла, и чайки вьют гнезда на ветвях черных кипарисов. Как мальчик, у которого из головы не выходят знаменитые драмы, я, при имени Дориа, сейчас же вспомнил о Фридрихе Шиллере, этом благороднейшем, хотя и не величайшем поэте Германии. |
Obgleich meistens im Verfall, sind die Paläste der ehemaligen Machthaber von Genua, der Nobili, dennoch sehr schön, und mit Pracht überladen. Sie stehen meistens auf den zwei großen Straßen, genannt Strada nuova und Balbi. Der Palast Durazzo ist der merkwürdigste. Hier sind gute Bilder und darunter Paul Veroneses Christus, dem Magdalena die gewaschenen Füße abtrocknet. Diese ist so schön, daß man fürchten sollte, sie werde gewiß noch einmal verführt werden. Ich stand lange vor ihr - ach, sie schaute nicht auf! Christus steht da wie ein Religionshamlet: go to a nunnery. Hier fand ich auch einige Holländer und vorzügliche Bilder von Rubens; letztere ganz durchdrungen von der kolossalen Heiterkeit dieses niederländischen Titanen, dessen Geistesflügel so stark waren, daß er bis zur Sonne emporflog, obgleich hundert Zentner holländischer Käse an seinen Beinen hingen. | Дворцы прежних властителей Генуи, ее нобилей, несмотря на свой упадок, в большинстве все же прекрасны и полны роскоши. Они расположены главным образом на двух больших улицах, именуемых Strada nuova1 и Balbi. Самый замечательный из них -- дворец Дураццо; здесь есть хорошие картины, в том числе принадлежащий кисти Паоло Веронезе "Христос", которому Магдалина вытирает омытые ноги. Она так прекрасна, что боишься, как бы ее, чего доброго, не совратили, еще раз. Я долго стоял перед нею. Увы! Она не подняла на меня глаз. Христос стоит, как некий Гамлет от религии, -- "go to a nunnery"2. Я нашел тут также нескольких голландцев и отличные картины Рубенса; они насквозь пронизаны величайшей жизнерадостностью, свойственной этому нидерландскому титану, чей дух был так мощно окрылен, что взлетел к самому солнцу, несмотря на то, что сотня центнеров голландского сыра тянула его за ноги книзу. |
Ich kann dem kleinsten Bilde dieses großen Malers nicht vorübergehen ohne den Zoll meiner Bewundrung zu entrichten. Um so mehr, da es jetzt Mode wird, ihn, ob seines Mangels an Idealität, nur mit Achselzucken zu betrachten. Die historische Schule zu München zeigt sich besonders groß in solcher Betrachtung. Man sehe nur mit welcher vornehmen Geringschätzung der langhaarige Cornelianer durch den Rubenssaal wandelt! Vielleicht aber ist der Irrtum der Jünger erklärlich, wenn man den großen Gegensatz betrachtet, den Peter Cornelius zu Peter Paul Rubens bildet. Es läßt sich fast kein größerer Gegensatz ersinnen - und nichtsdestoweniger ist mir bisweilen zu Sinn, als hätten beide dennoch Ähnlichkeiten, die ich mehr ahnen als anschauen könne. Vielleicht sind landsmannschaftliche Eigenheiten in ihnen verborgen, die den dritten Landsmann, nämlich mich, wie leise heimische Laute ansprechen. Diese geheime Verwandtschaft besteht aber nimmermehr in der niederländischen Heiterkeit und Farbenlust, die uns aus allen Bildern des Rubens entgegenlacht, so daß man meinen sollte, er habe sie im freudigen Rheinweinrausch gemalt, während tanzende Kirmesmusik um ihn her jubelte. | Я не могу пройти мимо самой незначительной картины этого великого живописца, чтобы не принести ей дань моего восхищения -- тем более что теперь входит в моду пожимать плечами при его имени из-за недостатка у него идеализма. Историческая школа в Мюнхене с особенной важностью проводит этот взгляд. Посмотрите только, с каким высокомерным пренебрежением шествует долговолосый корнелианец по рубенсовской зале! Но, может быть, заблуждение учеников станет понятным, если уяснить всю громадность контраста между Петером Корнелиусом и Петером Паулем Рубенсом. Невозможно, пожалуй, вообразить больший контраст -- и тем не менее иногда мне кажете", что между ними есть что-то общее, более чувствуемое мною, чем видимое. Быть может, в обоих заложены в скрытой форме характерные свойства их общей родины, находящие слабый родственный отзвук в их третьем земляке -- во мне. Но это скрытое родство ни в коем случае не заключается в нидерландской жизнерадостности и яркости красок, улыбающихся нам со всех картин Рубенса, -- можно подумать, что они написаны в опьянении радостными струями рейнского вина, под ликующие звуки плясовой музыки кирмеса. |
Wahrlich die Bilder des Cornelius scheinen eher am Karfreitage gemalt zu sein, während die schwermütigen Leidenslieder der Prozession durch die Straßen zogen und im Atelier und Herzen des Malers widerhallten. In der Produktivität, in der Schöpfungskühnheit, in der genialen Ursprünglichkeit, sind sich beide ähnlicher, beide sind geborne Maler, und gehören zu dem Zyklus großer Meister, die größtenteils zur Zeit des Raffael blühten, einer Zeit, die auf Rubens noch ihren unmittelbaren Einfluß üben konnte, die aber von der unsrigen so abgeschieden ist, daß wir ob der Erscheinung des Peter Cornelius fast erschrecken, daß er uns manchmal vorkommt, wie der Geist eines jener großen Maler aus raffaelscher Zeit, der aus dem Grabe hervorsteige, um noch einige Bilder zu malen, ein