Эта книга - балаган. Войдите, не бойтесь. Я не такой злой, как кажется. Я раскрасил себе лицо такими страшными красками лишь для того, чтобы в бою напугать моих врагов. В сущности же, я кроток, как ягненок. Успокойтесь и подайте мне руку. И мое оружие тоже можете потрогать, даже лук и стрелы, ибо я затупил их наконечники, как делаем мы, варвары, всегда, приближаясь к священному месту. Между нами говоря, эти стрелы были не только остры, но и ядовиты. Ныне они совершенно безвредны и безобидны, и вы можете развлечься, рассматривая их пестрое оперение; даже ваши дети могли бы поиграть ими.
Расстанусь с татуированным языком и стану объясняться по-французски.
Стиль, связь мыслей, переходы, резкие выходки, странность выражения - словом, весь характер немецкого подлинника дословно, насколько это было возможно, воспроизведен в этом французском переводе "Reisebilder" ("Путевых картин"). Чувство красоты, изящество, приятность, грация принесены в жертву буквальной точности. Теперь - это немецкая книга на французском языке, которая не имеет притязаний понравиться французским читателям, но лишь познакомить их с чужеземным своеобразием. Словом, я намерен поучать, а не только развлекать. Таким именно способом мы, немцы, переводили иностранных писателей, и это было нам полезно: здесь мы усваивали новые точки зрения, словесные формы и обороты речи. Такое приобретение не повредит и вам.
Предположив прежде всего познакомить вас с характером этой экзотической книги, я не видел необходимости представлять ее вам в полном виде прежде всего потому, что многие эпизоды в ней, основанные на местных намеках и на намеках, отражающих современность, на игре слов и иных особенностях этого рода, не поддавались французской передаче; далее, потому, что многие места, со всей враждебностью направленные против лиц, неизвестных во Франции, могли во французском переводе подать повод к самым неприятным недоразумениям. В связи с этим я опустил главный отрывок, где дано было изображение острова Нордерней и немецкой знати. Отдел об Англии сокращен более чем вдвое; все это относилось к тогдашней политике. Те же побуждения заставили меня отказаться от ряда глав в отделе "Италия", написанном в 1828 году. И все же, сказать правду, мне пришлось бы пожертвовать всем этим отделом, если бы я вздумал по таким же соображениям воздерживаться от всего, касающегося католической церкви. Однако я не мог позволить себе не устранить одну, слишком резкую, часть, чрезмерно отдававшую ворчливым протестантским рвением, оскорбляющим вкус веселой Франции. В Германии такое рвение ни в коем случае не могло считаться неуместным, ибо в качестве протестанта я имел возможность наносить обскурантам и Тартюфам вообще и немецким фарисеям и саддукеям в частности удары гораздо более верные, чем если бы я говорил как философ. Однако, чтобы читатели, вздумав сопоставить перевод с подлинником, не могли на основании этих сокращений обвинять меня в чрезмерных уступках, я объяснюсь с полной определенностью по этому вопросу.
Книга эта, за исключением нескольких страниц, написана до Июльской революции. В эти годы политический гнет установил в Германии всеобщее глухое безмолвие; умы впали в летаргию отчаяния, и человек, все же осмелившийся заговорить, вынужден был высказаться с тем большей страстностью, чем более он отчаялся в победе свободы и чем яростнее партия духовенства и аристократии неистовствовала против него. Я употребляю эти выражения "духовенство" и "аристократия" по привычке, так как в ту пору всегда пользовался этими словами, когда в одиночестве вел эту полемику с поборниками прошлого. Эти слова были тогда понятны всем, и я, должен сознаться, жил тогда терминологией 1789 года и орудовал большим набором тирад против клириков и дворянства, или, как я их там называл, против духовенства и аристократии; но с тех пор я ушел дальше по пути прогресса, и мои любезные немцы, разбуженные июльскими пушками, следовали по моим стопам и говорят теперь языком 1789 года и даже 1793 года, однако настолько отстали от меня, что потеряли меня из виду, и уверяют себя, что я остался позади их. Меня обвиняют в чрезвычайной умеренности, в том, что я сошелся с аристократами, и я предвижу день, когда меня обвинят в сговоре с духовенством. На самом деле под словом "аристократия" я понимаю теперь не только родовую знать, но всех, кто, как бы он ни назывался, живет за счет народа. Прекрасная формула, которою мы, как и многими превосходными вещами, обязаны сенсимонистам - "эксплуатация человека человеком", - ведет нас Далеко за пределы всяких разглагольствований о привилегиях рождения. Наш старый боевой клич против жречества равным образом заменен лучшим лозунгом. Речь больше не идет о насильственном ниспровержении старой церкви, но о создании новой, и, далекие от желания уничтожить жречество, мы хотим теперь сами стать жрецами.
Для Германии, несомненно, период отрицания еще не закончен; он едва начался. Напротив, во Франции он как, будто приходит к концу; мне, во всяком случае, представляется, что здесь следовало бы скорее отдаться положительным устремлениям и заняться воссозданием всего благого и прекрасного, что есть в наследии прошлого.
Из некоторого литературного суеверия я оставил немецкое заглавие моей книги. Под именем "Reisebilder" она преуспела на свете (гораздо больше, чем сам автор), и мне захотелось, чтобы она сохранила это счастливое название и во французском издании.
Генрих Гейне
Париж, 20 мая 1834 г.
Uwaga!! Некоторое несоответствие между немецким и русскими текстами (пропуски) связано с различием в источниках
English | Русский |
Deutsch | Русский |
Nichts ist dauernd, als der Wechsel; nichts beständig, als der Tod. Jeder Schlag des Herzens schlägt uns eine Wunde, und das Leben wäre ein ewiges Verbluten, wenn nicht die Dichtkunst wäre. Sie gewährt uns, was uns die Natur versagt: eine goldene Zeit, die nicht rostet, einen Frühling, der nicht abblüht, wolkenloses Glück und ewige Jugend. | Эпиграф только смена, нерушима только смерть. Сердце каждым ударом наносит нам рану, и жизнь вечно истекала бы кровью, если бы не поэзия. Она дарует нам то, в чем отказала природа: золотое время, недоступное ржавчине, весну, которая не увядает, безоблачное счастье и вечную молодость. |
Börne. | Берне |
Schwarze Röcke, seidne Strümpfe, Weiße, höfliche Manschetten, Sanfte Reden, Embrassieren - Ach, wenn sie nur Herzen hätten! |
Фраки черные, чулочки, Белоснежные манжеты,- Только речи и объятья Жарким сердцем не согреты, |
Herzen in der Brust, und Liebe, Warme Liebe in dem Herzen - Ach, mich tötet ihr Gesinge Von erlognen Liebesschmerzen. |
Сердцем, бьющимся блаженно В ожиданье высшей цели. Ваши лживые печали Мне до смерти надоели. |
Auf die Berge will ich steigen, Wo die frommen Hütten stehen, Wo die Brust sich frei erschließet, Und die freien Lüfte wehen. |
Ухожу от вас я в горы, Где живут простые люди, Где привольно веет ветер, Где дышать свободней будет. |
Auf die Berge will ich steigen, Wo die dunklen Tannen ragen, Bäche rauschen, Vögel singen, Und die stolzen Wolken jagen. |
Ухожу от вас я в горы, Где шумят густые ели, Где журчат ключи и птицы Вьются в облачной купели. |
Lebet wohl, ihr glatten Säle, Glatte Herren! Glatte Frauen! Auf die Berge will ich steigen, Lachend auf euch niederschauen. |
Вы, прилизанные дамы, Вы, лощеные мужчины, Как смешны мне будут сверху Ваши гладкие долины!.. |
Die Stadt Göttingen, berühmt durch ihre Würste und Universität, gehört dem Könige von Hannover, und enthält 999 Feuerstellen, diverse Kirchen, eine Entbindungsanstalt, eine Sternwarte, einen Karzer, eine Bibliothek und einen Ratskeller, wo das Bier sehr gut ist. Der vorbeifließende Bach heißt "die Leine", und dient des Sommers zum Baden; das Wasser ist sehr kalt und an einigen Orten so breit, daß Lüder wirklich einen großen Anlauf nehmen mußte, als er hinübersprang. | Город Геттинген, прославленный своими колбасами и университетом, принадлежит королю Ганноверскому, в нем имеются девятьсот девяносто девять домашних очагов, разнообразные церкви, один родильный дом, одна обсерватория, один карцер, одна библиотека и один винный погребок, где отличное пиво. Протекающий через него ручей называется "Лейна" и летом служит для купанья; вода в нем очень холодна, и он местами настолько широк, что Людеру действительно пришлось хорошенько разбежаться, чтобы через этот ручей перепрыгнуть. |
Die Stadt selbst ist schön, und gefällt einem am besten, wenn man sie mit dem Rücken ansieht. Sie muß schon sehr lange stehen; denn ich erinnere mich, als ich vor fünf Jahren dort immatrikuliert und bald darauf konsiliiert wurde, hatte sie schon dasselbe graue, altkluge Ansehen, und war schon vollständig eingerichtet mit Schnurren, Pudeln, Dissertationen, Teedansants, Wäscherinnen, Kompendien, Taubenbraten, Guelfenorden, Promotionskutschen, Pfeifenköpfen, Hofräten, Justizräten, Relegationsräten, Profaxen und anderen Faxen. | Сам город красив, но он лучше всего, если станешь к нему спиной. Вероятно, он построен очень давно, так как, помнится, когда пять лет назад я был зачислен в местный университет, а затем вскоре оттуда отчислен, город уже казался седым и нравоучительным и в нем уже имелись в избытке педеля, пуделя, диссертации, the dansants, прачки, компендиумы, жареные голуби, гвельфские ордена, профессорские кареты, головки для трубок, гофраты, юстицраты, релегационсраты, профессора, проректоры, пробелы и прочие пустые места. |
Einige behaupten sogar, die Stadt sei zur Zeit der Völkerwanderung erbaut worden, jeder deutsche Stamm habe damals ein ungebundenes Exemplar seiner Mitglieder darin zurückgelassen, und davon stammten all die Vandalen, Friesen, Schwaben, Teutonen, Sachsen, Thüringer usw., die noch heutzutage in Göttingen, hordenweis, und geschieden durch Farben der Mützen und der Pfeifenquäste, über die Weenderstraße einherziehen, auf den blutigen Walstätten der Rasenmühle, des Ritschenkrugs und Bovdens sich ewig untereinander herumschlagen, in Sitten und Gebräuchen noch immer wie zur Zeit der Völkerwanderung dahinleben, und teils durch ihre Duces, welche Haupthähne heißen, teils durch ihr uraltes Gesetzbuch, welches Comment heißt und in den legibus barbarorum eine Stelle verdient, regiert werden. | Иные даже утверждают, что город построен во времена переселения народов, что каждое германское племя оставляло там по одному из своих буйных отпрысков, откуда и народились все эти вандалы, фризы, швабы, тевтоны, саксы, тюрингцы и т. д., которые и поныне, отличаясь лишь цветом шапочек и кисточками трубок, кочуют ордами по Вендерштрассе и вечно устраивают побоища на кровавых полях сражений при Разенмюле, Риченкруге и Бовдене, все еще следуют нравам и обычаям эпохи переселения народов и управляются частью своими князьями, - их именуют петухи-вожаки, - а частью древним сводом законов, который называется "Студенческие обычаи" и заслуживает быть включенным в leges barbaroruin (варварские законы). |
Im allgemeinen werden die Bewohner Göttingens eingeteilt in Studenten, Professoren, Philister und Vieh; welche vier Stände doch nichts weniger als streng geschieden sind. Der Viehstand ist der bedeutendste. Die Namen aller Studenten und aller ordentlichen und unordentlichen Professoren hier herzuzählen, wäre zu weitläufig; auch sind mir in diesem Augenblick nicht alle Studentennamen im Gedächtnisse, und unter den Professoren sind manche, die noch gar keinen Namen haben. | В общем, жители Геттингена делятся на студентов, профессоров, филистеров и скотов, причем эти четыре сословия отнюдь не строго между собой разграничены. Сословие скотов преобладает. Перечислять здесь имена всех студентов и всех профессоров, ординарных и неординарных, было бы слишком долго; к тому же в данную минуту не все имена студентов мне запомнились, а среди профессоров есть много таких, которые и вовсе еще не имеют имени. |
Die Zahl der Göttinger Philister muß sehr groß sein, wie Sand, oder besser gesagt, wie Kot am Meer; wahrlich, wenn ich sie des Morgens, mit ihren schmutzigen Gesichtern und weißen Rechnungen, vor den Pforten des akademischen Gerichtes aufgepflanzt sah, so mochte ich kaum begreifen, wie Gott nur so viel Lumpenpack erschaffen konnte. | Число геттингенских филистеров, вероятно, очень велико, точно песок морской, или, вернее говоря, точно грязь на берегу морском: когда я видел по утрам, как они с грязными лицами и белыми прошениями торчат перед вратами академического суда, я, право же, едва мог понять, каким образом богу удалось сотворить столько всякого сброду. |
Ausführlicheres über die Stadt Göttingen läßt sich sehr bequem nachlesen in der Topographie derselben von K. F. H. Marx. Obzwar ich gegen den Verfasser, der mein Arzt war und mir sehr viel Liebes erzeigte, die heiligsten Verpflichtungen hege, so kann ich doch sein Werk nicht unbedingt empfehlen, und ich muß tadeln, daß er jener falschen Meinung, als hätten die Göttingerinnen allzu große Füße, nicht streng genug widerspricht. | Более подробно о городе Геттингене вы с успехом можете прочесть в его описании, составленном К.-Ф.-Х. Маркс . Хотя я испытываю самую благоговейную признательность к автору, который был моим врачом и сделал мне много добра, все же я не могу безоговорочно рекомендовать его труд и должен упрекнуть его в том, что он недостаточно решительно опровергает ложное мнение, будто у геттингенских дам слишком большие ноги. |
Ja, ich habe mich sogar seit Jahr und Tag mit einer ernsten Widerlegung dieser Meinung beschäftigt, ich habe deshalb vergleichende Anatomie gehört, die seltensten Werke auf der Bibliothek exzerpiert, auf der Weenderstraße stundenlang die Füße der vorübergehenden Damen studiert, und in der grundgelehrten Abhandlung, so die Resultate dieser Studien enthalten wird, spreche ich | Я даже потрудился немало дней, чтобы солидно раскритиковать подобное мнение, ради этого прослушал курс сравнительной анатомии, делал в библиотеке выписки из редчайших трудов, часами изучал ноги дам, гуляющих по Вендерштрассе, и в ученейшем трактате, где изложены плоды моих исследований, я говорю: |
1. von den Füßen überhaupt, 2. von den Füßen bei den Alten, 3. von den Füßen der Elefanten, 4. von den Füßen der Göttingerinnen, 5. stelle ich alles zusammen, was über diese Füße auf Ullrichs Garten schon gesagt worden, 6. betrachte ich diese Füße in ihrem Zusammenhang, und verbreite mich bei dieser Gelegenheit auch über Waden, Knie usw., und endlich 7., wenn ich nur so großes Papier auftreiben kann, füge ich noch hinzu einige Kupfertafeln mit dem Faksimile göttingischer Damenfüße. - | 1) о ногах вообще, 2) о ногах у древних, 3) о ногах слонов, 4) о ногах геттингенок, 5) сопоставляю все, что уже сказано о ногах в "Саду Ульриха", 6) рассматриваю все эти ноги в их взаимоотношениях и, воспользовавшись случаем, распространяюсь также по поводу икр, колен и т. п.; и, наконец, 7) если смогу достать бумагу нужного формата, то приложу еще несколько гравюр-Факсимиле, воспроизводящих точно ноги геттингенских дам. |
Es war noch sehr früh, als ich Göttingen verließ, und der gelehrte ** lag gewiß noch im Bette und träumte wie gewöhnlich: er wandle in einem schönen Garten, auf dessen Beeten lauter weiße, mit Zitaten beschriebene Papierchen wachsen, die im Sonnenlichte lieblich glänzen, und von denen er hier und da mehrere pflückt, und mühsam in ein neues Beet verpflanzt, während die Nachtigallen mit ihren süßesten Tönen sein altes Herz erfreuen. | Когда я покинул Геттинген, было еще очень рано, ученый***, вероятно, еще лежал в постели и видел свой обычный сон: будто он бродит в прекрасном саду, где на клумбах растут только белые, исписанные цитатами бумажки, они заманчиво поблескивают в солнечных лучах, а он срывает то одну, то другую и бережно пересаживает их на новые клумбы, между тем как соловьи сладчайшими песнями тешат его старое сердце. |
Vor dem Weender Tore begegneten mir zwei eingeborne kleine Schulknaben, wovon der eine zum andern sagte: "Mit dem Theodor will ich gar nicht mehr umgehen, er ist ein Lumpenkerl, denn gestern wußte er nicht mal wie der Genitiv von Mensa heißt." So unbedeutend diese Worte klingen, so muß ich sie doch wiedererzählen, ja, ich möchte sie als Stadtmotto gleich auf das Tor schreiben lassen; denn die Jungen piepen, wie die Alten pfeifen, und jene Worte bezeichnen ganz den engen, trocknen Notizenstolz der hochgelahrten Georgia Augusta. | Перед Вендскими воротами мне встретились два местных школьника, причем один сказал другому: "Не, буду я больше водиться с Теодором, он - негодяй, ведь вчера он не знал, как родительный падеж от mensa"l. Хоть и незначительны эти слова, но я должен привести их, более того, я бы даже начертал их как девиз на городских воротах, ибо каковы отцы, таковы и детки, а в этих словах вполне выражена ограниченная и сухая цитатная гордость сверхученой Георгии-Августы. |
Auf der Chaussee wehte frische Morgenluft, und die Vögel sangen gar freudig, und auch mir wurde allmählich wieder frisch und freudig zumute. Eine solche Erquickung tat not. Ich war die letzte Zeit nicht aus dem Pandektenstall herausgekommen, römische Kasuisten hatten mir den Geist wie mit einem grauen Spinnweb überzogen, mein Herz war wie eingeklemmt zwischen den eisernen Paragraphen selbstsüchtiger Rechtssysteme, beständig klang es mir noch in den Ohren wie "Tribonian, Justinian, Hermogenian und Dummerjahn", und ein zärtliches Liebespaar, das unter einem Baume saß, hielt ich gar für eine Corpus-iuris-Ausgabe mit verschlungenen Händen. | На дороге веяло утренней прохладой, птицы пели так радостно, что и у меня на душе становилось все свежей и радостней. Такое настроение было очень кстати. За последнее время я не вылезал из стойла пандектов, римские казуисты словно серой паутиной опутали мой ум, сердце, словно железными тисками, было зажато параграфами своекорыстных правовых систем, и у меня в ушах все еще звучало: Трибониан, Юстиниан, Гермогениан и Глу-пиан, - а сидевшую под деревом нежную парочку я чуть не принял за особое издание Corpus juris (свод законов) со сплетенными руками. |
Auf der Landstraße fing es an lebendig zu werden. Milchmädchen zogen vorüber; auch Eseltreiber mit ihren grauen Zöglingen. Hinter Weende begegneten mir der Schäfer und Doris. Dieses ist nicht das idyllische Paar, wovon Geßner singt, sondern es sind wohlbestallte Universitätspedelle, die wachsam aufpassen müssen, daß sich keine Studenten in Bovden duellieren, und daß keine neue Ideen, die noch immer einige Dezennien vor Göttingen Quarantäne halten müssen, von einem spekulierenden Privatdozenten eingeschmuggelt werden. | Началось оживленье. По дороге потянулись молочницы, а также погонщики со своими серыми питомцами. За Венде мне встретились Шефер и Дорис. Однако это была не идиллическая парочка, воспетая Гесснером, но два дюжих университетских педеля, обязанных бдительно следить за тем, чтобы в Бовдене студенты не дрались на дуэли и чтобы никакие новые идеи, которые до сих пор должны подвергаться карантину целыми десятилетиями, не проникли в Геттинген, ввезенные контрабандой каким-нибудь мыслящим приват-доцентом. |
Schäfer grüßte mich sehr kollegialisch; denn er ist ebenfalls Schriftsteller, und hat meiner in seinen halbjährigen Schriften oft erwähnt; wie er mich denn auch außerdem oft zitiert hat, und wenn er mich nicht zu Hause fand, immer so gütig war, die Zitation mit Kreide auf meine Stubentür zu schreiben. Dann und wann rollte auch ein Einspänner vorüber, wohlbepackt mit Studenten, die für die Ferienzeit, oder auch für immer wegreisten. | Шефер чистосердечно приветствовал меня как собрата по перу, ибо он тоже писатель и частенько упоминал обо мне в своих полугодовых писаниях; кроме того, он, частенько являясь ко мне с немедленным вызовом и не заставая дома, цитировал мое имя в выписке из протокола и был так любезен, что писал мелом вызов на дверях моей комнаты. Время от времени мимо меня проезжала одноконная повозка, набитая студентами, уезжавшими на каникулы, а то и навсегда. |
In solch einer Universitätsstadt ist ein beständiges Kommen und Abgehen, alle drei Jahre findet man dort eine neue Studentengeneration, das ist ein ewiger Menschenstrom, wo eine Semesterwelle die andere fortdrängt, und nur die alten Professoren bleiben stehen in dieser allgemeinen Bewegung, unerschütterlich fest, gleich den Pyramiden Ägyptens - nur daß in diesen Universitätspyramiden keine Weisheit verborgen ist. | В подобных университетских городах - вечные приезды и of ъезды, ибо каждые три года прибывает новое поколение студентов, - это непрерывный человеческий поток, где волна одного семестра сменяется другой, и только старые профессора остаются на месте среди всеобщего движения, стоят неизменно и непоколебимо, подобно египетским пирамидам, с той лишь разницей, что в университетских пирамидах не таится никакой мудрости. |
Aus den Myrtenlauben bei Rauschenwasser sah ich zwei hoffnungsvolle Jünglinge hervorreiten. Ein Weibsbild, das dort sein horizontales Handwerk treibt, gab ihnen bis auf die Landstraße das Geleit, klätschelte mit geübter Hand die mageren Schenkel der Pferde, lachte laut auf, als der eine Reuter ihr hinten, auf die breite Spontaneität einige Galanterien mit der Peitsche überlangte, und schob sich alsdann gen Bovden. | Из миртовой рощи возле Раушенвассера выехали верхом два многообещающих юноши. Женщина, занимающаяся там своим горизонтальным ремеслом, проводила их до большой дороги, опытной рукой похлопала лошадей по тощим бокам, громко расхохоталась, когда один из всадников галантно стегнул ее плеткой по широкому заду, и направилась к Бовдену. |
Die Jünglinge aber jagten nach Nörten, und johlten gar geistreich, und sangen gar lieblich das Rossinische Lied: "Trink Bier, liebe, liebe Liese!" Diese Töne hörte ich noch lange in der Ferne; doch die holden Sänger selbst verlor ich bald völlig aus dem Gesichte, sintemal sie ihre Pferde, die im Grunde einen deutsch langsamen Charakter zu haben schienen, gar entsetzlich anspornten und vorwärtspeitschten. | Юноши же поскакали в Нортен; они весьма остроумно орали и весьма мило распевали песенку Россини: "Пей пиво, Лиза, Лиза дорогая". Эти звуки еще долго доносились до меня; однако я скоро совсем потерял из виду прелестных певцов, ибо они бешено пришпоривали и нахлестывали своих коней, в характере которых, видимо, преобладала чисто немецкая медлительность. |
Nirgends wird die Pferdeschinderei stärker getrieben als in Göttingen, und oft, wenn ich sah, wie solch eine schweißtriefende, lahme Kracke, für das bißchen Lebensfutter, von unsern Rauschenwasserrittern abgequält ward, oder wohl gar einen ganzen Wagen voll Studenten fortziehen mußte, so dachte ich auch: "O du armes Tier, gewiß haben deine Voreltern im Paradiese verbotenen Hafer gefressen!" | Нигде нет такого живодерства, как в Геттингене, и нередко, видя, как несчастная хромая кляча ради скудного пропитания обливается потом и терпит от наших раушенвассерских рыцарей подобные муки или тащит повозку, набитую студентами, я думал: "Ах ты, бедное животное, наверное, твои предки вкусили в раю запретного овса!" |
Im Wirtshause zu Nörten traf ich die beiden Jünglinge wieder. Der eine verzehrte einen Heringsalat, und der andere unterhielt sich mit der gelbledernen Magd, Fusia Canina, auch Trittvogel genannt. Er sagte ihr einige Anständigkeiten, und am Ende wurden sie handgemein. | В нортенском трактире я снова встретил обоих юношей. Один поглощал селедочный салат, другой развлекался беседой со служанкой Фузией Каниной, одетой в желтую кожу, как долговая книга. Он сказал ей несколько любезностей, и в конце концов они схватились врукопашную. |
Um meinen Ranzen zu erleichtern, nahm ich die eingepackten blauen Hosen, die in geschichtlicher Hinsicht sehr merkwürdig sind, wieder heraus und schenkte sie dem kleinen Kellner, den man Kolibri nennt. Die Bussenia, die alte Wirtin, brachte mir unterdessen ein Butterbrot, und beklagte sich, daß ich sie jetzt so selten besuche; denn sie liebt mich sehr. | Чтобы облегчить свою сумку, я извлек оттуда мои синие панталоны, весьма примечательные в историческом отношении, и подарил их маленькому кельнеру, прозванному "Колибри". Тем временем Буссения, старуха хозяйка, принесла мне бутерброд и укоряла за то, что я теперь столь редко ее посещаю, а она меня так любит. |
Hinter Nörten stand die Sonne hoch und glänzend am Himmel. Sie meinte es recht ehrlich mit mir und erwärmte mein Haupt, daß alle unreife Gedanken darin zur Vollreife kamen. Die liebe Wirtshaussonne in Northeim ist auch nicht zu verachten; ich kehrte hier ein, und fand das Mittagessen schon fertig. | Когда я оставил Нортен, солнце сияло в небе уже высоко и ярко. Желая мне добра, оно стало усердно печь мне голову, чтобы все мои незрелые мысли дозрели. Не следовало также пренебрегать и милым солнышком на вывеске трактира в Нордгейме: я завернул туда, и оказалось, что обед уже готов. |
Alle Gerichte waren schmackhaft zubereitet, und wollten mir besser behagen, als die abgeschmackten akademischen Gerichte, die salzlosen, ledernen Stockfische mit ihrem alten Kohl, die mir in Göttingen vorgesetzt wurden. | Все кушанья были вкусно приготовлены и понравились мне гораздо больше безвкусной академической пищи - трески без соли, сухой, как подошва, и протухшей капусты, которой меня кормили в Геттингене. |
Nachdem ich meinen Magen etwas beschwichtigt hatte, bemerkte ich in derselben Wirtsstube einen Herrn mit zwei Damen, die im Begriff waren abzureisen. Dieser Herr war ganz grün gekleidet, trug sogar eine grüne Brille, die auf seine rote Kupfernase einen Schein wie Grünspan warf, und sah aus, wie der König Nebukadnezar in seinen spätern Jahren ausgesehen hat, als er, der Sage nach, gleich einem Tiere des Waldes, nichts als Salat aß. | Несколько успокоив свой желудок, я заметил в той же комнате господина с двумя дамами, которые, видимо, уже собирались уезжать. Господин был весь в зеленом, даже очки у него были зеленые, и они отбрасывали на его медно-красный нос зеленые отблески цвета медянки, а сам он напоминал царя Навуходоносора в последние годы жизни, когда тот, согласно преданию, питался, подобно какому-нибудь лесному животному, одним салатом. |
Der Grüne wünschte, daß ich ihm ein Hotel in Göttingen empfehlen möchte, und ich riet ihm, dort von dem ersten besten Studenten das Hotel de Brühbach zu erfragen. Die eine Dame war die Frau Gemahlin, eine gar große, weitläufige Dame, ein rotes Quadratmeilengesicht mit Grübchen in den Wangen, die wie Spucknäpfe für Liebesgötter aussahen, ein langfleischig herabhängendes Unterkinn, das eine schlechte Fortsetzung des Gesichtes zu sein schien, und ein hochaufgestapelter Busen, der mit steifen Spitzen und vielzackig festonierten Krägen, wie mit Türmchen und Bastionen umbaut war. | Зеленый господин попросил, чтобы я рекомендовал ему гостиницу в Геттингене, и я посоветовал ему спросить хотя бы у первого встречного студента, где "Брюбахский отель". Одна из дам оказалась его супругой - рослая, обширная женщина, с красным, в целую квадратную милю, лицом и ямочками на щеках, походившими на плевательницы для амуров, с длинным отвислым подбородком, казавшимся неудачным продолжением лица, и вздыбленной грудью, огражденной крахмальным кружевом и воротничком в зубчатых фестончиках и напоминавшей крепость с башенками и бастионами,- но, так же как и другие крепости, о которых говорит Филипп Македонский, она едва ли была способна противиться ослу, нагруженному золотом. |
Die andere Dame, die Frau Schwester, bildete ganz den Gegensatz der eben beschriebenen. Stammte jene von Pharaos fetten Kühen, so stammte diese von den magern. Das Gesicht nur ein Mund zwischen zwei Ohren, die Brust trostlos öde, wie die Lüneburger Heide; die ganze ausgekochte Gestalt glich einem Freitisch für arme Theologen. Beide Damen fragten mich zu gleicher Zeit: ob im Hotel de Brühbach auch ordentliche Leute logierten. | Другая дама - сестра господина - представляла собой полную противоположность первой. Если та вела свою родословную от тучных фараоновых коров, то вторая, несомненно, происходила от тощих. Лицо - сплошной рот, от уха до уха, грудь безотрадно плоская, как Люнебургская степь: вся как бы вываренная фигура этой дамы напоминала. даровой обед для бедных студентов-теологов. Обе спросили меня одновременно: останавливаются ли в "Брюбахском отеле" порядочные люди? |
Ich bejahte es mit gutem Gewissen, und als das holde Kleeblatt abfuhr, grüßte ich nochmals zum Fenster hinaus. Der Sonnenwirt lächelte gar schlau und mochte wohl wissen, daß der Karzer von den Studenten in Göttingen Hotel de Brühbach genannt wird. | Я подтвердил это со спокойной совестью, и когда прелестный трилистник отбыл, я поклонился им еще раз через окно. Хозяин "Солнца" хитро ухмылялся,-он, вероятно, знал, что в Геттингене "Брюбахским отелем" студенты называют карцер. |
Hinter Northeim wird es schon gebirgig und hier und da treten schöne Anhöhen hervor. Auf dem Wege traf ich meistens Krämer, die nach der Braunschweiger Messe zogen, auch einen Schwarm Frauenzimmer, deren jede ein großes, fast häuserhohes, mit weißem Leinen überzogenes Behältnis auf dem Rücken trug. Darin saßen allerlei eingegangene Singvögel, die beständig piepsten und zwitscherten, während ihre Trägerinnen lustig dahinhüpften und schwatzten. Mir kam es gar närrisch vor, wie so ein Vogel den andern zu Markte trägt. | За Нордгеймом местность становится гористой и то здесь, то там появляются живописные возвышенности. По дороге мне встречались главным образом лавочники, спешившие на Брауншвейгскую ярмарку, и целые стаи женщин, причем каждая тащила на спине огромные, чуть не с дом, обтянутые белым полотном плетенки. Там сидели в плену самые разнообразные певчие птицы, которые неустанно пищали и щебетали, а несшие их женщины шли, весело подпрыгивая и болтая. Мне показалось очень смешным, что одни птицы тащат других на рынок. |
In pechdunkler Nacht kam ich an zu Osterode. Es fehlte mir der Appetit zum Essen und ich legte mich gleich zu Bette. Ich war müde wie ein Hund und schlief wie ein Gott. Im Traume kam ich wieder nach Göttingen zurück, und zwar nach der dortigen Bibliothek. Ich stand in einer Ecke des juristischen Saals, durchstöberte alte Dissertationen, vertiefte mich im Lesen, und als ich aufhörte, bemerkte ich zu meiner Verwunderung, daß es Nacht war, und herabhängende Kristalleuchter den Saal erhellten. | Была совершенно черная ночь, когда я дошел до Остероде. Есть мне не хотелось, и я сейчас же лег. Я устал, как пес, и спал, как бог. Мне приснилось, что я вернулся в Геттинген - в тамошнюю библиотеку. Я стоял в углу юридического зала, рылся в старых диссертациях и углубился в чтение, а когда поднял голову, то, к удивлению своему, заметил, что уже ночь и хрустальные люстры освещают зал. |
Die nahe Kirchenglocke schlug eben zwölf, die Saaltüre öffnete sich langsam, und herein trat eine stolze, gigantische Frau, ehrfurchtsvoll begleitet von den Mitgliedern und Anhängern der juristischen Fakultät. Das Riesenweib, obgleich schon bejahrt, trug dennoch im Antlitz die Züge einer strengen Schönheit, jeder ihrer Blicke verriet die hohe Titanin, die gewaltige Themis. Schwert und Waage hielt sie nachlässig zusammen in der einen Hand, in der andern hielt sie eine Pergamentrolle, zwei junge Doctores juris trugen die Schleppe ihres grau verblichenen Gewandes; an ihrer rechten Seite sprang windig hin und her der dünne Hofrat Rusticus, der Lykurg Hannovers, und deklamierte aus seinem neuen Gesetzentwurf; an ihrer linken Seite humpelte, gar galant und wohlgelaunt, ihr Cavaliere servente, der Geheime Justizrat Cujacius, und riß beständig juristische Witze, und lachte selbst darüber so herzlich, daß sogar die ernste Göttin sich mehrmals lächelnd zu ihm herabbeugte, mit der großen Pergamentrolle ihm auf die Schulter klopfte, und freundlich flüsterte: "Kleiner, loser Schalk, der die Bäume von oben herab beschneidet!" | Часы на ближней церкви как раз пробили двенадцать, двери зала распахнулись, и вошла гордая, исполинского роста женщина, а за ней благоговейно следовали члены и ассистенты юридического факультета. Хотя великанша была уже немолода, все же ее черты отличались строгой красотой. Каждый взгляд ее выдавал, что она дочь титанов, мощная Фемида; в одной руке небрежно держала она меч и весы, а в другой - свиток пергамента, и два молодых doctores jurisl несли шлейф ее серой выцветшей одежды; справа суетливо подпрыгивал и вертелся возле нее щуплый придворный советник Рустикус, этот Ликург Ганновера, и декламировал отрывок из своего нового законопроекта; слева галантно ковылял cavaliere servente2 богини, тайный советник юстиции Куяциус; он был в отличном настроении и то и дело отпускал юридические остроты, причем сам смеялся над ними столь искренне, что даже строгая богиня не раз склонялась к нему с улыбкой, хлопала его по плечу свитком пергамента и дружески шептала: "Ветреный плутишка, ты, любитель рубить деревья с макушки!" |
Jeder von den übrigen Herren trat jetzt ebenfalls näher und hatte etwas hin zu bemerken und hin zu lächeln, etwa ein neu ergrübeltes Systemchen, oder Hypotheschen, oder ähnliches Mißgebürtchen des eigenen Köpfchens. Durch die geöffnete Saaltüre traten auch noch mehrere fremde Herren herein, die sich als die andern großen Männer des illustren Ordens kundgaben, meistens eckige, lauernde Gesellen, die mit breiter Selbstzufriedenheit gleich drauflos definierten und distinguierten und über jedes Titelchen eines Pandektentitels disputierten. | Тут каждый из остальных господ тоже стал подходить к ней, и у каждого оказалось в запасе какое-нибудь замечаньице или улыбочка, только что придуманная системка, или гипотезка, или другой какбй-нибудь выкидыш из собственной головки. Затем в открытые двери зала вошли еще какие-то господа, объявившие себя также великими собратьями славного Ордена юристов; это были по большей части неуклюжие, настороженные субъекты, они тотчас с огромным самодовольством пустились в определения, разграничения и дискуссии по поводу каждого пунктика каждой главы пандектов. |
Und immer kamen noch neue Gestalten herein, alte Rechtsgelehrten, in verschollenen Trachten, mit weißen Allongeperucken und längst vergessenen Gesichtern, und sehr erstaunt, daß man sie, die Hochberühmten des verflossenen Jahrhunderts, nicht sonderlich regardierte; und diese stimmten nun ein, auf ihre Weise, in das allgemeine Schwatzen und Schrillen und Schreien, das, wie Meeresbrandung, immer verwirrter und lauter, die hohe Göttin umrauschte, bis diese die Geduld verlor, und in einem Tone des entsetzlichsten Riesenschmerzes plötzlich aufschrie: "Schweigt! schweigt! ich höre die Stimme des teuren Prometheus, die höhnende Kraft und die stumme Gewalt schmieden den Schuldlosen an den Marterfelsen, und all euer Geschwätz und Gezänke kann nicht seine Wunden kühlen und seine Fesseln zerbrechen!" | А тем временем входили все новые фигуры - старые законоведы в допотопных одеждах, в белых париках с косичками и давно забытыми лицами, крайне изумленные тем, что их, этих прославленных знаменитостей минувшего века, не очень-то теперь почитают; и они тоже, на свой лад, присоединялись к общему гулу, гомону, гоготу, которые, подобно морскому прибою, все смятеннее и громче вздымались, бушуя, вокруг великой богини, пока она, наконец, потеряв терпение, с устрашающей исполинской скорбью не воскликнула: "Молчите! Молчите! Я слышу голос дорогого моего Прометея: коварной властью, немым насилием прикован он, неповинный, к скале мучений, и все наши споры и болтовня не освежат его ран и не разобьют оков!.." |