toter Schöpfer, selbstbeschworen durch das mitbegrabene, inwohnende Lebenswort. Betrachten wir seine Bilder, so sehen sie uns an, wie mit Augen des funfzehnten Jahrhunderts, gespenstisch sind die Gewänder, als rauschten sie uns vorbei um Mitternacht, zauberkräftig sind die Leiber, traumrichtig gezeichnet, gewaltsam wahr, nur das Blut fehlt ihnen, das pulsierende Leben, die Farbe. | Картины же Корнелиуса кажутся, право, написанными скорее в страстную пятницу, когда на улицах раздавались заунывные напевы скорбного крестного хода, нашедшие отзвук в мастерской и в сердце художника. Эти художники напоминают друг друга скорее плодовитостью, творческим дерзанием, гениальной стихийностью; оба -- прирожденные живописцы; оба принадлежат к кругу великих мастеров, блиставших по преимуществу в эпоху Рафаэля, в эпоху, которая могла еще непосредственно влиять на Рубенса, но так резко отличается от нашей, что нас почти пугает появление Петера Корнелиуса, и порою он представляется нам как бы духом одного из великих живописцев рафаэлевской поры, вставшим из гроба, чтобы дописать еще несколько картин, мертвым творцом, вызвавшим себя к жизни силой схороненного вместе с ним, знакомого ему животворящего слова. Когда рассматриваешь его картины, они глядят на нас как бы глазами пятнадцатого века; одежды на них призрачны, словно шелестят мимо нас в полуночную пору, тела волшебно могучи, обрисованы с точностью ясновидения, захватывающе правдивы, только крови недостает им, недостает пульсирующей жизни, красок. |
Ja, Cornelius ist ein Schöpfer, doch betrachten wir seine Geschöpfe, so will es uns bedünken, als könnten sie alle nicht lange leben, als seien sie alle eine Stunde vor ihrem Tode gemalt, als trügen sie alle die wehmütige Ahnung des Sterbens. Trotz ihrer Heiterkeit erregen die Gestalten des Rubens ein ähnliches Gefühl in unserer Seele, diese scheinen ebenfalls den Todeskeim in sich zu tragen, und es ist uns, als müßten sie eben durch ihre Lebensüberfülle, durch ihre rote Vollblütigkeit, plötzlich vom Schlage gerührt werden. Das ist sie vielleicht, die geheime Verwandtschaft, die wir in der Vergleichung beider Meister so wundersam ahnen. | Да, Корнелиус -- творец, но если всмотреться в созданные им образы, то кажется, что все они недолговечны, все они как будто написаны за час до своей кончины, на всех лежит скорбный отпечаток грядущей смерти. Фигуры Рубенса, несмотря на свою жизне-' радостность, вызывают в нашей душе такое же чувство; кажется, что и в них также заложено семя смерти, и именно благодаря избытку жизни, багровому полнокровию, их должен поразить удар. В этом, может быть, и состоит то тайное сродство, которое мы так удивительно ощущаем, когда сопоставляем обоих мастеров. |
Die höchste Lust in einigen Bildern des Rubens und der tiefste Trübsinn in denen des Cornelius erregen in uns vielleicht dasselbe Gefühl. Woher aber dieser Trübsinn bei einem Niederländer? Es ist vielleicht eben das schaurige Bewußtsein, daß er einer längst verklungenen Zeit angehört und sein Leben eine mystische Nachsendung ist - denn ach! er ist nicht bloß der einzige große Maler, der jetzt lebt, sondern vielleicht auch der letzte, der auf dieser Erde malen wird; vor ihm, bis zur Zeit der Caraccis, ist ein langes Dunkel, und hinter ihm schlagen wieder die Schatten zusammen, seine Hand ist eine lichte, einsame Geisterhand in der Nacht der Kunst, und die Bilder, die sie malt, tragen die unheimliche Trauer solcher ernsten, schroffen Abgeschiedenheit. Ich habe diese letzte Malerhand nie ohne geheimen Schauer betrachten können, wenn ich den Mann selbst sah, den kleinen scharfen Mann mit den heißen Augen; und doch wieder erregte diese Hand in mir das Gefühl der fraulichsten Pietät, da ich mich erinnerte, daß sie mir einst liebreich auf den kleinen Fingern lag, und mir einige Gesichtskonturen ziehen half, als ich, ein kleines Bübchen, auf der Akademie zu Düsseldorf zeichnen lernte. | Доведенная до предела жизнерадостность в некоторых картинах Рубенса и глубочайшая скорбь в картинах Корнелиуса возбуждают в нас, пожалуй, одно и то же чувство. Но откуда эта скорбь у нидерландца? Быть может, это -- страшное сознание, что он принадлежит к давно отошедшей эпохе и жизнь его -- лишь мистический эпилог? Ведь он -- увы! -- не только единственный великий живописец среди ныне живущих, но, может быть, последний из тех, кто будет живописцем на этой земле; до него, уже со времен семьи Караччи, -- долгий период мрака, а за ним вновь смыкаются тени, его рука -- одиноко светящаяся рука призрака в ночи искусства, и картины, которые она пишет, запечатлены зловещей грустью этой суровой, резкой отчужденности. На эту руку, руку последнего живописца, я не мог смотреть без тайного содрогания, когда встречался с ним самим, невысоким, подвижным человеком с горящими глазами; и вместе с тем рука эта вызывала во мне чувство самого глубокого благоговения, ибо я вспоминал, что когда-то она любовно водила моими маленькими пальцами и помогала мне очерчивать контуры лиц, когда я, еще мальчиком, учился рисованию в Дюссельдорфской академии. |
Титульный лист | Предыдущая | Следующая