So rief die Göttin, und Tränenbäche stürzten aus ihren Augen, die ganze Versammlung heulte wie von Todesangst ergriffen, die Decke des Saales krachte, die Bücher taumelten herab von ihren Brettern, vergebens trat der alte Münchhausen aus seinem Rahmen hervor, um Ruhe zu gebieten, es tobte und kreischte immer wilder - und fort aus diesem drängenden Tollhauslärm rettete ich mich in den historischen Saal, nach jener Gnadenstelle, wo die heiligen Bilder des Belvederischen Apolls und der Mediceischen Venus nebeneinander stehen, und ich stürzte zu den Füßen der Schönheitsgöttin, in ihrem Anblick vergaß ich all das wüste Treiben, dem ich entronnen, meine Augen tranken entzückt das Ebenmaß und die ewige Lieblichkeit ihres hochgebenedeiten Leibes, griechische Ruhe zog durch meine Seele, und über mein Haupt, wie himmlischen Segen, goß seine süßesten Lyraklänge Phöbus Apollo. | Так воскликнула богиня, и ручьи слез хлынули из ее глаз, а сборище завыло, словно в смертном страхе, потолок затрещал, книги посыпались с полок, и напрасно старик Мюнхгаузен вышел из своей рамы, чтобы призвать к порядку; гам и крик становились все громче, - и я бежал от безумцев, ревущих, точно в доме умалишенных, и спасся в историческом зале, в том благодатном месте, где стоят бок о бок священные статуи Аполлона Бельведерского и Венеры Медицейской; я бросился к ногам богини красоты, и, глядя на нее, я забыл о неистовом хаосе, от которого бежал; мой взор восторженно впивал гармонию и вечную прелесть ее несравненного тела, эллинский покой сошел мне в душу, и на мое чело, как благословение рая, излил сладчайшие звучания своей лиры Феб-Аполлон. |
Erwachend hörte ich noch immer ein freundliches Klingen. Die Herden zogen auf die Weide und es läuteten ihre Glöckchen. Die liebe, goldene Sonne schien durch das Fenster und beleuchtete die Schildereien an den Wänden des Zimmers. Es waren Bilder aus dem Befreiungskriege, worauf treu dargestellt stand, wie wir alle Helden waren, dann auch Hinrichtungsszenen aus der Revolutionszeit, Ludwig XVI. auf der Guillotine, und ähnliche Kopfabschneidereien, die man gar nicht ansehen kann, ohne Gott zu danken, daß man ruhig im Bette liegt, und guten Kaffee trinkt und den Kopf noch so recht komfortabel auf den Schultern sitzen hat. | Проснувшись, я все еще слышал ласковый звон. Стада брели на пастбища, и это звенели их колокольчики. Милое золотое солнышко светило в окошко и озаряло картинки на стенах комнаты. Это были сцены из эпохи Освободительной войны, правдиво изображавшие, как все мы были героями, затем сцены казней времен революции, Людовик XVI на гильотине и еще другие такие же отсечения голов, на которые и взглянуть-то нельзя, не поблагодарив бога за то, что спокойно лежишь в постели, пьешь вкусный кофе и голова твоя все так же комфортабельно сидит на твоих плечах. |
Nachdem ich Kaffee getrunken, mich angezogen, die Inschriften auf den Fensterscheiben gelesen, und alles im Wirtshause berichtigt hatte, verließ ich Osterode. | Напившись кофе, одевшись, прочитав надписи на оконных стеклах и расплатившись в гостинице, я покинул Остероде. |
Diese Stadt hat soundsoviel Häuser, verschiedene Einwohner, worunter auch mehrere Seelen, wie in Gottschalks "Taschenbuch für Harzreisende" genauer nachzulesen ist. Ehe ich die Landstraße einschlug, bestieg ich die Trümmer der uralten Osteroder Burg. Sie bestehen nur noch aus der Hälfte eines großen, dickmaurigen, wie von Krebsschäden angefressenen Turms. | В этом городе столько-то домов и столько-то жителей, и среди них несколько живых душ, как сказано подробнее в "Карманном путеводителе по Гарцу" Готтшаль-ка. Перед тем как выйти на шоссе, я взобрался на развалины древнего замка Остероде. От него осталась только половина высокой, с толстыми стенами башни, словно разъеденной раком. |
Der Weg nach Clausthal führte mich wieder bergauf, und von einer der ersten Höhen schaute ich nochmals hinab in das Tal, wo Osterode mit seinen roten Dächern aus den grünen Tannenwäldern hervorguckte wie eine Moosrose. Die Sonne gab eine gar liebe, kindliche Beleuchtung. Von der erhaltenen Turmhälfte erblickt man hier die imponierende Rückseite. | Дорога на Клаусталь опять поднималась в гору, и с одного из первых холмов я еще раз посмотрел вниз, в долину, где Остероде со своими красными крышами выглядывает из чащи зеленых сосновых лесов, как махровая роза. В лучах солнца все это казалось таким детским и милым. Сохранилась лишь половина башни, и видна была только ее внушительная задняя стена. |
Такая серая, изъеденная временем руина придает особую прелесть всему ландшафту и украшает его несравненно больше, чем какое-нибудь новенькое чистенькое здание, несмотря на весь блеск его молодости! И простоит такая руина дольше, чем оно, несмотря на свою дряхлость и заброшенность. Так же, как с древними замками, обстоит дело и со старыми поколениями. | |
В этой местности вы увидите еще немало старинных разрушенных замков. | |
Развалины Гарденберга возле Нортена - самые красивые. И хотя сердце у нас, как ему и полагается, находится с левой стороны груди - стороны либеральной,- все же нельзя не предаться некоторым элегическим чувствам при виде этих недоступных орлиных гнезд, где некогда обитали привилегированные хищники, передавшие своему хилому потомству только свои ненасытные аппетиты. Таковы были в то утро мои мысли. Чем дальше я уходил от Геттингена, тем больше оттаивала моя душа. Под конец меня охватило присущее мне романтическое настроение, и я, шагая по дороге, сочинил следующие стихи: | |
Пробудись, мечта былая, Сердце, глубь раскрой свою! Горечь слез и сладость песен Ключевой водой пролью. |
|
Я пойду в тенистый ельник, Где над лепетом воды Бродят гордые олени, Свищут милые дрозды. |
|
Я хочу подняться в горы, На крутые гребни скал, Где на мертвых башнях замка Луч восхода заиграл. |
|
Там, присев на серый камень, Оживлю мечтой моей Славу прежних поколений И величье давних дней. |
|
Поросло бурьяном поле, Где воитель молодой, Всех повергнув на турнире, Был увенчан как герой. |
|
Плющ разросся на балконе, Где прекрасной дамы взгляд Окрыленному победой Был дороже всех наград. |
|
Смерть, однако, поразила Этих баловней побед, Всех ее коса настигнет, И пески затянут след. |
|
Nachdem ich eine Strecke gewandert, traf ich zusammen mit einem reisenden Handwerksburschen, der von Braunschweig kam und mir als ein dortiges Gerücht erzählte: der junge Herzog sei auf dem Wege nach dem Gelobten Lande von den Türken gefangen worden, und könne nur gegen ein großes Lösegeld freikommen. Die große Reise des Herzogs mag diese Sage veranlaßt haben. | Через некоторое время я нагнал бродячего подмастерья, который шел из Брауншвейга, и он рассказал мне, что там распространился слух, будто молодой герцог по пути в Святую землю был захвачен турками, и теперь они требуют за него огромный выкуп. Может быть, основанием для этой легенды послужило далекое путешествие, предпринятое герцогом. |
Das Volk hat noch immer den traditionell fabelhaften Ideengang, der sich so lieblich ausspricht in seinem "Herzog Ernst". Der Erzähler jener Neuigkeit war ein Schneidergesell, ein niedlicher, kleiner junger Mensch, so dünn, daß die Sterne durchschimmern konnten, wie durch Ossians Nebelgeister, und im ganzen eine volkstümlich barocke Mischung von Laune und Wehmut. Dieses äußerte sich besonders in der drollig rührenden Weise, womit er das wunderbare Volkslied sang: "Ein Käfer auf dem Zaune saß, summ, summ!" | В народе еще живет традиционно-сказочный образ мыслей, который так пленительно выражен в "Герцоге Эрнсте". Сообщивший мне эту новость оказался подмастерьем-портным, приятным молодым человеком, настолько худым, что звезды могли бы просвечивать сквозь него, как сквозь туманных духов Оссиана, а в целом - то была чисто народная, причудливая помесь веселья и меланхолии. Это сказалось особенно ясно в той комической трогательности, с какой он спел прелестную народную песню "На заборе сидит жук, зумм, зумм!". |
Das ist schön bei uns Deutschen; Keiner ist so verrückt, daß er nicht einen noch Verrückteren fände, der ihn versteht. Nur ein Deutscher kann jenes Lied nachempfinden, und sich dabei totlachen und totweinen. | У нас, немцев, это очень удачная черта: как человек ни безумен, всегда найдется еще более безумный, который поймет его. Только немец способен прочувствовать эту песню и, слушая ее, нахохотаться и наплакаться до смерти! |
Портной спел еще немало народных песен, в которых то и дело упоминались "карие очи", выдававшие южногерманское происхождение этих песен. Я знаю только одну-единственную песню, где говорится о "голубых очах" (она помещена в "Волшебном роге"), да и то сомневаюсь в ее подлинности. Но если Южная Германия - родина народной песни, то Северная-родина народной сказки, не менее прекрасного цветка, который я так часто встречаю во время своего путешествия. Лирика принадлежит югу, эпос - северу, Гете же принадлежит обоим. | |
Wie tief das Goethesche Wort ins Leben des Volkes gedrungen, bemerkte ich auch hier. Mein dünner Weggenosse trillerte ebenfalls zuweilen vor sich hin: "Leidvoll und freudvoll, Gedanken sind frei!" Solche Korruption des Textes ist beim Volke etwas Gewöhnliches. Er sang auch ein Lied, wo "Lottchen bei dem Grabe ihres Werthers" trauert. Der Schneider zerfloß vor Sentimentalität bei den Worten: "Einsam wein ich an der Rosenstelle, wo uns oft der späte Mond belauscht! Jammernd irr ich an der Silberquelle, die uns lieblich Wonne zugerauscht." | Я имел случай и тут убедиться, как глубоко проникло в жизнь народа слово Гете. Мой тощий попутчик временами напевал себе под нос: "Радость иль горесть, а мысли свободны". Подобное извращение текста у народа - явление обычное. Он спел также песню, где говорится о том, что "Лотхен над могилою Вертера грустит". Портной прямо растаял от сентиментальности при словах: "Одиноко плачу я над розой, где так часто месяц нас подстерегал! У ручья прозрачного тоскую, что о счастье нам тогда журчал". |
Aber bald darauf ging er in Mutwillen über, und erzählte mir: "Wir haben einen Preußen in der Herberge zu Kassel, der ebensolche Lieder selbst macht; er kann keinen seligen Stich nähen; hat er einen Groschen in der Tasche, so hat er für zwei Groschen Durst, und wenn er im Tran ist, hält er den Himmel für ein blaues Kamisol, und weint wie eine Dachtraufe, und singt ein Lied mit der doppelten Poesie!" | Но вскоре за тем он переменил тон и шаловливо сообщил мне: "У нас в Касселе есть в мастерской один пруссак - он сам такие стихи сочиняет; шва не умеет прострочить, а заведется в кармане грош, так сейчас же и жажда у него на два гроша, и когда во хмелю, то ему кажется, что небо - синий камзол, и он плачет, как дождевой желоб, и поет песни с двойной поэзией!" Что касается последнего выражения, то я: осведомился, что оно значит, но мой портняжка, подпрыгивая на своих козьих ножках, только повторял: "Двойная поэзия - это двойная поэзия!" |
Von letzterem Ausdruck wünschte ich eine Erklärung, aber mein Schneiderlein, mit seinen Ziegenhainer Beinchen, hüpfte hin und her und rief beständig: "Die doppelte Poesie ist die doppelte Poesie!" Endlich brachte ich es heraus, daß er doppelt gereimte Gedichte, namentlich Stanzen im Sinne hatte. - Unterdes durch die große Bewegung und durch den konträren Wind, war der Ritter von der Nadel sehr müde geworden. Er machte freilich noch einige große Anstalten zum Gehen und bramarbasierte: "Jetzt will ich den Weg zwischen die Beine nehmen!" Doch bald klagte er, daß er sich Blasen unter die Füße gegangen, und die Welt viel zu weitläufig sei; und endlich, bei einem Baumstamme, ließ er sich sachte niedersinken, bewegte sein zartes Häuptlein wie ein betrübtes Lämmerschwänzchen, und wehmütig lächelnd rief er: "Da bin ich armes Schindluderchen schon wieder marode!" | Наконец я понял, что он имеет в виду стихи с двойной рифмой, а именно стансы. Однако долгая ходьба и встречный ветер все же сильно утомили этого рыцаря иглы. Он, правда, сделал еще несколько храбрых попыток продолжать путь и даже хвастал: "Ну, теперь я зашагаю вовсю!" Однако вскоре начал жаловаться на то, что натер себе мозоли, что мир слишком велик, и, наконец, бессильно опустился под деревом, покачал хилой головкой, как огорченная овечка хвостиком, и, меланхолически улыбаясь, воскликнул: "Вот я, клячонка несчастная, совсем замаялся!" |
Die Berge wurden hier noch steiler, die Tannenwälder wogten unten wie ein grünes Meer, und am blauen Himmel oben schifften die weißen Wolken. Die Wildheit der Gegend war durch ihre Einheit und Einfachheit gleichsam gezähmt. Wie ein guter Dichter, liebt die Natur keine schroffen Übergänge. | Горы становились все круче, сосновые леса внизу волновались, как зеленое море, а в голубом небе над ними плыли белые облака. Дикий облик местности смягчался ее гармонической цельностью и простотой. Как истинный поэт, природа не любит резких переходов. |
Die Wolken, so bizarr gestaltet sie auch zuweilen erscheinen, tragen ein weißes, oder doch ein mildes, mit dem blauen Himmel und der grünen Erde harmonisch korrespondierendes Kolorit, so daß alle Farben einer Gegend wie leise Musik ineinanderschmelzen, und jeder Naturanblick krampfstillend und gemütberuhigend wirkt. - Der selige Hoffmann würde die Wolken buntscheckig bemalt haben. - Eben wie ein großer Dichter, weiß die Natur auch mit den wenigsten Mitteln die größten Effekte hervorzubringen. | У облаков, какими бы причудливыми они ни казались, | белый или хотя бы мягкий колорит все же гармонически сочетается с голубым небом и зеленой землей, поэтому все краски ландшафта переходят друг в друга, как тихая музыка, и созерцанье природы всегда целит и успокаивает душу. Покойный Гофман изобразил бы облака пестрыми. Но природа, как и великий поэт, умеет простейшими средствами достигать величайших эффектов. |
Da sind nur eine Sonne, Bäume, Blumen, Wasser und Liebe. Freilich, fehlt letztere im Herzen des Beschauers, so mag das Ganze wohl einen schlechten Anblick gewähren, und die Sonne hat dann bloß soundsoviel Meilen im Durchmesser, und die Bäume sind gut zum Einheizen, und die Blumen werden nach den Staubfäden klassifiziert, und das Wasser ist naß. | Ведь в ее распоряжении только одно солнце, деревья, цветы, вода и любовь. Правда, если любви нет в сердце созерцающего, то и целое может представиться ему довольно жалким - тогда солнце всего лишь небесное тело, имеющее столько-то миль в поперечнике, деревья пригодны для топлива, цветы классифицируются по своим тычинкам, а вода - мокрая. |
Ein kleiner Junge, der für seinen kranken Oheim im Walde Reisig suchte, zeigte mir das Dorf Lerbach, dessen kleine Hütten, mit grauen Dächern, sich über eine halbe Stunde durch das Tal hinziehen. "Dort", sagte er, "wohnen dumme Kropfleute und weiße Mohren", - mit letzterem Namen werden die Albinos vom Volke benannt. Der kleine Junge stand mit den Bäumen in gar eigenem Einverständnis; er grüßte sie wie gute Bekannte, und sie schienen rauschend seinen Gruß zu erwidern. | Мальчуган, собиравший в лесу хворост для своего больного дяди, указал мне на деревню Лербах: ее низенькие хижины под серыми кровлями бесконечно растянулись по долине - от начала до конца было, по крайней мере, полчаса ходьбы. Там, заявил он, живут зобастые дураки и белые негры - так называет народ альбиносов. Между мальчуганом и деревьями, видимо, существовало глубокое взаимопонимание, он приветствовал их, как добрых знакомых, и они, шелестя, словно отвечали на его приветствие. |
Er pfiff wie ein Zeisig, ringsum antworteten zwitschernd die andern Vögel, und ehe ich mich dessen versah, war er mit seinen nackten Füßchen und seinem Bündel Reisig ins Walddickicht fortgesprungen. Die Kinder, dacht ich, sind jünger als wir, können sich noch erinnern, wie sie ebenfalls Bäume oder Vögel waren, und sind also noch imstande, dieselben zu verstehen; unsereins aber ist schon alt und hat zu viel Sorgen, Jurisprudenz und schlechte Verse im Kopf. | Он свистал, как чижик, - отовсюду, щебеча, отзывались другие птицы, и не успел я оглянуться, как он со своей вязанкой хвороста и босыми ножонками, убегая вприпрыжку, уже скрылся в лесной чаще. "Дети, - подумал я, - моложе нас, они еще помнят, как тоже были деревьями и птицами, и поэтому еще способны их понимать; мы же слишком стары, у нас слишком много забот, а голова забита юриспруденцией и плохими стихами". |
Jene Zeit, wo es anders war, trat mir bei meinem Eintritt in Clausthal wieder recht lebhaft ins Gedächtnis. In dieses nette Bergstädtchen, welches man nicht früher erblickt, als bis man davorsteht, gelangte ich, als eben die Glocke zwölf schlug und die Kinder jubelnd aus der Schule kamen. Die lieben Knaben, fast alle rotbäckig, blauäugig und flachshaarig, sprangen und jauchzten, und weckten in mir die wehmütig heitere Erinnerung, wie ich einst selbst, als ein kleines Bübchen, in einer dumpfkatholischen Klosterschule zu Düsseldorf den ganzen lieben Vormittag von der hölzernen Bank nicht aufstehen durfte, und so viel Latein, Prügel und Geographie ausstehen mußte, und dann ebenfalls unmäßig jauchzte und jubelte, wenn die alte Franziskanerglocke endlich zwölf schlug. | Времена, когда это было иначе, живо выступили в моей памяти, едва я вошел в Клаусталь. Я добрался до этого хорошенького горного городка, который виден, лишь когда подойдешь к нему совсем близко, как раз в ту минуту, когда на колокольне било двенадцать и дети весело выбегали из школы. Славные мальчики, почти все краснощекие, голубоглазые, с волосами, как лен, они прыгали и резвились, пробуждая во мне грустно-веселые воспоминания о том, как некогда я сам, будучи таким же малышом в дюссельдорфской затхло-католической монастырской школе, бывало, целое утро просиживал на деревянной скамье и принужден был терпеть такую же уйму латыни, побоев и географии, а потому так же неистово радовался и веселился, когда старинный францисканский колокол наконец-то бил двенадцать. |
Die Kinder sahen an meinem Ranzen, daß ich ein Fremder sei, und grüßten mich recht gastfreundlich. Einer der Knaben erzählte mir, sie hätten eben Religionsunterricht gehabt, und er zeigte mir den Königl. Hannöv. Katechismus, nach welchem man ihnen das Christentum abfragt. Dieses Büchlein war sehr schlecht gedruckt, und ich fürchte, die Glaubenslehren machen dadurch schon gleich einen unerfreulich löschpapierigen Eindruck auf die Gemüter der Kinder; wie es mir denn auch erschrecklich mißfiel, daß das Einmaleins, welches doch mit der heiligen Dreiheitslehre bedenklich kollidiert, im Katechismus selbst, und zwar auf dem letzten Blatte desselben, abgedruckt ist, und die Kinder dadurch schon frühzeitig zu sündhaften Zweifeln verleitet werden können. | Дети догадались по моей сумке, что я не из здешних мест, и радушно стали здороваться со мной. Один из мальчиков сообщил мне, что у них сейчас был урок закона божьего, и показал королевский ганноверский катехизис, по которому их спрашивают о христианской религии. Книжица была прескверно отпечатана, и боюсь, что уже по одному этому изложенное в ней вероучение должно производить на детские души впечатление унылых прописных истин; мне также ужасно не понравилось, что таблица умножения, которая едва ли особенно вяжется с учением о пресвятой троице, - ведь единожды один всегда будет один, а не три, - напечатана тут же, на последней страничке, и с ранних лет толкает детей на преждевременные греховные сомнения. |
Da sind wir im Preußischen viel klüger, und bei unserem Eifer zur Bekehrung jener Leute, die sich so gut aufs Rechnen verstehen, hüten wir uns wohl, das Einmaleins hinter dem Katechismus abdrucken zu lassen. | Мы, пруссаки, гораздо разумнее, и при всем рвении, с каким мы стремимся обращать на путь истины тех людей, которые хорошо умеют считать, все же остерегаемся печатать таблицу Умножения после катехизиса. |
In der "Krone" zu Clausthal hielt ich Mittag. Ich bekam frühlingsgrüne Petersiliensuppe, veilchenblauen Kohl, einen Kalbsbraten, groß wie der Chimborasso in Miniatur, sowie auch eine Art geräucherter Heringe, die Bückinge heißen, nach dem Namen ihres Erfinders, Wilhelm Bücking, der 1447 gestorben, und um jener Erfindung willen von Karl V. so verehrt wurde, daß derselbe anno 1556 von Middelburg nach Bievlied in Seeland reiste, bloß um dort das Grab dieses großen Mannes zu sehen. Wie herrlich schmeckt doch solch ein Gericht, wenn man die historischen Notizen dazu weiß und es selbst verzehrt. | В клаустальской гостинице "Корона" я пообедал. Мне подали весенний суп из зелени петрушки, капусту цвета фиалок и жареную телятину размером в целое Чимборасо в миниатюре, а также особый вид копченых сельдей, которые называются "бюкингами" по имени Вильгельма Бюкинга, изобретателя этого кушанья, скончавшегося в 1447 году и заслужившего своим изобретением столь великое уважение со стороны Карла V, что этот государь ездил anno 1556 (в году 1556) из Миддельбурга в Бивлид, в Зеландию, единственно для того, чтобы посмотреть могилу великого человека. Каким вкусным кажется подобное блюдо, когда, поедая его, вспоминаешь все исторические данные о нем! |
Nur der Kaffee nach Tische wurde mir verleidet, indem sich ein junger Mensch diskursierend zu mir setzte und so entsetzlich schwadronierte, daß die Milch auf dem Tische sauer wurde. Es war ein junger Handlungsbeflissener mit fünfundzwanzig bunten Westen und ebensoviel goldenen Petschaften, Ringen, Brustnadeln usw. Er sah aus wie ein Affe, der eine rote Jacke angezogen hat und nun zu sich selber sagt: Kleider machen Leute. Eine ganze Menge Scharaden wußte er auswendig, sowie auch Anekdoten, die er immer da anbrachte, wo sie am wenigsten paßten. | Однако послеобеденный кофе был для меня испорчен, ибо к моему столику подсел какой-то молодой человек и затеял болтовню до того несносную, что молоко на столе скисло. Это был приказчик, облаченный в двадцать пять разноцветных жилетов и с таким же числом золотых печаток, перстней, булавок и т. д. Он походил на мартышку, которая, напялив красную куртку, твердит себе, что одежда делает человека. Он знал наизусть много шарад, а также анекдотов, причем рассказывал их именно тогда, когда они были особенно некстати. |
Er fragte mich, was es in Göttingen Neues gäbe, und ich erzählte ihm: daß vor meiner Abreise von dort ein Dekret des akademischen Senats erschienen, worin bei drei Taler Strafe verboten wird, den Hunden die Schwänze abzuschneiden, indem die tollen Hunde in den Hundstagen die Schwänze zwischen den Beinen tragen, und man sie dadurch von den Nichttollen unterscheidet, was doch nicht geschehen könnte, wenn sie gar keine Schwänze haben. - Nach Tische machte ich mich auf den Weg, die Gruben, die Silberhütten und die Münze zu besuchen. | Он расспрашивал меня, что новенького в Геттингене, и я сообщил ему, что перед моим отъездом академическим сенатом был издан декрет, в котором под угрозой штрафа в три талера запрещалось отрубать собакам хвосты, так как в каникулярное время бешеные собаки бегают, поджав хвост; по этому признаку их и отличают от собак не бешеных, что окажется, однако, невозможным, если они совсем будут лишены хвостов. После обеда я отправился в путь, решив осмотреть рудники, сереброплавильню и монетный двор. |
In den Silberhütten habe ich wie oft im Leben, den Silberblick verfehlt. In der Münze traf ich es schon besser, und konnte zusehen, wie das Geld gemacht wird. Freilich, weiter hab ich es auch nie bringen können. Ich hatte bei solcher Gelegenheit immer das Zusehen, und ich glaube, wenn mal die Taler vom Himmel herunterregneten, so bekäme ich davon nur Löcher in den Kopf, während die Kinder Israel die silberne Manna mit lustigem Mute einsammeln würden. | В сереброплавильне я, как часто бывает в жизни, блеска серебра-то и не увидел. На монетном дворе мне больше повезло и удалось посмотреть, как делаются деньги. Правда, дальше этого я так и не пошел. В подобных случаях мне всегда выпадало на долю быть только зрителем, и, кажется, начни талеры падать с неба, у меня оказались бы только дырки в голове, а дети Израиля весело подбирали бы эту серебряную манну. |
Mit einem Gefühle worin gar komisch Ehrfurcht und Rührung gemischt waren, betrachtete ich die neugebornen, blanken Taler, nahm einen, der eben vom Prägstocke kam, in die Hand, und sprach zu ihm: "Junger Taler! welche Schicksale erwarten dich! wieviel Gutes und wieviel Böses wirst du stiften! wie wirst du das Laster beschützen und die Tugend flicken, wie wirst du geliebt und dann wieder verwünscht werden! wie wirst du schwelgen, kuppeln, lügen und morden helfen! wie wirst du rastlos umherirren, durch reine und schmutzige Hände, jahrhundertelang, bis du endlich, schuldbeladen und sündenmüd, versammelt wirst zu den Deinen im Schoße Abrahams, der dich einschmelzt und läutert und umbildet zu einem neuen besseren Sein." | С чувством комического почтения и восторга рассматривал я новорожденные блестящие талеры, взял в руки один, только что вышедший из чеканки, и обратился к нему с такими словами: "Юный талер! Какие судьбы ожидают тебя! Сколько добра и сколько зла породишь ты! Как будешь ты защищать порок и штопать добродетель, как тебя будут любить и проклинать! Как будешь ты способствовать безделью, сводничеству, лжи и убийству! Как будешь ты неустанно блуждать по рукам, то грязным, то чистым, в теченье столетий, пока, наконец, обремененный грехами и устав от пороков, не успокоишься вкупе с твоими сородичами в лоне Авраамовом, которое расплавит тебя, очистит и преобразует для нового, лучшего бытия, быть может, даже превратит тебя в совершенно невинную чайную ложечку, которой мой собственный праправнук будет размешивать свою кашку".' |
Das Befahren der zwei vorzüglichsten Clausthaler Gruben, der "Dorothea" und "Carolina", fand ich sehr interessant und ich muß ausführlich davon erzählen. | Два главных клаустальских рудника, "Доротея" и "Каролина", оказались чрезвычайно интересными, и я хочу рассказать о них подробно. |
Eine halbe Stunde vor der Stadt gelangt man zu zwei großen schwärzlichen Gebäuden. Dort wird man gleich von den Bergleuten in Empfang genommen. Diese tragen dunkle, gewöhnlich stahlblaue, weite, bis über den Bauch herabhängende Jacken, Hosen von ähnlicher Farbe, ein hinten aufgebundenes Schurzfell und kleine grüne Filzhüte, ganz randlos, wie ein abgekappter Kegel. | В получасе ходьбы от города стоят два больших почерневших здания. Там вас сейчас же встречают рудокопы. На них широкие, длинные, почти до колен, обычно серовато-синие куртки, такого же цвета штаны, кожаные, завязанные сзади фартуки и маленькие зеленые поярковые шляпы без полей, в виде усеченного конуса. |
In eine solche Tracht, bloß ohne Hinterleder, wird der Besuchende ebenfalls eingekleidet, und ein Bergmann, ein Steiger, nachdem er sein Grubenlicht angezünder, führt ihn nach einer dunkeln Öffnung, die wie ein Kaminfegeloch aussieht, steigt bis an die Brust hinab, gibt Regeln, wie man sich an den Leitern festzuhalten habe, und bittet angstlos zu folgen. Die Sache selbst ist nichts weniger als gefährlich; aber man glaubt es nicht im Anfang, wenn man gar nichts vom Bergwerkswesen versteht. | В такую же одежду, только без кожаного фартука, одевают и гостя; один из рудокопов, штейгер, засветив свою шахтерскую лампу, ведет его к темной дыре, напоминающей отверстие камина, опускается в нее по грудь, дает указания, как во время спуска держаться за лестницу, и просит следовать за ним без страха. В спуске нет ничего опасного; но сначала не верится в это, если ничего не понимаешь в горном деле. |
Es gibt schon eine eigene Empfindung, daß man sich ausziehen und die dunkle Delinquententracht anziehen muß. Und nun soll man auf allen vieren hinabklettern, und das dunkle Loch ist so dunkel, und Gott weiß, wie lang die Leiter sein mag. Aber bald merkt man doch, daß es nicht eine einzige, in die schwarze Ewigkeit hinablaufende Leiter ist, sondern daß es mehrere von funfzehn bis zwanzig Sprossen sind, deren jede auf ein kleines Brett leitet, worauf man stehen kann, und worin wieder ein neues Loch nach einer neuen Leiter hinabführt. Ich war zuerst in die Carolina gestiegen. | Испытываешь особое чувство уже по одному тому, что раздеваешься, чтобы облачиться в какую-то мрачную арестантскую одежду. Затем приходится спускаться на четвереньках, а темная дыра так темна и лестница бог знает какой длины. Однако вскоре убеждаешься, что это не единственная лестница, уходящая в черную вечность, но что их несколько, по пятнадцати-двенадцати ступенек в каждой, причем каждая заканчивается маленькой площадкой, на которой с трудом Можно стоять и за которой следующая дыра ведет к следующей лестнице. Я сначала спустился в "Каролину". |
Das ist die schmutzigste und unerfreulichste Carolina, die ich je kennengelernt habe. Die Leitersprossen sind kotig naß. Und von einer Leiter zur andern geht's hinab, und der Steiger voran, und dieser beteuert immer: es sei gar nicht gefährlich, nur müsse man sich mit den Händen fest an den Sprossen halten, und nicht nach den Füßen sehen, und nicht schwindlicht werden, und nur beileibe nicht auf das Seitenbrett treten, wo jetzt das schnurrende Tonnenseil heraufgeht, und wo, vor vierzehn Tagen ein unvorsichtiger Mensch hinuntergestürzt und leider den Hals gebrochen. Da unten ist ein verworrenes Rauschen und Summen, man stößt beständig an Balken und Seile, die in Bewegung sind, um die Tonnen mit geklopften Erzen, oder das hervorgesinterte Wasser heraufzuwinden. | Этo самая грязная и унылая Каролина, которую я когда-либо знавал. Ступеньки покрыты липкой грязью. И вот вы сходите по одной лестнице, по другой, а штейгер идет впереди и все вновь и вновь заверяет вас: ничего опасного нет, нужно только крепко держаться руками за ступеньки, не смотреть под ноги, не поддаваться головокружению и, избави бог, не становиться на боковые мостики, где идет вверх, жужжа, спусковой канат и откуда две недели тому назад свалился один неосторожный человек и, увы, сломал себе шею. Там, внизу, неясный шорох и жужжанье, то и дело натыкаешься на балки и канаты, которые непрестанно движутся, поднимая наверх бочки с кусками руды или рудничную воду. |
Zuweilen gelangt man auch in durchgehauene Gänge, Stollen genannt, wo man das Erz wachsen sieht, und wo der einsame Bergmann den ganzen Tag sitzt und mühsam mit dem Hammer die Erzstücke aus der Wand herausklopft. Bis in die unterste Tiefe, wo man, wie einige behaupten, schon hören kann, wie die Leute in Amerika "Hurrah Lafayette!" schreien, bin ich nicht gekommen; unter uns gesagt, dort, bis wohin ich kam, schien es mir bereits tief genug: - immerwährendes Brausen und Sausen, unheimliche Maschinenbewegung, unterirdisches Quellengeriesel, von allen Seiten herabtriefendes Wasser, qualmig aufsteigende Erddünste, und das Grubenlicht immer bleicher hineinflimmernd in die einsame Nacht. | Иной раз попадаешь в прорубленные ходы - так называемые штольни с залежами руды, где сидит целый день одинокий рудокоп, с трудом откалывая киркой куски руды. До самых нижних галерей, - люди уверяют, что там уже слышно, как американцы кричат: "Ура, Лафайет!" - я не дошел: говоря между нами, и то место, где я побывал, мне показалось достаточно глубоким,- непрерывный гул и свист, таинственное движенье машин, журчание подземных ручьев, вода, стекающая по стенам, удушливые испарения, идущие из земли, и свет шахтерской лампочки, все бледнее мерцающей в одинокой ночи. |
Wirklich, es war betäubend, das Atmen wurde mir schwer, und mit Mühe hielt ich mich an den glitschrigen Leitersprossen. Ich habe keinen Anflug von sogenannter Angst empfunden, aber, seltsam genug, dort unten in der Tiefe erinnerte ich mich, daß ich im vorigen Jahre, ungefähr um dieselbe Zeit, einen Sturm auf der Nordsee erlebte, und ich meinte jetzt, es sei doch eigentlich recht traulich angenehm, wenn das Schiff hin und her schaukelt, die Winde ihre Trompeterstückchen losblasen, zwischendrein der lustige Matrosenlärmen erschallt, und alles frisch überschauert wird von Gottes lieber, freier Luft. Ja, Luft! - Nach Luft schnappend stieg ich einige Dutzend Leitern wieder in die Höhe und mein Steiger führte mich durch einen schmalen, sehr langen, in den Berg gehauenen Gang nach der Grube Dorothea. | Право же, я был оглушен, я задыхался и с трудом удерживался на скользких ступеньках. Я не испытывал приступов так называемого страха; как ни странно, там, на глубине, мне вспомнилось, как в прошлом году, примерно в то же время, пережил я бурю на Северном море, и теперь решил, что, в сущности, очень уютно и приятно, когда корабль качается с боку на бок, ветры играют на трубах свои песенки, слышишь бодрую возню матросов и все это омывает милый и вольный божий воздух. Да, воздух! Тяжело дыша, поднялся я снова наверх по десяткам лестниц, и тот же штейгер провел меня по узкому, очень длинному, прорубленному в горе ходу на рудник "Доротея". |
Hier ist es luftiger und frischer, und die Leitern sind reiner, aber auch länger und steiler als in der Carolina. Hier wurde mir schon besser zumute, besonders da ich wieder Spuren lebendiger Menschen gewahrte. In der Tiefe zeigten sich nämlich wandelnde Schimmer; Bergleute mit ihren Grubenlichtern kamen allmählich in die Höhe mit dem Gruße "Glückauf!" und mit demselben Wiedergruß von unserer Seite stiegen sie an uns vorüber; und wie eine befreundet ruhige, und doch zugleich quälend rätselhafte Erinnerung, trafen mich, mit ihren tiefsinnig klaren Blicken, die ernstfrommen, etwas blassen, und vom Grubenlicht geheimnisvoll beleuchteten Gesichter dieser jungen und alten Männer, die in ihren dunkeln, einsamen Bergschachten den ganzen Tag gearbeitet hatten, und sich jetzt hinauf sehnten nach dem lieben Tageslicht, und nach den Augen von Weib und Kind. | Здесь оказалось свежее и просторнее и лестницы чище, зато длиннее и круче, чем в "Каролине". И снова я ожил, особенно когда стал замечать признаки живых людей. В глубине замелькали блуждающие огни, появились рудокопы со своими шахтерскими лампами, приветствуя нас обычным: "Доброго подъема!" - и под наше ответное приветствие поднимались мимо нас; и, как давно знакомое, спокойное и все же мучительно загадочное воспоминание, встречали меня своими глубокими ясными взорами эти задумчиво-кроткие, несколько бледные и озаренные таинственным светом лампочек лица стариков и юношей, которые, проработав долгий день в темных уединенных горных шахтах, стосковались по милому дневному свету и глазам жен и детей. |
Mein Cicerone selbst war eine kreuzehrliche, pudeldeutsche Natur. Mit innerer Freudigkeit zeigte er mir jene Stelle, wo der Herzog von Cambridge, als er die Grube befahren, mit seinem ganzen Gefolge gespeist hat, und wo noch der lange hölzerne Speisetisch steht, sowie auch der große Stuhl von Erz, worauf der Herzog gesessen. Dieser bleibe zum ewigen Andenken stehen, sagte der gute Bergmann, und mit Feuer erzählte er: wie viele Festlichkeiten damals stattgefunden, wie der ganze Stollen mit Lichtern, Blumen und Laubwerk verziert gewesen, wie ein Bergknappe die Zither gespielt und gesungen, wie der vergnügte, liebe, dicke Herzog sehr viele Gesundheiten ausgetrunken habe, und wie viele Bergleute und er selbst ganz besonders, sich gern würden totschlagen lassen für den lieben, dicken Herzog und das ganze Haus Hannover. - Innig rührt es mich jedesmal, wenn ich sehe, wie sich dieses Gefühl der Untertanstreue in seinen einfachen Naturlauten ausspricht. | Мой чичероне оказался честнейшим и верноподданнейшим немцем. С искренним удовольствием показал он мне штольню, где герцог Кембриджский, посетивший рудник, обедал со всей своей свитой и где все еще стоял длинный деревянный обеденный стол, а также огромный стул из руды, на котором восседал герцог. "Пусть стоит здесь как вечное воспоминание", - заявил добрый рудокоп и с жаром принялся рассказывать о том, какие тогда устраивались празднества, как вся штольня была украшена огнями, цветами и зеленью, и как один из рудокопов играл на цитре и пел, а симпатичный толстый и веселый герцог по случаю многочисленных тостов был сильно навеселе, и что многие горняки и сам рассказчик в особенности готовы жизнь отдать за любезного толстого герцога и за весь Ганноверский дом. Меня всякий раз глубоко трогает эта верность, так просто и естественно выраженная. |
Es ist ein so schönes Gefühl! Und es ist ein so wahrhaft deutsches Gefühl! Andere Völker mögen gewandter sein, und witziger und ergötzlicher, aber keines ist so treu, wie das treue deutsche Volk. Wüßte ich nicht, daß die Treue so alt ist, wie die Welt, so würde ich glauben, ein deutsches Herz habe sie erfunden. Deutsche Treue! sie ist keine moderne Adressenfloskel. An euren Höfen, ihr deutschen Fürsten, sollte man singen und wieder singen das Lied von dem getreuen Eckart und dem bösen Burgund, der ihm die lieben Kinder töten lassen, und ihn alsdann doch noch immer treu befunden hat. Ihr habt das treueste Volk, und ihr irrt, wenn ihr glaubt, der alte, verständige, treue Hund sei plötzlich toll geworden, und schnappe nach euren geheiligten Waden. | Это такое прекрасное чувство! И такое подлинно немецкое. Другие народы могут быть и искуснее, и остроумнее, и занимательнее, но нет более верного, чем верный немецкий народ. Если бы я не знал, что бер-ность стара, как мир, я был бы готов допустить, что ее изобрело немецкое сердце. Немецкая верность! Это не современный риторический оборот речи. При ваших дворах, германские государи, следовало бы все вновь и вновь петь песню о верном Эккарте и о злом Бургунде, приказавшем убить детей Эккарта и все же не лишившемся верного слуги. Ваш народ - самый верный, и вы ошибаетесь, считая, что старый, умный, верный пес вдруг взбесился и намерен схватить вас за ваши священные ляжки. |
Wie die deutsche Treue, hatte uns jetzt das kleine Grubenlicht, ohne viel Geflacker, still und sicher geleitet durch das Labyrinth der Schachten und Stollen; wir stiegen hervor aus der dumpfigen Bergnacht, das Sonnenlicht strahlt' - Glück auf! | Подобно немецкой верности, огонек шахтерской лампы, горевший ровным светом, спокойно и уверенно вел нас по лабиринту шахт и штолен. Мы поднялись и вышли из душной горной ночи, солнце засияло: "Доброго подъема!" |
Die meisten Bergarbeiter wohnen in Clausthal und in dem damit verbundenen Bergstädtchen Zellerfeld. Ich besuchte mehrere dieser wackern Leute, betrachtete ihre kleine häusliche Einrichtung, hörte einige ihrer Lieder, die sie mit der Zither, ihrem Lieblingsinstrumente, gar hübsch begleiten, ließ mir alte Bergmärchen von ihnen erzählen, und auch die Gebete hersagen, die sie in Gemeinschaft zu halten pflegen, ehe sie in den dunkeln Schacht hinuntersteigen, und manches gute Gebet habe ich mitgebetet. Ein alter Steiger meinte sogar, ich sollte bei ihnen bleiben und Bergmann werden; und als ich dennoch Abschied nahm, gab er mir einen Auftrag an seinen Bruder, der in der Nähe von Goslar wohnt, und viele Küsse für seine liebe Nichte. | Большинство рудокопов живет в Клаустале и в привыкающем к нему горном городке Целлерфельде. Я посетил нескольких из этих честных людей, познакомился с их скромным домашним бытом, слушал их песни, которые они поют под мелодичный аккомпанемент цитры, их любимого инструмента, а также старые горные сказки и те молитвы, которые они читают сообща перед спуском в мрачную шахту, и не одну прекрасную молитву прочел вместе с ними. Старик штейгер даже решил, что мне следует остаться у них и сделаться рудокопом, и когда я все-таки распростился с ними, он дал мне поручение к своему брату, который живет возле Гослара, и просил расцеловать свою милую племянницу. |
So stillstehend ruhig auch das Leben dieser Leute erscheint, so ist es dennoch ein wahrhaftes, lebendiges Leben. Die steinalte, zitternde Frau, die, dem großen Schranke gegenüber, hinterm Ofen saß, mag dort schon ein Vierteljahrhundert lang gesessen haben, und ihr Denken und Fühlen ist gewiß innig verwachsen mit allen Ecken dieses Ofens und allen Schnitzeleien dieses Schrankes. Und Schrank und Ofen leben, denn ein Mensch hat ihnen einen Teil seiner Seele eingeflößt. | Какой бы недвижно-спокойной ни казалась жизнь этих людей, все же это настоящая живая жизнь. Древняя трясущаяся старуха, сидевшая за печкой против большого шкафа, может быть, просидела там уже четверть века, и ее мысли и чувства, наверное, тесно срослись со всеми уголками печки и всеми резными узорами шкафа. И вот печка и шкаф живут, ибо человек вложил в них часть своей души. |
Nur durch solch tiefes Anschauungsleben, durch die "Unmittelbarkeit" entstand die deutsche Märchenfabel, deren Eigentümlichkeit darin besteht, daß nicht nur die Tiere und Pflanzen, sondern auch ganz leblos scheinende Gegenstände sprechen und handeln. Sinnigem, harmlosen Volke, in der stillen, umfriedeten Heimlichkeit seiner niedern Berg- oder Waldhütten offenbarte sich das innere Leben solcher Gegenstände, diese gewannen einen notwendigen, konsequenten Charakter, eine süße Mischung von phantastischer Laune und rein menschlicher Gesinnung; und so sehen wir im Märchen, wunderbar und doch als wenn es sich von selbst verstände: Nähnadel und Stecknadel kommen von der Schneiderherberge und verirren sich im Dunkeln; Strohhalm und Kohle wollen über den Bach setzen und verunglücken; Schippe und Besen stehen auf der Treppe und zanken und schmeißen sich; der befragte Spiegel zeigt das Bild der schönsten Frau; sogar die Blutstropfen fangen an zu sprechen, bange, dunkle Worte des besorglichsten Mitleids. - | Только из этой глубоко созерцательной жизни, из непосредственных чувств и родилась немецкая волшебная сказка, своеобразие которой в том, что не только животные и растения, но даже совершенно неодушевленные предметы говорят и действуют. Мечтательному и кроткому народу, в тихом и мирном уединении его низеньких лесных и горных хижин, открылась внутренняя жизнь окружающих предметов, которые обрели вполне обоснованные и необходимые черты, пленительную смесь фантастической причудливости с чисто человеческим душевным складом; так мы видим в сказке волшебные и вместе с тем как будто само собой разумеющиеся явления: иголка и булавка уходят из портняжной мастерской и сбиваются с дороги в темноте; соломинка и уголек пытаются перейти ручей и гибнут; совок и метла стоят на лестнице, ссорятся и дерутся; зеркало отвечает на вопрос, показывая образ прекраснейшей женщины; даже капли крови обретают дар речи и говорят скорбные загадочные слова, полные заботливейшего сострадания. |
Aus demselben Grunde ist unser Leben in der Kindheit so unendlich bedeutend, in jener Zeit ist uns alles gleich wichtig, wir hören alles, wir sehen alles, bei allen Eindrücken ist Gleichmäßigkeit, statt daß wir späterhin absichtlicher werden, uns mit dem einzelnen ausschließlicher beschäftigen, das klare Gold der Anschauung für das Papiergeld der Bücherdefinitionen mühsam einwechseln, und an Lebensbreite gewinnen, was wir an Lebenstiefe verlieren. Jetzt sind wir ausgewachsene, vornehme Leute; wir beziehen oft neue Wohnungen, die Magd räumt täglich auf, und verändert nach Gutdünken die Stellung der Möbeln, die uns wenig interessieren, da sie entweder neu sind, oder heute dem Hans, morgen dem Isaak gehören; selbst unsere Kleider bleiben uns fremd, wir wissen kaum, wieviel Knöpfe an dem Rocke sitzen, den wir eben jetzt auf dem Leibe tragen; wir wechseln ja so oft als möglich mit Kleidungsstücken, keines derselben bleibt im Zusammenhange mit unserer inneren und äußeren Geschichte; - kaum vermögen wir uns zu erinnern, wie jene braune Weste aussah, die uns einst so viel Gelächter zugezogen hat, und auf deren breiten Streifen dennoch die liebe Hand der Geliebten so lieblich ruhte! | По этой же причине наша жизнь в годы детства так бесконечно значительна, в эту пору все для нас одинаково важно, мы слышим все, видим все, впечатления все равноценны, тогда как позднее мы становимся более рассудительными, интересуемся исключительно частностями, чистое золото созерцания с трудом размениваем на бумажки книжных определений и, приобретая больше жизненной широты, теряем при этом жизненную глубину. И вот мы уже взрослые, самостоятельные люди; мы часто меняем квартиры, служанка каждый день убирает наши комнаты и переставляет по своему усмотрению мебель, которая мало нас интересует, - ибо она или только что куплена, или принадлежит сегодня одному, завтра другому; даже одежда наша остается чужой для нас, мы едва ли знаем, сколько пуговиц на сюртуке, который в данную минуту надет на нас; ведь мы стараемся возможно чаще менять нашу одежду, и она никогда не сохраняет связи с нашей внутренней и внешней биографией; мы едва помним, какой же вид имел коричневый жилет, вызвавший тогда столько смеха и на широких полосах которого все же так мило покоилась милая рука нашей милой! |
Die alte Frau, dem großen Schrank gegenüber, hinterm Ofen, trug einen geblümten Rock von verschollenem Zeuge, das Brautkleid ihrer seligen Mutter. Ihr Urenkel, ein als Bergmann gekleideter, blonder, blitzäugiger Knabe, saß zu ihren Füßen und zählte die Blumen ihres Rockes, und sie mag ihm von diesem Rocke wohl schon viele Geschichtchen erzählt haben, viele ernsthafte, hübsche Geschichten, die der Junge gewiß nicht so bald vergißt, die ihm noch oft vorschweben werden, wenn er bald, als ein erwachsener Mann, in den nächtlichen Stollen der Carolina einsam arbeitet, und die er vielleicht wiedererzählt, wenn die liebe Großmutter längst tot ist, und er selber, ein silberhaariger, erloschener Greis, im Kreise seiner Enkel sitzt, dem großen Schranke gegenüber, hinterm Ofen. | Старуха, сидевшая за печкой против большого шкафа, была одета в цветастую юбку из старомодной материи - свадебный наряд ее покойной матери. Правнук, в одежде рудокопа, белокурый мальчик с шустрыми глазами, сидел у ее ног, считая цветы на юбке, и старуха, может быть, уже рассказала ему об этом наряде немало историй, поучительных и занятных, которые, наверное, не так-то скоро изгладятся из памяти мальчугана; они не раз проплывут перед ним, когда он, уже взрослым человеком, будет работать в одиночестве ночных штолен "Каролины" и, может быть, станет пересказывать их, когда милой бабушки давно уже не будет на свете, а сам он - уже среброволосый, угасший старец - будет сидеть, окруженный внуками, против большого шкафа за печкой. |
Ich blieb die Nacht ebenfalls in der Krone, wo unterdessen auch der Hofrat B. aus Göttingen angekommen war. Ich hatte das Vergnügen, dem alten Herrn meine Aufwartung zu machen. Als ich mich ins Fremdenbuch einschrieb und im Monat Juli blätterte, fand ich auch den vielteuern Namen Adalbert von Chamisso, den Biographen des unsterblichen Schlemihl. Der Wirt erzählte mir: dieser Herr sei in einem unbeschreibbar schlechten Wetter angekommen, und in einem ebenso schlechten Wetter wieder abgereist. | Ночь я также провел в "Короне", куда тем временем приехал из Геттингена надворный советник Б. Я имел удовольствие выразить ему свое почтение. Когда я вписывал свое имя в книгу для приезжих и перелистывал записи за июль, я нашел там драгоценнейшее имя Адельберта фон Шамиссо, биографа бессмертного Шлемиля. Хозяин рассказал мне: этот господин прибыл в неописуемо плохую погоду и в такую же плохую погоду отбыл. |
Den andern Morgen mußte ich meinen Ranzen nochmals erleichtern, das eingepackte Paar Stiefel warf ich über Bord, und ich hob auf meine Füße und ging nach Goslar. Ich kam dahin, ohne zu wissen wie. Nur soviel kann ich mich erinnern: ich schlenderte wieder bergauf, bergab; schaute hinunter in manches hübsche Wiesental; silberne Wasser brausten, süße Waldvögel zwitscherten, die Herdenglöckchen läuteten, die mannigfaltig grünen Bäume wurden von der lieben Sonne goldig angestrahlt, und oben war die blauseidene Decke des Himmels so durchsichtig, daß man tief hineinschauen konnte, bis ins Allerheiligste, wo die Engel zu den Füßen Gottes sitzen, und in den Zügen seines Antlitzes den Generalbaß studieren. Ich aber lebte noch in dem Traum der vorigen Nacht, den ich nicht aus meiner Seele verscheuchen konnte. | На следующее утро мне снова пришлось облегчить мою сумку, я выбросил за борт запасную пару сапог и легким шагом пошел в Гослар. Я добрался туда, сам не знаю как. Помню только одно: опять я брел с горы на гору, не раз любовался сверху широко раскинувшимися зелеными долинами, серебряные воды шумели, лесные птицы сладко щебетали, колокольчики стад звенели, многоцветную зелень деревьев золотили лучи милого солнышка, а наверху - голубой шелковый покров небес был так прозрачен, что можно было смотреть в самую глубину - до святая святых, где ангелы сидят у божьих ног и по чертам лица господня изучают генерал-бас. Я, однако, жил еще сновиденьем прошлой ночи, которое никак не мог изгнать из своей души. |
Es war das alte Märchen, wie ein Ritter hinabsteigt in einen tiefen Brunnen, wo unten die schönste Prinzessin zu einem starren Zauberschlafe verwünscht ist. Ich selbst war der Ritter, und der Brunnen die dunkle Clausthaler Grube, und plötzlich erschienen viele Lichter, aus allen Seitenlöchern stürzten die wachsamen Zwerglein, schnitten zornige Gesichter, hieben nach mir mit ihren kurzen Schwertern, bliesen gellend ins Horn, daß immer mehr und mehre herzueilten, und es wackelten entsetzlich ihre breiten Häupter. | Это была старая сказка о том, как рыцарь спустился в глубокий колодец, где спит непробудным сном заколдованная принцесса. Я сам был рыцарем, а колодцем - темный клаустальский рудник, и вдруг появилось множество огоньков, из всех боковых галерей выскочили притаившиеся там гномы, они строили злые рожи, угрожали мне своими короткими мечами и трубили пронзительно в рог, на звук которого сбегались все новые, отчаянно мотая непомерно крупными головами. |
Wie ich darauf zuschlug und das Blut herausfloß, merkte ich erst, daß es die rotblühenden, langbärtigen Distelköpfe waren, die ich den Tag vorher an der Landstraße mit dem Stocke abgeschlagen hatte. Da waren sie auch gleich alle verscheucht, und ich gelangte in einen hellen Prachtsaal; in der Mitte stand, weiß verschleiert, und wie eine Bildsäule starr und regungslos, die Herzgeliebte, und ich küßte ihren Mund, und, beim lebendigen Gott! ich fühlte den beseligenden Hauch ihrer Seele und das süße Beben der lieblichen Lippen. Es war mir, als hörte ich, wie Gott rief: "Es werde Licht!" blendend schoß herab ein Strahl des ewigen Lichts; aber in demselben Augenblick wurde es wieder Nacht, und alles rann chaotisch zusammen in ein wildes, wüstes Meer. | Когда я стал наносить им удары и хлынула кровь, я только тут заметил, что это малиновые длиннобородые головки чертополоха, ко--торые я накануне сбивал палкой, шагая по шоссе. Все гномы тут же разбежались, и я очутился в светлом, роскошном зале, посредине стояла окутанная белым покрывалом, окаменевшая и неподвижная, как статуя, возлюбленная моего сердца, я поцеловал ее в губы,-клянусь богом живым, я ощутил воодушевляющее дыхание ее души и сладостный трепет прелестных уст. И мне почудилось, что я слышу, как бог воскликнул: "Да будет свет!" - и упал ослепительный луч вечного света; но в то же мгновение опять наступила ночь, все смешалось, и кругом закипело бурное бешеное море. |
Ein wildes, wüstes Meer! über das gärende Wasser jagten ängstlich die Gespenster der Verstorbenen, ihre weißen Totenhemde flatterten im Winde, hinter ihnen her, hetzend, mit klatschender Peitsche lief ein buntscheckiger Harlekin, und dieser war ich selbst - und plötzlich aus den dunkeln Wellen reckten die Meerungetüme ihre mißgestalteten Häupter, und langten nach mir mit ausgebreiteten Krallen, und vor Entsetzen erwacht ich. | Над клокочущими волнами неслись смятенной стаей призраки умерших, их белые саваны развевались по ветру, а за ними, падстегивая их и щелкая бичом, мчался пестрый арлекин - это был я сам, - и вдруг из темных волн морские чудовища высунули уродливые головы, угрожающе потянулись ко мне когтями, и от ужаса я проснулся. |
Wie doch zuweilen die allerschönsten Märchen verdorben werden! Eigentlich muß der Ritter, wenn er die schlafende Prinzessin gefunden hat, ein Stück aus ihrem kostbaren Schleier herausschneiden; und wenn durch seine Kühnheit ihr Zauberschlaf gebrochen ist, und sie wieder in ihrem Palast auf dem goldenen Stuhle sitzt, muß der Ritter zu ihr treten und sprechen: "Meine allerschönste Prinzessin, kennst du mich?" Und dann antwortet sie: "Mein allertapferster Ritter, ich kenne dich nicht." Und dieser zeigt ihr alsdann das aus ihrem Schleier herausgeschnittene Stück, das just in denselben wieder hineinpaßt, und beide umarmen sich zärtlich, und die Trompeter blasen, und die Hochzeit wird gefeiert. | Как все-таки иногда бывают испорчены самые чудесные сказки! Ведь рыцарю полагается, найдя спящую принцессу, вырезать кусок из ее драгоценного покрывала, и когда ему удастся, благодаря его смелости, нарушить ее волшебный сон и когда она опять будет сидеть в своем дворце на золотом стуле, рыцарь должен подойти к ней и промолвить: "Прекраснейшая моя принцесса, знаешь ли ты меня?" И тогда она отвечает: "Храбрейший мой рыцарь, я не знаю тебя". И тут он показывает кусок, вырезанный из ее покрывала, который в точности подходит, и оба нежно обнимают друг друга, и трубы гремят, и празднуется свадьба. |
Es ist wirklich ein eigenes Mißgeschick, daß meine Liebesträume selten ein so schönes Ende nehmen. | Но мне действительно не везет, редко бывает у моих любовных сновидений столь прекрасный конец. |
Der Name Goslar klingt so erfreulich, und es knüpfen sich daran so viele uralte Kaisererinnerungen, daß ich eine imposante, stattliche Stadt erwartete. Aber so geht es, wenn man die Berühmten in der Nähe besieht! Ich fand ein Nest mit meistens schmalen, labyrinthisch krummen Straßen, allwo mittendurch ein kleines Wasser, wahrscheinlich die Gose, fließt, verfallen und dumpfig, und ein Pflaster, so holprig wie Berliner Hexameter. Nur die Altertümlichkeiten der Einfassung, nämlich Reste von Mauern, Türmen und Zinnen, geben der Stadt etwas Pikantes. Einer dieser Türme, der Zwinger genannt, hat so dicke Mauern, daß ganze Gemächer darin ausgehauen sind. Der Platz vor der Stadt, wo der weitberühmte Schützenhof gehalten wird, ist eine schöne große Wiese, ringsum hohe Berge. | Название Гослар звучит так приятно и с ним связано o так много воспоминаний о древних императорах, что я ожидал увидеть внушительный и величественный город. Но уж так всегда бывает, когда разглядишь знаменитость поближе. Передо мной оказался захолустный городишко, где улочки по большей части извилисты и запутанны, местами протекает речушка, вероятно, Гоза, гнилая и запущенная, и мостовая ухабиста, как берлинские гекзаметры. Лишь обрамляющая городок старина - остатки стен, башен и зубцов - придает ему некоторую пикантность. У одной из этих башен, именуемой "Крепость", до того толстые стены, что в них высечены целые комнаты. Площадь перед городом, на которой происходят знаменитые состязания стрелков, представляет собой красивую, широкую поляну, а вокруг высятся горы. |
Der Markt ist klein, in der Mitte steht ein Springbrunnen, dessen Wasser sich in ein großes Metallbecken ergießt. Bei Feuersbrünsten wird einigemal daran geschlagen; es gibt dann einen weitschallenden Ton. Man weiß nichts vom Ursprunge dieses Beckens. Einige sagen, der Teufel habe es einst, zur Nachtzeit, dort auf den Markt hingestellt. Damals waren die Leute noch dumm, und der Teufel war auch dumm, und sie machten sich wechselseitig Geschenke. | Рынок невелик, посредине искрится фонтан, и вода его льется в большой металлический бассейн. Во время пожаров иногда бьют в его стенку, и тогда далеко разносятся гулкие удары. Никто не знает, откуда взялся этот бассейн. Иные утверждают, что это черт поставил его там однажды ночью. В те дни люди еще были глупы, и черт тоже был глуп, и они обменивались подарками. |
Теперь и он и они поумнели, деньги дают за душу, а душу отдают за деньги, и черт даже ведет учет. | |
Das Rathaus zu Goslar ist eine weißangestrichene Wachtstube. Das danebenstehende Gildenhaus hat schon ein besseres Ansehen. Ungefähr von der Erde und vom Dach gleichweit entfernt stehen da die Standbilder deutscher Kaiser, räucherig schwarz und zum Teil vergoldet, in der einen Hand das Szepter, in der andern die Weltkugel; sehen aus wie gebratene Universitätspedelle. Einer dieser Kaiser hält ein Schwert, statt des Szepters. Ich konnte nicht erraten, was dieser Unterschied sagen soll; und es hat doch gewiß seine Bedeutung, da die Deutschen die merkwürdige Gewohnheit haben, daß sie bei allem, was sie tun, sich auch etwas denken. | Ратуша в Госларе - это просто выкрашенная в белый цвет караульная будка. Стоящий рядом с ней гильдейский дом выглядит несколько наряднее. На одинаковом примерно расстоянии от земли и от крыши расставлены Статуи германских императоров, покрытые копотью, из которой местами поблескивает позолота; в одной руке у них скипетр, в другой - держава; они похожи на Сжаренных университетских педелей. Один из императоров держит в руке не скипетр, а меч. Я не смог отгадать, го означает это отличие, а, верно, что-нибудь да означает, ибо у немцев есть удивительная привычка - во все, что бы они ни делали, вкладывать особый смысл. |
In Gottschalks "Handbuch" hatte ich von dem uralten Dom und von dem berühmten Kaiserstuhl zu Goslar viel gelesen. Als ich aber beides besehen wollte, sagte man mir: der Dom sei niedergerissen und der Kaiserstuhl nach Berlin gebracht worden. Wir leben in einer bedeutungschweren Zeit: tausendjährige Dome werden abgebrochen, und Kaiserstühle in die Rumpelkammer geworfen. | В "Путеводителе" Готтшалька немало сказано о древнем соборе и знаменитом императорском троне в Госларе. Однако, когда я пожелал осмотреть то и другое, мне сообщили: собор снесен,, а императорский трон отправлен в Берлин. Мы живем в знаменательную эпоху: тысячелетние соборы сносят, а императорские троны сваливают в чулан. |
Einige Merkwürdigkeiten des seligen Doms sind jetzt in der Stephanskirche aufgestellt. Glasmalereien, die wunderschön sind, einige schlechte Gemälde, worunter auch ein Lucas Cranach sein soll, ferner ein hölzerner Christus am Kreuz, und ein heidnischer Opferaltar aus unbekanntem Metall; er hat die Gestalt einer länglich viereckigen Lade, und wird von vier Karyatiden getragen, die, in geduckter Stellung, die Hände stützend über dem Kopfe halten, und unerfreulich häßliche Gesichter schneiden. Indessen noch unerfreulicher ist das dabeistehende, schon erwähnte große hölzerne Kruzifix. Dieser Christuskopf mit natürlichen Haaren und Dornen und blutbeschmiertem Gesichte, zeigt freilich höchst meisterhaft das Hinsterben eines Menschen, aber nicht eines gottgebornen Heilands. Nur das materielle Leiden ist in dieses Gesicht hineingeschnitzelt, nicht die Poesie des Schmerzes. Solch Bild gehört eher in einen anatomischen Lehrsaal, als in ein Gotteshaus. | Некоторые достопримечательности покойника-собора выставлены теперь в церкви св. Стефана. Восхитительные витражи, несколько плохих картин, среди которых будто бы есть один Лука Кранах, затем деревянный Христос на кресте и языческий жертвенник из неведомого металла: он имеет форму удлиненного ящика, поддерживаемого четырьмя кариатидами, которые, согнувшись и подняв руки над головой, строят некрасивые, отвратные рожи. Но еще отвратнее стоящее рядом упомянутое большое деревянное распятие. Правда, голова Христа с настоящими волосами, терниями и измазанным кровью лицом мастерски воспроизводит то, как умирает обыкновенный человек, а не рожденный от бога Спаситель. Но художник вложил своим резцом в это лицо лишь муку плоти, а не поэзию страдания. Такому изображению скорее место в анатомическом театре, чем в храме. |
Ich logierte in einem Gasthofe nahe dem Markt, wo mir das Mittagessen noch besser geschmeckt haben würde, hätte sich nur nicht der Herr Wirt mit seinem langen, überflüssigen Gesichte und seinen langweiligen Fragen zu mir hingesetzt; glücklicherweise ward ich bald erlöst durch die Ankunft eines andern Reisenden, der dieselben Fragen in derselben Ordnung aushalten mußte: quis? quid? ubi? quibus auxiliis? cur? quo modo? quando? Dieser Fremde war ein alter, müder, abgetragener Mann, der wie aus seinen Reden hervorging, die ganze Welt durchwandert, besonders lang auf Batavia gelebt, viel Geld erworben und wieder alles verloren hatte, und jetzt, nach dreißigjähriger Abwesenheit, nach Quedlinburg, seiner Vaterstadt, zurückkehrte - "denn", setzte er hinzu, "unsere Familie hat dort ihr Erbbegräbnis." | Я остановился в гостинице возле рынка, и обед показался бы мне еще вкуснее, если бы не подсел ко мне хозяин со своим длинным, ненужным лицом и докучными вопросами; к счастью, однако, я скоро избавился от него благодаря появлению другого путешественника, который подвергся тем же вопросам и в том же порядке: quis? quid? ubi? quibus auxiliis? cur? quomodo? quando?1 Этот незнакомый, усталый, потрепанный старик, как выяснилось из его слов, объехал весь свет, прожил особенно долго в Батавии, заработал там много денег и все опять спустил, а теперь, после тридцатилетнего отсутствия, возвращается в Кведлинбург, свой родной город. "Ибо, - добавил он, - там наш фамильный склеп". |
Der Herr Wirt machte die sehr aufgeklärte Bemerkung: daß es doch für die Seele gleichgültig sei, wo unser Leib begraben wird. "Haben Sie es schriftlich?" antwortete der Fremde, und dabei zogen sich unheimlich schlaue Ringe um seine kümmerlichen Lippen und verblichenen Äuglein. "Aber", setzte er ängstlich begütigend hinzu, "ich will darum über fremde Gräber doch nichts Böses gesagt haben; - die Türken begraben ihre Toten noch weit schöner als wir, ihre Kirchhöfe sind ordentlich Gärten, und da sitzen sie auf ihren weißen, beturbanten Grabsteinen, unter dem Schatten einer Zypresse, und streichen ihre ernsthaften Bärte, und rauchen ruhig ihren türkischen Tabak aus ihren langen türkischen Pfeifen; - und bei den Chinesen gar ist es eine ordentliche Lust zuzusehen, wie sie auf den Ruhestätten ihrer Toten manierlich herumtänzeln, und beten, und Tee trinken, und die Geige spielen, und die geliebten Gräber gar hübsch zu verzieren wissen mit allerlei vergoldetem Lattenwerk, Porzellanfigürchen, Fetzen von buntem Seidenzeug, künstlichen Blumen, und farbigen Laternchen - alles sehr hübsch - wie weit hab ich noch bis Quedlinburg?" | В ответ хозяин весьма просвещенно заметил:, "Душе, - мол, - все равно, где похоронят тело".-"Вы можете подтвердить это документально? - спросил приезжий, и вокруг его увядших губ и выцветших глазок собрались кольцом хитрые, недобрые морщинки.-Впрочем,-добавил он испуганно и виновато, - этим я не хочу сказать ничего дурного о других похоронных обычаях; турки хоронят своих покойников гораздо красивее, чем мы, их кладбища - настоящие сады, и они там сидят на белых надгробных камнях, увенчанных тюрбанами, под сенью кипариса, поглаживают свои важные бороды и спокойно покуривают турецкий табак из своих длинных турецких трубок; а у китайцев - прямо занятно смотреть, как они на могилах своих покойников как-то жеманно пританцовывают, и молятся, и чай пьют, и играют на скрипке, и очень изящно украшают гробницы своих близких золоченой деревянной резьбой, фарфоровыми фигурками, шелковыми лоскутками и цветными фонариками, - все это очень мило. А далеко ли отсюда до Кведлинбурга ?" |
Der Kirchhof in Goslar hat mich nicht sehr angesprochen. Desto mehr aber jenes wunderschöne Lockenköpfchen, das bei meiner Ankunft in der Stadt aus einem etwas hohen Parterrefenster lächelnd herausschaute. Nach Tische suchte ich wieder das liebe Fenster; aber jetzt stand dort nur ein Wasserglas mit weißen Glockenblümchen. Ich kletterte hinauf, nahm die artigen Blümchen aus dem Glase, steckte sie ruhig auf meine Mütze, und kümmerte mich wenig um die aufgesperrten Mäuler, versteinerten Nasen und Glotzaugen, womit die Leute auf der Straße, besonders die alten Weiber, diesem qualifizierten Diebstahle zusahen. | Госларское кладбище не произвело на меня сильного впечатления. Куда более меня пленила очаровательная кудрявая головка, которая, улыбаясь, выглядывала из окна довольно высокого первого этажа одного из домов, когда я входил в город. После обеда я снова отыскал милое окошко; но теперь там стояли в стакане с водой белые колокольчики. Я взобрался на окно, вынул из стакана милые цветочки и спокойно прикрепил их к своей шапке, не обращая никакого внимания на разинутые рты, окаменевшие носы и вытаращенные глаза, с какими прохожие, особенно старухи, созерцали эту ловкую кражу. |
Als ich eine Stunde später an demselben Hause vorbeiging, stand die Holde am Fenster, und wie sie die Glockenblümchen auf meiner Mütze gewahrte, wurde sie blutrot und stürzte zurück. Ich hatte jetzt das schöne Antlitz noch genauer gesehen; es war eine süße, durchsichtige Verkörperung von Sommerabendhauch, Mondschein, Nachtigallenlaut und Rosenduft. - Später, als es ganz dunkel geworden, trat sie vor die Türe. Ich kam - ich näherte mich - sie zieht sich langsam zurück in den dunkeln Hausflur - ich fasse sie bei der Hand und sage: "Ich bin ein Liebhaber von schönen Blumen und Küssen, und was man mir nicht freiwillig gibt, das stehle ich" - und ich küßte sie rasch - und wie sie entfliehen will, flüstere ich beschwichtigend: | Когда я, через час, снова прошел мимо дома, красотка стояла у окна и, увидев колокольчики на моей шапке, залилась румянцем и отпрянула от окна. Теперь я рассмотрел еще подробнее ее прелестное лицо; нежное и прозрачное, оно казалось сотканным из дуновений летнего вечера, из лунного света, соловьиных песен и благоуханья роз. Позднее, когда совсем стемнело, она пока-гзалась в дверях, я подхожу, я уже близко, она тихонько .отступает в темноту сеней - я беру ее за руку и говорю: 1"Я любитель красивых цветов и поцелуев, и если мне не дают их по доброй воле - я краду", - и я быстро поце-[ловал ее, а когда она хотела убежать, я прошептал, успокаивая ее: |
"Morgen reis ich fort und komme wohl nie wieder" - und ich fühle den geheimen Widerdruck der lieblichen Lippen und der kleinen Hände - und lachend eile ich von hinnen. Ja, ich muß lachen, wenn ich bedenke, daß ich unbewußt jene Zauberformel ausgesprochen, wodurch unsere Rot- und Blauröcke, öfter als durch ihre schnurrbärtige Liebenswürdigkeit, die Herzen der Frauen bezwingen: "Ich reise morgen fort und komme wohl nie wieder!" | "Завтра я уеду и, вероятно, никогда не вершусь", - и я чувствую ответное прикосновение прелестных губ и нежных ручек. Улыбаясь, я спешу прочь. Да, я не могу не смеяться, ибо я бессознательно повторил волшебную формулу, которой наши красные и синие мундиры чаще покоряют женские сердца, чем своей усатой галантностью: "Завтра я уеду и, вероятно, никогда не вернусь". |
Mein Logis gewährte eine herrliche Aussicht nach dem Rammelsberg. Es war ein schöner Abend. Die Nacht jagte auf ihrem schwarzen Rosse, und die langen Mähnen flatterten im Winde. Ich stand am Fenster und betrachtete den Mond. Gibt es wirklich einen Mann im Monde? Die Slaven sagen, er heiße Clotar, und das Wachsen des Mondes bewirke er durch Wasseraufgießen. Als ich noch klein war, hatte ich gehört: der Mond sei eine Frucht, die, wenn sie reif geworden, vom lieben Gott abgepflückt, und, zu den übrigen Vollmonden, in den großen Schrank gelegt werde, der am Ende der Welt steht, wo sie mit Brettern zugenagelt ist. | Из моей комнаты открывался великолепный вид на Раммельсберг. Была прекрасная ночь. Она мчалась на своем черном скакуне, и его длинная грива развевалась по ветру. Я стоял у окна и созерцал луну. Действительно ли существует человек на луне? Славяне уверяют, что его зовут Клотар и что луна прибывает оттого, что он льет на нее воду. Еще ребенком я слышал, что луна - это плод, и когда она становится зрелой, господь бог срывает ее и кладет вместе с другими полными лунами в огромный деревянный шкаф, стоящий на краю вселенной, там, где она заколочена досками. |
Als ich größer wurde, bemerkte ich, daß die Welt nicht so eng begrenzt ist, und daß der menschliche Geist die hölzernen Schranken durchbrochen, und mit einem riesigen Petri-Schlüssel, mit der Idee der Unsterblichkeit, alle sieben Himmel aufgeschlossen hat. Unsterblichkeit! schöner Gedanke! wer hat dich zuerst erdacht? War es ein Nürnberger Spießbürger, der, mit weißer Nachtmütze auf dem Kopfe und weißer Tonpfeife im Maule, am lauen Sommerabend vor seiner Haustüre saß, und recht behaglich meinte: es wäre doch hübsch, wenn er nun so immerfort, ohne daß sein Pfeifchen und sein Lebensatemchen ausgingen, in die liebe Ewigkeit hineinvegetieren könnte! | Когда я подрос, я заметил, что мир вовсе не так уж ограничен и что человеческий дух проломил все деревянные преграды и отпер исполинским ключом Петра - идеей бессмертия - все семь небесных сфер. Бессмертие? Прекрасная мысль! Кто первый изобрел тебя? Был ли это нюрнбергский обыватель в белом ночном колпаке и с белой фарфоровой трубкой в зубах, который, сидя у своей двери в теплый летний вечер, неторопливо рассуждал: "А хорошо бы вот так, как ты есть,- и чтобы при этом ни трубка, ни дыханье не гасли, - перекочевать в милую вечность!" |
Oder war es ein junger Liebender, der in den Armen seiner Geliebten jenen Unsterblichkeitsgedanken dachte, und ihn dachte, weil er ihn fühlte, und weil er nichts anders fühlen und denken konnte! - Liebe! Unsterblichkeit! in meiner Brust ward es plötzlich so heiß, daß ich glaubte, die Geographen hätten den Äquator verlegt, und er laufe jetzt gerade durch mein Herz. Und aus meinem Herzen ergossen sich die Gefühle der Liebe, ergossen sich sehnsüchtig in die weite Nacht. | Или то был молодой любовник, которому! в объятьях любимой пришла мысль о бессмертии, и пришла она оттого, что он почувствовал ее, оттого, что не мог ни мыслить, ни чувствовать иначе? "Любовь! Бессмертие!" - в моей груди внезапно разлился такой жар, словно географы переместили экватор и он прошел теперь прямо через мое сердце. И из сердца моего излились чувства любви,-тоскуя, излились в необъятную ночь. |
Die Blumen im Garten unter meinem Fenster dufteten stärker. Düfte sind die Gefühle der Blumen, und wie das Menschenherz, in der Nacht, wo es sich einsam und unbelauscht glaubt, stärker fühlt, so scheinen auch die Blumen, sinnig verschämt, erst die umhüllende Dunkelheit zu erwarten, um sich gänzlich ihren Gefühlen hinzugeben, und sie auszuhauchen in süßen Düften. - Ergießt euch, ihr Düfte meines Herzens! und sucht hinter jenen Bergen die Geliebte meiner Träume! Sie liegt jetzt schon und schläft; zu ihren Füßen knieen Engel, und wenn sie im Schlafe lächelt, so ist es ein Gebet, das die Engel nachbeten; in ihrer Brust liegt der Himmel mit allen seinen Seligkeiten, und wenn sie atmet, so bebt mein Herz in der Ferne; hinter den seidnen Wimpern ihrer Augen ist die Sonne untergegangen, und wenn sie die Augen wieder aufschlägt, so ist es Tag, und die Vögel singen, und die Herdenglöckchen läuten, und die Berge schimmern in ihren schmaragdenen Kleidern, und ich schnüre den Ranzen und wandre. | Аромат цветов в саду под моим окном стал сильнее. Ведь ароматы - это чувства цветов, и как человеческое сердце чувствует сильнее в ночи, когда ему кажется, что оно одиноко и никто его не услышит, так и цветы как будто стыдясь своей плоти, словно ждут темноты, чтобы отдаться вполне своим чувствам и выдыхать в сладостном благоухании! Излейся же, благоухав моего сердца, и отыщи за теми горами возлюбленная грез моих! Она уже легла и спит; у ног ее склонили колена ангелы, и когда она во сне улыбается, то это молитва, и ангелы ее повторяют. В груди возлюбленной - небеса со всеми своими блаженствами, и когда она дышит, мое сердце вдали трепещет; за шелковыми ресницами ее очей солнце зашло, а когда она снова открывает очи - наступает день, и птицы поют, и стада звенят колокольчиками, и горы блистают в изумрудных одеждах, а я затягиваю свою сумку и - в путь. |
In jener Nacht, die ich in Goslar zubrachte, ist mir etwas höchst Seltsames begegnet. Noch immer kann ich nicht ohne Angst daran zurückdenken. Ich bin von Natur nicht ängstlich, aber vor Geistern fürchte ich mich fast so sehr wie der Östreichische Beobachter. Was ist Furcht? Kommt sie aus dem Verstande oder aus dem Gemüt? Über diese Frage disputierte ich so oft mit dem Doktor Saul Ascher, wenn wir zu Berlin, im Café royal, wo ich lange Zeit meinen Mittagstisch hatte, zufällig zusammentrafen. | В эту ночь, проведенную мною в Госларе, со мной приключилось нечто весьма странное. Я все еще не могу вспомнить об этом без страха. По природе я не пуглив, но духов боюсь, вероятно, не меньше, чем "Австрийский наблюдатель". Что такое страх? От разума он идет или от чувства? Об этом вопросе мы спорили весьма часто с доктором Саулом Ашером, когда случайно встречались в Берлине в "Cafe Royal", где я долгое время обедал. |
Er behauptete immer - wir fürchten etwas, weil wir es durch Vernunftschlüsse für furchtbar erkennen. Nur die Vernunft sei eine Kraft, nicht das Gemüt. Während ich gut aß und gut trank, demonstrierte er mir fortwährend die Vorzüge der Vernunft. Gegen das Ende seiner Demonstration pflegte er nach seiner Uhr zu sehen, und immer schloß er damit: "Die Vernunft ist das höchste Prinzip!" - Vernunft! Wenn ich jetzt dieses Wort höre, so sehe ich noch immer den Doktor Saul Ascher mit seinen abstrakten Beinen, mit seinem engen, transzendentalgrauen Leibrock, und mit seinem schroffen, frierend kalten Gesichte, das einem Lehrbuche der Geometrie als Kupfertafel dienen konnte. Dieser Mann, tief in den Funfzigern, war eine personifizierte grade Linie. | Он всегда утверждал: мы страшимся чего-нибудь оттого, что признали это страшным с помощью выводов нашего разума. Только разум является силой, а не чувство. Я ел пил с аппетитом, он же непрерывно доказывал мне преимущества разума. Приближаясь к концу своих доказательств, он обычно смотрел на часы и заявлял: "Высший принцип - это разум! Разум!" Когда я слышу теперь это слово, мне все еще представляется доктор Саул Ашер, облаченный в тесный трансцендентально-серый сюртук, его абстрактные ножки, жесткие и леденящие черты его лица, которое могло бы служить чертежом для учебника геометрии. Этот человек, которому перевалило далеко за пятьдесят, казался воплощением прямой линии. |
In seinem Streben nach dem Positiven hatte der arme Mann sich alles Herrliche aus dem Leben herausphilosophiert, alle Sonnenstrahlen, allen Glauben und alle Blumen, und es blieb ihm nichts übrig, als das kalte, positive Grab. Auf den Apoll von Belvedere und auf das Christentum hatte er eine spezielle Malice. Gegen letzteres schrieb er sogar eine Broschüre, worin er dessen Unvernünftigkeit und Unhaltbarkeit bewies. Er hat überhaupt eine ganze Menge Bücher geschrieben, worin immer die Vernunft von ihrer eigenen Vortrefflichkeit renommiert, und wobei es der arme Doktor gewiß ernsthaft genug meinte, und also in dieser Hinsicht alle Achtung verdiente. | Постоянно стремясь к позитивному, бедняга своим философствованием выхолостил из жизни весь ее великолепный блеск, все солнечные лучи, цветы и всякую веру, ему ничего не оставалось, как ожидать холодной, позитивной могилы. К Аполлону Бельведерскому и христианству он питал особую неприязнь. Против последнего он написал брошюру, где доказывал его неразумность несостоятельность. Он вообще написал множество книг, в которых разум неизменно саморекламирует свое совершенство, причем бедный доктор, наверно, относился к этому вполне серьезно и с этой стороны заслуживает всяческого уважения. |
Darin aber bestand ja eben der Hauptspaß, daß er ein so ernsthaft närrisches Gesicht schnitt, wenn er dasjenige nicht begreifen konnte, was jedes Kind begreift, eben weil es ein Kind ist. Einigemal besuchte ich auch den Vernunftdoktor in seinem eigenen Hause, wo ich schöne Mädchen bei ihm fand; denn die Vernunft verbietet nicht die Sinnlichkeit. Als ich ihn einst ebenfalls besuchen wollte, sagte mir sein Bedienter: der Herr Doktor ist eben gestorben. Ich fühlte nicht viel mehr dabei, als wenn er gesagt hätte: der Herr Doktor ist ausgezogen. | Но самое комичное было в том, он совершенно серьезно корчил глупейшую мину, когда оказывался неспособным понять понятное каждому ребенку именно потому, что это ребенок. Иногда я бывал у доктора Разума в его доме, где не раз встречал красивых девушек; ибо разум не запрещает чувственности. Когда я однажды вновь хотел повидать его, слуга сказал мне: "Господин доктор только что умер". Я испытал при этом почти то же чувство, как если бы слуга сказал: "Господин доктор переехал на другую квартиру". |
Doch zurück nach Goslar. "Das höchste Prinzip ist die Vernunft!" sagte ich beschwichtigend zu mir selbst, als ich ins Bett stieg. Indessen, es half nicht. Ich hatte eben in Varnhagen von Enses "Deutsche Erzählungen", die ich von Clausthal mitgenommen hatte, jene entsetzliche Geschichte gelesen, wie der Sohn, den sein eigener Vater ermorden wollte, in der Nacht von dem Geiste seiner toten Mutter gewarnt wird. | Но возвратимся в Гослар. Высший принцип - это разум, сказал я себе, стараясь успокоиться и укладываясь в постель. Однако это не помогло. Я только что прочел в "Немецких рассказах" Варнхагена фон Энзе, захваченных мной из Клаусталя, ужасную историю о том, как сыну, которого вознамерился убить его родной отец, является дух его покойной матери и предостерегает его. |
Die wunderbare Darstellung dieser Geschichte bewirkte, daß mich während des Lesens ein inneres Grauen durchfröstelte. Auch erregen Gespenstererzählungen ein noch schauerlicheres Gefühl, wenn man sie auf der Reise liest, und zumal des Nachts, in einer Stadt, in einem Hause, in einem Zimmer, wo man noch nie gewesen. Wieviel Gräßliches mag sich schon zugetragen haben auf diesem Flecke, wo du eben liegst? so denkt man unwillkürlich. Überdies schien jetzt der Mond so zweideutig ins Zimmer herein, an der Wand bewegten sich allerlei unberufene Schatten, und als ich mich im Bett aufrichtete, um hinzusehen, erblickte ich - | Эта история описана так ярко, что во время чтения меня пронизывала жуть. Да и рассказы о привидениях вызывают особенно жуткое чувство, когда их читаешь в дороге, может быть, ночью, в городе, в доме, в комнате, где никогда еще не был. Какие ужасы могли уже произойти здесь, на том самом месте, на котором ты сейчас лежишь? - невольно спрашиваешь себя. Кроме того, луна так двусмысленно светила в комнату, на стенах шевелились непрошеные тени, и когда я приподнялся, чтобы посмотреть, я увидел... |
Es gibt nichts Unheimlicheres, als wenn man, bei Mondschein, das eigene Gesicht zufällig im Spiegel sieht. In demselben Augenblicke schlug eine schwerfällige, gähnende Glocke, und zwar so lang und langsam, daß ich nach dem zwölften Glockenschlage sicher glaubte, es seien unterdessen volle zwölf Stunden verflossen, und es müßte wieder von vorn anfangen, zwölf zu schlagen. Zwischen dem vorletzten und letzten Glockenschlage schlug noch eine andere Uhr, sehr rasch, fast keifend gell, und vielleicht ärgerlich über die Langsamkeit ihrer Frau Gevatterin. Als beide eiserne Zungen schwiegen, und tiefe Todesstille im ganzen Hause herrschte, war es mir plötzlich, als hörte ich auf dem Korridor, vor meinem Zimmer, etwas schlottern und schlappen, wie der unsichere Gang eines alten Mannes. | Нет ничего более жуткого, чем увидеть в зеркале при лунном свете собственное лицо. В это же мгновенье тяжело зазвонил зевающий колокол, и притом так медленно и тягуче, что, когда наконец прогудел двенадцатый удар, мне почудилось, будто за это время протекло полных двенадцать часов и ему придется отбивать те же двенадцать ударов. Между предпоследним и последним ударами стали бить еще какие-то часы, торопливо, с пронзительным шипением, словно раздраженные медлительностью своего соседа. Когда наконец оба железных языка замолчали и во всем доме воцарилась гробовая тишина, мне вдруг почудилось в коридоре перед моей комнатой какое-то шлепанье и шарканье, напоминающее неуверенную походку старика. |
Endlich öffnete sich meine Tür, und langsam trat herein der verstorbene Doktor Saul Ascher. Ein kaltes Fieber rieselte mir durch Mark und Bein, ich zitterte wie Espenlaub, und kaum wagte ich das Gespenst anzusehen. Er sah aus wie sonst, derselbe transzendentalgraue Leibrock, dieselben abstrakten Beine, und dasselbe mathematische Gesicht: nur war dieses etwas gelblicher als sonst, auch der Mund, der sonst zwei Winkel von 22? Grad bildete, war zusammengekniffen, und die Augenkreise hatten einen größern Radius. Schwankend, und wie sonst sich auf sein spanisches Röhrchen stützende näherte er sich mir, und in seinem gewöhnlichen mundfaulen Dialekte sprach er freundlich: | Наконец моя дверь открылась, и медленно вошел покойный доктор Саул Ашер. Ледяной озноб пронизал меня до костей, и я, дрожа как осиновый лист, едва решался взглянуть на привидение. Вид у него был обычный - тот же трансцендентально-серый сюртук, те же абстрактные ножки и то же математическое лицо; оно только казалось желтее прежнего, рот, при жизни образовавший два угла в двадцать два с половиной градуса, был сжат, а глазницы увеличились в диаметре. Пошатываясь и опираясь, как обычно, на свою испанскую трость, приблизился он ко мне и приветливо проговорил, по своему обыкновению лениво растягивая слова: |
"Fürchten Sie sich nicht, und glauben Sie nicht, daß ich ein Gespenst sei. Es ist Täuschung Ihrer Phantasie, wenn Sie mich als Gespenst zu sehen glauben. Was ist ein Gespenst? Geben Sie mir eine Definition? Deduzieren Sie mir die Bedingungen der Möglichkeit eines Gespenstes? In welchem vernünftigen Zusammenhange stände eine solche Erscheinung mit der Vernunft? Die Vernunft, ich sage die Vernunft -" Und nun schritt das Gespenst zu einer Analyse der Vernunft, zitierte Kants "Kritik der reinen Vernunft", 2. Teil, 1. Abschnitt, 2. Buch, 3. Hauptstück, die Unterscheidung von Phänomena und Noumena, konstruierte alsdann den problematischen Gespensterglauben, setzte einen Syllogismus auf den andern, und schloß mit dem logischen Beweise: daß es durchaus keine Gespenster gibt. | "Не бойтесь и не думайте, что я призрак. Это обман вашего воображения, если вы полагаете, что перед вами призрак. Да и что такое призрак? Определите точно. Дедуцируйте мне условия возможности существования привидений. В какой разумной связи с разумом стоит подобное явление? Разум, говорю я, разум..." Тут привидение занялось анализом понятия "разум", процитировало Кантону "Критику чистого разума" - часть вторая, раздел первый, книга вторая, глава третья, "О различии между феноменами и ноуменами", - сконструировало затем проблематическую теорию веры в привидения, нагромоздило один силлогизм на другой и закончило логическим выводом: безусловно, никаких привидений не существует.. |
Mir unterdessen lief der kalte Schweiß über den Rücken, meine Zähne klapperten wie Kastagnetten, aus Seelenangst nickte ich unbedingte Zustimmung bei jedem Satz, womit der spukende Doktor die Absurdität aller Gespensterfurcht bewies, und derselbe demonstrierte so eifrig, daß er einmal in der Zerstreuung, statt seiner goldenen Uhr, eine Handvoll Würmer aus der Uhrtasche zog, und seinen Irrtum bemerkend, mit possierlich ängstlicher Hastigkeit wieder einsteckte. "Die Vernunft ist das höchste -" da schlug die Glocke eins und das Gespenst verschwand. | А у меня тем временем по спине струился холодный пот, зубы стучали, точно кастаньеты, и я малодушно только кивал головой, как будто вполне соглашаясь с каждым положением, которым призрачный доктор доказывал абсурдность всякого страха перед призраками, причем демонстрировал это с таким рвением, что в рассеянности извлек из жилетного кармана вместо золотых часов горсть червей и, заметив свою ошибку, с комической торопливостью сунул их обратно. "Разум - это высший..." - но тут колокол пробил час, и привидение исчезло. |
Von Goslar ging ich den andern Morgen weiter, halb auf Geratewohl, halb in der Absicht, den Bruder des Clausthaler Bergmanns aufzusuchen. Wieder schönes, liebes Sonntagswetter. Ich bestieg Hügel und Berge, betrachtete wie die Sonne den Nebel zu verscheuchen suchte, wanderte freudig durch die schauernden Wälder, und um mein träumendes Haupt klingelten die Glockenblümchen von Goslar. In ihren weißen Nachtmänteln standen die Berge, die Tannen rüttelten sich den Schlaf aus den Gliedern, der frische Morgenwind frisierte ihnen die herabhängenden, grünen Haare, die Vöglein hielten Betstunde, das Wiesental blitzte wie eine diamantenbesäete Golddecke, und der Hirt schritt darüber hin mit seiner läutenden Herde. Ich mochte mich wohl eigentlich verirrt haben. | На другое утро я покинул Гослар и двинулся дальше, отчасти наугад, отчасти с намерением отыскать брата клаустальского рудокопа. Опять ясный и солнечный воскресный день. Я поднимался на холмы и горы, смотрел, как солнце пытается разогнать туман, радостно погружался в трепещущие леса, а вокруг моей размечтавшейся головы позванивали белые колокольчики из Гослара. Горы стояли в белых ночных одеждах, ели отряхивались, пробуждаясь от сна, свежий утренний ветер завивал пряди их длинных зеленых волос, птички пели утреннюю молитву, луг в долине сверкал, словно осыпанный алмазами золотой покров, и пастух ступал по нему за своим стадом, позванивающим колокольчиками. Может быть, я и заблудился. |
Man schlägt immer Seitenwege und Fußsteige ein, und glaubt dadurch näher zum Ziele zu gelangen. Wie im Leben überhaupt, geht's uns auch auf dem Harze. Aber es gibt immer gute Seelen, die uns wieder auf den rechten Weg bringen; sie tun es gern, und finden noch obendrein ein besonderes Vergnügen daran, wenn sie uns mit selbstgefälliger Miene und wohlwollend lauter Stimme bedeuten: welche große Umwege wir gemacht, in welche Abgründe und Sümpfe wir versinken konnten, und welch ein Glück es sei, daß wir so wegkundige Leute wie sie sind, noch zeitig angetroffen. Einen solchen Berichtiger fand ich unweit der Harzburg. Es war ein wohlgenährter Bürger von Goslar, ein glänzend wampiges, dummkluges Gesicht; er sah aus, als habe er die Viehseuche erfunden. Wir gingen eine Strecke zusammen, und er erzählte mir allerlei Spukgeschichten, die hübsch klingen konnten, wenn sie nicht alle darauf hinausliefen, daß es doch kein wirklicher Spuk gewesen, sondern, daß die weiße Gestalt ein Wilddieb war, und daß die wimmernden Stimmen von den eben geworfenen Jungen einer Bache (wilden Sau), und das Geräusch auf dem Boden von der Hauskatze herrührte. | Вечно выбираешь окольные пути и тропинки, воображая, что так скорее достигнешь цели. Как в жизни, так бывает и на Гарце. Но всегда находятся добрые души, которые выводят вас на верный путь; они делают это охотно и к тому же видят в этом особое удовольствие; самоуверенно и громким голосом, полным снисходительного благоволения, поясняют они, какой мы сделали огромный крюк, в какие пропасти и трясины могли попасть и какое счастье, что мы еще вовремя повстречали столь хорошо знающих дорогу людей. Такого наставника я обрел неподалеку от Гарцбурга. Это был упитанный госларский обыватель с лоснящимся, одутловатым, глуповато-хитрым лицом; у него был такой вид, словно это он открыл причину падежа скота. Некоторое время мы шли рядим, и он рассказывал мне всякие истории о привидениях; истории эти были бы довольно занимательны, если бы все они не сводились к тому, что на самом деле никаких привидений не было, что белая фигура, например, оказалась браконьером, жалобные голоса принадлежали только что родившимся поросятам, а на чердаке чем-то шуршала кошка. |
Nur wenn der Mensch krank ist, setzte er hinzu, glaubt er Gespenster zu sehen; was aber seine Wenigkeit anbelange, so sei er selten krank, nur zuweilen leide er an Hautübeln, und dann kuriere er sich jedesmal mit nüchternem Speichel. Er machte mich auch aufmerksam auf die Zweckmäßigkeit und Nützlichkeit in der Natur. Die Bäume sind grün, weil grün gut für die Augen ist. Ich gab ihm recht und fügte hinzu, daß Gott das Rindvieh erschaffen, weil Fleischsuppen den Menschen stärken, daß er die Esel erschaffen, damit sie den Menschen zu Vergleichungen dienen können, und daß er den Menschen selbst erschaffen, damit er Fleischsuppe essen und kein Esel sein soll. Mein Begleiter war entzückt, einen Gleichgestimmten gefunden zu haben, sein Antlitz ergänzte noch freudiger, und bei dem Abschiede war er gerührt. | Только больному человеку, добавил он, чудится, будто он видит привидения, что же касается его собственной ничтожной особы, то он лично редко болеет; иногда только бывают нарывы, и лечится он тогда просто-напросто слюной. Он также обратил мое внимание на то, до какой степени в природе все устроено разумно и целесообразно. Деревья, например, зелены оттого, что зеленый цвет полезен для глаз. Я признал его правоту и добавил, что бог также сотворил рогатый скот потому, что мясные супы подкрепляют человека, ослов сотворил затем, чтобы они служили людям для сравнений, а самого человека - чтобы он ел мясные супы и не был ослом. Мой спутник пришел в восторг, обретя единомышленника, его лицо заблестело еще радостнее, и при прощании он совсем растрогался. |
Solange er neben mir ging, war gleichsam die ganze Natur entzaubert, sobald er aber fort war, fingen die Bäume wieder an zu sprechen, und die Sonnenstrahlen erklangen, und die Wiesenblümchen tanzten, und der blaue Himmel umarmte die grüne Erde. Ja, ich weiß es besser: Gott hat den Menschen erschaffen, damit er die Herrlichkeit der Welt bewundere. Jeder Autor, und sei er noch so groß, wünscht, daß sein Werk gelobt werde. Und in der Bibel, den Memoiren Gottes, steht ausdrücklich: daß er die Menschen erschaffen zu seinem Ruhm und Preis. | Пока он шагал рядом со мной, мне казалось, что природа утратила все свои чары, но как только он исчез, деревья вновь заговорили, солнечные лучи зазвенели, цветы в лугах заплясали, и голубое небо обняло зеленую землю. Да, мне лучше знать: бог для того сотворил человека, чтобы он восхищался великолепием вселенной. Каждый автор, как бы он ни был велик, желает, чтобы его творенье хвалили. И в Библии, этих мемуарах божьих, сказано совершенно ясно, что создал он человека ради славы своей и хвалы. |
Nach einem langen Hin- und Herwandern gelangte ich zu der Wohnung des Bruders meines Clausthaler Freundes, übernachtete alldort, und erlebte folgendes schöne Gedicht: | После долгих блужданий туда и сюда я наконец добрался до жилища, где обитал брат моего клаустальского приятеля, переночевал у него и пережил следующее прекрасное стихотворение: |
I. | I |
Auf dem Berge steht die Hütte, Wo der alte Bergmann wohnt; Dorten rauscht die grüne Tanne, Und erglänzt der goldne Mond. |
На горе стоит избушка, Где живет горняк седой, Ель шумит шатром зеленым, Ходит месяц золотой. |
In der Hütte steht ein Lehnstuhl, Reich geschnitzt und wunderlich, Der darauf sitzt, der ist glücklich, Und der Glückliche bin ich! |
У окна - резное кресло, Все узорчаты края. В кресле том сидит счастливец, И счастливец этот - я. |
Auf dem Schemel sitzt die Kleine, Stützt den Arm auf meinen Schoß; Äuglein wie zwei blaue Sterne, Mündlein wie die Purpurros. |
На скамеечке девчушка У моих уселась ног, На колени мне по-детски Положила локоток. |
Und die lieben, blauen Sterne Schaun mich an so himmelgroß, Und sie legt den Lilienfinger Schalkhaft auf die Purpurros. |
Глазки - звезды голубые, Губки - розы лепестки. Эти звезды так прекрасны, Так небесно велики! |
Nein, es sieht uns nicht die Mutter, Denn sie spinnt mit großem Fleiß, Und der Vater spielt die Zither, Und er singt die alte Weis. |
Хитрым пальчиком лилейным Чуть прикрыла алый рот. Нет, мамаша нас не видит, Отвернулась - и прядет. |
Und die Kleine flüstert leise, Leise, mit gedämpftem Laut; Manches wichtige Geheimnis Hat sie mir schon anvertraut. |
А отец бренчит на цитре Песню давней старины. И малютка что-то шепчет - Мне слова едва слышны. |
"Aber seit die Muhme tot ist, Können wir ja nicht mehr gehn Nach dem Schützenhof zu Goslar, Und dort ist es gar zu schön. |
Молча внемлю важным тайнам "С той поры, как тети нет, Мы не ходим больше в Гослар Поглядеть на белый свет. |
Hier dagegen ist es einsam, Auf der kalten Bergeshöh, Und des Winters sind wir gänzlich Wie vergraben in dem Schnee. |
Здесь нам очень одиноко, Стужей дует с вышины, А придет зима - под снегом Мы совсем погребены. |
Und ich bin ein banges Mädchen, Und ich fürcht mich wie ein Kind Vor den bösen Bergesgeistern, Die des Nachts geschäftig sind." |
Я ужасная трусиха - Как дитя. Такой позор! Не усну, когда здесь ночью Ходят, бродят духи гор". |
Plötzlich schweigt die liebe Kleine, Wie vom eignen Wort erschreckt, Und sie hat mit beiden Händchen Ihre Äugelein bedeckt. |
И на личике девчурки От ее же слов испуг. Подняла ладошки, смолкнув, И прикрыла глазки вдруг. |
Lauter rauscht die Tanne draußen, Und das Spinnrad schnarrt und brummt, Und die Zither klingt dazwischen, Und die alte Weise summt: |
Громче ель шумит снаружи, И жужжит веретено. А старик все вторит цитрой Песне, сложенной давно. |
"Fürcht dich nicht, du liebes Kindchen, Vor der bösen Geister Macht; Tag und Nacht, du liebes Kindchen, Halten Englein bei dir Wacht!" |
И поет: "Усни, дочурка, Божий ангел над тобой. Не смутят, моя дочурка, Злые духи твой покой". |
II | II |
Tannenbaum, mit grünen Fingern, Pocht ans niedre Fensterlein, Und der Mond, der gelbe Lauscher, Wirft sein süßes Licht herein. |
Ель зеленой пятернею К нам в окошко стук да стук, И, прислушиваясь, месяц Озлащает все вокруг. |
Vater, Mutter schnarchen leise In dem nahen Schlafgemach, Doch wir beide, selig schwatzend, Halten uns einander wach. |
Мать с отцом храпят тихонько Рядом в спальне. И вдвоем Мы, блаженствуя, болтаем, Спать друг другу не даем. |
"Daß du gar zu oft gebetet, Das zu glauben wird mir schwer, Jenes Zucken deiner Lippen Kommt wohl nicht vom Beten her. |
"Чтобы ты молился часто, Не поверю ни за что! Хоть порой ты что-то шепчешь, Так не молится никто. |
Jenes böse, kalte Zucken, Das erschreckt mich jedesmal, Doch die dunkle Angst beschwichtigt Deiner Augen frommer Strahl. |
Этот странный злобный шепот - Я пугаюсь каждый раз. Ты мой темный страх смягчаешь Только теплым светом глаз. |
Auch bezweifl ich, daß du glaubest, Was so rechter Glauben heißt, Glaubst wohl nicht an Gott den Vater, An den Sohn und Heil'gen Geist?" |
И не верю, что ты предан Вере чистой и простой, Для тебя слова пустые: Бог, Спаситель, Дух святой". |
Ach, mein Kindchen, schon als Knabe, Als ich saß auf Mutters Schoß, Glaubte ich an Gott den Vater, Der da waltet gut und groß; |
Ах, дитя, всосал я веру С материнским молоком. С детства знал, что мудрый, щедрый Бог устроил все кругом. |
Der die schöne Erd erschaffen, Und die schönen Menschen drauf, Der den Sonnen, Monden, Sternen, Vorgezeichnet ihren Lauf. |
Что людей прекрасных создал И земли украсил грудь, Что планетам, солнцу, звездам Начертал их вечный путь. |
Als ich größer wurde, Kindchen, Noch viel mehr begriff ich schon, Und begriff, und ward vernünftig, Und ich glaub auch an den Sohn; |
Старше став, моя малютка, Стал я больше понимать,- Понял все и стал разумным, Начал Сына признавать. |
An den lieben Sohn, der liebend Uns die Liebe offenbart, Und zum Lohne, wie gebräuchlich, Von dem Volk gekreuzigt ward. |
Вселюбимый, вселюбивый, Нес любовь народам он И в награду был народом, Как и принято, казнен. |
Jetzo, da ich ausgewachsen, Viel gelesen, viel gereist, Schwillt mein Herz, und ganz von Herzen Glaub ich an den Heil'gen Geist. |
А теперь, когда я вырос, Много ездил и читал, Всей душой святого Духа Обожать и чтить я стал. |
Dieser tat die größten Wunder, Und viel größte tut er noch; Er zerbrach die Zwingherrnburgen, Und zerbrach des Knechtes Joch. |
Сколько дивных дел свершил он, И свершает каждый час Он разбил тиранов замки, Он раба от рабства спас. |
Alte Todeswunden heilt er, Und erneut das alte Recht: Alle Menschen, gleichgeboren, Sind ein adliches Geschlecht. |
Обновитель прав старинных, Он целенье людям шлет. От рожденья все равны мы, Все мы самый знатный род. |
Er verscheucht die bösen Nebel, Und das dunkle Hirngespinst, Das uns Lieb und Lust verleidet, Tag und Nacht uns angegrinst. |
Злые гонит он туманы, Морок темный гонит прочь - Все, что нам любовь и радость Отравляет день и ночь. |
Tausend Ritter wohl gewappnet, Hat der Heil'ge Geist erwählt, Seinen Willen zu erfüllen, Und er hat sie mutbeseelt. |
Сотни рыцарей призвал он Исполнять его завет. Их оружье необорно, И сильней их силы нет. |
Ihre teuern Schwerter blitzen, Ihre guten Banner wehn; Ei, du möchtest wohl, mein Kindchen, Solche stolze Ritter sehn? |
В мир добра зовут их стяги, Добр и весел блеск мечей. Ты хотела бы, голубка, Видеть этих силачей? |
Nun, so schau mich an, mein Kindchen, Küsse mich und schaue dreist; Denn ich selber bin ein solcher Ritter von dem Heil'gen Geist. |
Так целуй меня, не бойся И смотри в глаза мои. Я святого Духа рыцарь, Я из этой же семьи! |
III | III |
Still versteckt der Mond sich draußen Hinterm grünen Tannenbaum, Und im Zimmer unsre Lampe Flackert matt und leuchtet kaum. |
За шатром зеленой ели Скрылся месяц и поблек, И, мигая, в нашей лампе Догорает фитилек. |
Aber meine blauen Sterne Strahlen auf in hellerm Licht, Und es glüht die Purpurrose, Und das liebe Mädchen spricht. |
Но сияют ярче звезды Голубых огромных глаз, Ярче рдеет губ румянец, Продолжается рассказ. |
"Kleines Völkchen, Wichtelmännchen, Stehlen unser Brot und Speck, Abends liegt es noch im Kasten, Und des Morgens ist es weg. |
"Крошки-гномы хлеб и сало, Всё воруют, хоть умри! Что от ужина осталось, Всё исчезнет до зари. |
Kleines Völkchen, unsre Sahne Nascht es von der Milch, und läßt Unbedeckt die Schüssel stehen, Und die Katze säuft den Rest. |
Иль нарочно снимут сливки, Не закроют чугунка, И тогда уж кошка выпьет Весь остаток молока. |
Und die Katz ist eine Hexe, Denn sie schleicht, bei Nacht und Sturm, Drüben nach dem Geisterberge, Nach dem altverfallnen Turm. |
А ведь кошка наша - ведьма: В дождь и в бурю к духам гор Ходит ночью к старой башне, Где у них бывает сбор. |
Dort hat einst ein Schloß gestanden, Voller Lust und Waffenglanz; Blanke Ritter, Fraun und Knappen Schwangen sich im Fackeltanz. |
Говорят, был шумный прежде И веселый замок там. К танцам факельным съезжалось Много рыцарей и дам. |
Da verwünschte Schloß und Leute Eine böse Zauberin, Nur die Trümmer blieben stehen, Und die Eulen nisten drin. |
Но над замком злая фея Злые молвила слова. И бурьян в обломках вырос, И гнездится там сова. |
Doch die sel'ge Muhme sagte: Wenn man spricht das rechte Wort, Nächtlich zu der rechten Stunde, Drüben an dem rechten Ort; |
Но от тети, от покойной, Я слыхала много раз: Если знаешь место, слово. Знаешь ночь и знаешь час. |
So verwandeln sich die Trümmer Wieder in ein helles Schloß, Und es tanzen wieder lustig Ritter, Fraun und Knappentroß; |
Замок встанет из обломков, Только слово то скажи, И опять сойдутся к танцам Дамы, рыцари, пажи. |
Und wer jenes Wort gesprochen, Dem gehören Schloß und Leut, Pauken und Trompeten huld'gen Seiner jungen Herrlichkeit." |
И кто знает это слово, В замке - князь и всем он люб. Славит хор его величье. Вторит гром литавр и труб" |
Also blühen Märchenbilder Aus des Mundes Röselein, Und die Augen gießen drüber Ihren blauen Sternenschein, |
Так цветет из алой розы Этот сказочный рассказ, И сияют задушевно Голубые звезды глаз. |
Ihre goldnen Haare wickelt Mir die Kleine um die Händ, Gibt den Fingern hübsche Namen, Lacht und küßt, und schweigt am End. |
Пальцы прядкой золотистой Мне опутала она И целует, и смеется, И дает им имена. |
Und im stillen Zimmer alles Blickt mich an so wohlvertraut; Tisch und Schrank, mir ist als hätt ich Sie schon früher mal geschaut. |
И все вещи, стол и шкафчик Так приветливо глядят. Словно здесь уже бывал я. Словно я любимый брат. |
Freundlich ernsthaft schwatzt die Wanduhr, Und die Zither hörbar kaum, Fängt von selber an zu klingen, Und ich sitze wie im Traum. |
И тик-так часы, как другу. Отбивают на стене. Чу! Сама запела цитра, И сижу я, как во сне. |
Jetzo ist die rechte Stunde, Und es ist der rechte Ort; Ei, was gilt's, mit kühnen Lippen Sprech ich aus das rechte Wort. |
Вот оно! - и ночь, и место, Да и время в самый раз, И, ей-богу, даже слово С губ моих слетит сейчас. |
Siehst du schon, mein Kind, es dämmert Und erbebt die Mitternacht, Bach und Tannen brausen lauter, Und der alte Berg erwacht. |
Посмотри, дитя, стемнело, Полночь бьет, теперь пора! Плещет ключ, и ропщут ели, Оживает вся гора. |
Zitherklang und Zwergenlieder Tönen aus des Berges Spalt, Und es sprießt, wie 'n toller Frühling, Draus hervor ein Blumenwald; |
Цитры звон и песни гномов - С вышины ль, из глубины? Целый лес цветов восходит В честь бушующей весны. |
Blumen, kühne Wunderblumen, Blätter, breit und fabelhaft, Duftig bunt und hastig regsam, Wie gedrängt von Leidenschaft. |
Так волшебны, так прекрасны, Так пленительно чисты! Будто страсть сама, ликуя, Эти вызвала цветы. |
Rosen, wild wie rote Flammen, Sprühn aus dem Gewühl hervor; Lilien, wie kristallne Pfeiler, Schießen himmelhoch empor. |
Роз огромных буйный пламень - Будто вся горит земля! К небу лилии взметнулись, Как столпы из хрусталя. |
Und die Sterne groß wie Sonnen, Schaun herab mit Sehnsuchtglut; In der Lilien Riesenkelche Strömet ihre Strahlenflut. |
Сонмы солнц глядят на землю И с восторгом, и с тоской. В чаши лилий свет их брызжет, Льется огненной рекой. |
Doch wir selber, süßes Kindchen, Sind verwandelt noch viel mehr; Fackelglanz und Gold und Seide Schimmern lustig um uns her. |
А у нас, моя голубка, Что там небо, что земля: Шелк, и золото, и свечи Блещут, сердце веселя! |
Du, du wurdest zur Prinzessin, Diese Hütte ward zum Schloß, Und da jubeln und da tanzen Ritter, Fraun und Knappentroß. |
Замком стал твой домик скромный. Ты - принцесса, оттого Здесь и рыцари, и дамы, Танцы, пир и торжество. |
Aber ich, ich hab erworben, Dich und alles Schloß und Leut; Pauken und Trompeten huld'gen Meiner jungen Herrlichkeit! |
Я же - все мое здесь ныне: Ты и замок, шумный двор, И мое величье славят Трубы, гром литавр и хор. |
Die Sonne ging auf Die Nebel flohen, wie Gespenster beim dritten Hahnenschrei. Ich stieg wieder bergauf und bergab, und vor mir schwebte die schöne Sonne, immer neue Schönheiten beleuchtend. Der Geist des Gebirges begünstigte mich ganz offenbar; er wußte wohl, daß so ein Dichtermensch viel Hübsches wiedererzählen kann, und er ließ mich diesen Morgen seinen Harz sehen, wie ihn gewiß nicht jeder sah. Aber auch mich sah der Harz, wie mich nur wenige gesehen, in meinen Augenwimpern flimmerten ebenso kostbare Perlen, wie in den Gräsern des Tals, Morgentau der Liebe feuchtete meine Wangen, die rauschenden Tannen verstanden mich, ihre Zweige taten sich voneinander, bewegten sich herauf und herab, gleich stummen Menschen, die mit den Händen ihre Freude bezeigen, und in der Ferne klang's wunderbar geheimnisvoll, wie Glockengeläute einer verlornen Waldkirche. Man sagt, das seien die Herdenglöckchen, die im Harz so lieblich, klar und rein gestimmt sind. | Солнце взошло. Туманы исчезли, как призраки, когда третий раз пропел петух. Я снова шел с горы на гору, и предо мной парило прекрасное солнце, озаряя все новые красоты. Горный дух явно был ко мне благосклонен. Он ведь знал, что такое существо, как поэт, может пересказать немало чудесного, и он открыл мне в то утро свой Гарц таким, каким его не каждому дано увидеть. Но и меня Гарц увидел таким, каким меня лишь немногие видели, - на моих ресницах дрожали жемчужины, столь же драгоценные, как и те, что висели на травинках лугов. Мои щеки были влажны от утренней росы любви, и шумящие ели понимали меня, раздвигая свои ветви и качая ими вверх и вниз, как немые, когда они движеньями рук выражают радость, а вдали звучал таинственный чудесный звон - будто колокол часовни, затерянной в лесу. Говорят, что это колокольчики стад, звенящие в Гарце особенно нежно, певуче и чисто. |
Nach dem Stand der Sonne war es Mittag, als ich auf eine solche Herde stieß, und der Hirt, ein freundlich blonder junger Mensch, sagte mir: der große Berg, an dessen Fuß ich stände, sei der alte, weltberühmte Brocken. Viele Stunden ringsum liegt kein Haus, und ich war froh genug, daß mich der junge Mensch einlud, mit ihm zu essen. Wir setzten uns nieder zu einem Déjeuner dînatoire, das aus Käse und Brot bestand; die Schäfchen erhaschten die Krumen, die lieben, blanken Kühlein sprangen um uns herum, und klingelten schelmisch mit ihren Glöckchen, und lachten uns an mit ihren großen, vergnügten Augen. Wir tafelten recht königlich; überhaupt schien mir mein Wirt ein echter König, und weil er bis jetzt der einzige König ist, der mir Brot gegeben hat, so will ich ihn auch königlich besingen. | Судя по солнцу, был полдень, когда я набрел на такое стадо, и пастух, светловолосый милый парень, сказал мне: высокая гора, у подножья которой я стою, - это древний, известный всему миру Брокен; на много часов ; пути от него во все стороны нет жилья; и я был очень рад, когда парень предложил мне поесть с ним. Мы уселись за dejeuner dinatoire (поздний завтрак), состоявший из хлеба и сыра; овечки подхватывали крошки, веселые белые телки прыгали вокруг нас, лукаво позванивая колокольчиками, и их большие довольные глаза, глядевшие на нас, смеялись. Мы позавтракали по-королевски; и вообще мой хозяин казался мне истинным королем, а так как он- единственный король, давший мне хлеба, я и хочу воспеть его по-королевски: |
König ist der Hirtenknabe, Grüner Hügel ist sein Thron, Über seinem Haupt die Sonne Ist die schwere, goldne Kron. |
Пастушок - король счастливый. Холм; зеленый - чем не трон? Ясным солнцем, как короной, По утрам увенчан он. |
Ihm zu Füßen liegen Schafe, Weiche Schmeichler, rotbekreuzt; Kavaliere sind die Kälber, Und sie wandeln stolz gespreizt. |
Блеют льстивые овечки, Словно сонм придворных дам. Как гофмаршалы, телята Гордо бродят тут и там. |
Hofschauspieler sind die Böcklein, Und die Vögel und die Küh, Mit den Flöten, mit den Glöcklein, Sind die Kammermusici. |
А в оркестре королевском Птицы, телки и бычки. Флейты, скрипки веселятся, Заливаются сверчки. |
Und das klingt und singt so lieblich, Und so lieblich rauschen drein Wasserfall und Tannenbäume, Und der König schlummert ein. |
Лес поет, шумит, трезвонит, Водопад шумит, бурля. Сладкозвучие нагонит Сладкий сон на короля. |
Unterdessen muß regieren Der Minister, jener Hund, Dessen knurriges Gebelle Widerhallet in der Rund. |
И возьмет бразды правленья Злой министр - ворчливый пес, Громким лаем устрашая Разбегающихся коз. |
Schläfrig lallt der junge König: "Das Regieren ist so schwer, Ach, ich wollt, daß ich zu Hause Schon bei meiner Kön'gin wär! |
И сквозь сон король промолвит: "Нелегко носить венец. Мне б к любимой королеве Возвратиться наконец. |
In den Armen meiner Kön'gin Ruht mein Königshaupt so weich, Und in ihren lieben Augen Liegt mein unermeßlich Reich!" |
Я в ее объятьях нежных Испытал, изведал рай. И в глазах ее прекрасных Виден мой бескрайний край". |
Wir nahmen freundschaftlich Abschied, und fröhlich stieg ich den Berg hinauf. Bald empfing mich eine Waldung himmelhoher Tannen, für die ich, in jeder Hinsicht, Respekt habe. Diesen Bäumen ist nämlich das Wachsen nicht so ganz leicht gemacht worden, und sie haben es sich in der Jugend sauer werden lassen. Der Berg ist hier mit vielen großen Granitblöcken übersäet, und die meisten Bäume mußten mit ihren Wurzeln diese Steine umranken oder sprengen, und mühsam den Boden suchen, woraus sie Nahrung schöpfen können. | Мы дружески распростились, и я весело стал подниматься в гору. Скоро меня встретила роща из елей до небес, а к ним я питаю всяческое уважение. Дело в том, что этим деревьям не так уж легко дался их рост, в юности им пришлось солоно. В этом месте гора усеяна большими гранитными глыбами, и большинство деревьев было вынуждено своими корнями обвивать эти глыбы или расщеплять их, с трудом отыскивая почву, чтобы питаться. |
Hier und da liegen die Steine, gleichsam ein Tor bildend, übereinander, und oben darauf stehen die Bäume, die nackten Wurzeln über jene Steinpforte hinziehend, und erst am Fuße derselben den Boden erfassend, so daß sie in der freien Luft zu wachsen scheinen. Und doch haben sie sich zu jener gewaltigen Höhe emporgeschwungen, und, mit den umklammerten Steinen wie zusammengewachsen, stehen sie fester als ihre bequemen Kollegen im zahmen Forstboden des flachen Landes. So stehen auch im Leben jene großen Männer, die durch das Überwinden früher Hemmungen und Hindernisse sich erst recht gestärkt und befestigt haben. Auf den Zweigen der Tannen kletterten Eichhörnchen und unter denselben spazierten die gelben Hirsche. Wenn ich solch ein liebes, edles Tier sehe, so kann ich nicht begreifen, wie gebildete Leute Vergnügen daran finden, es zu hetzen und zu töten. Solch ein Tier war barmherziger als die Menschen, und säugte den schmachtenden Schmerzenreich der heiligen Genoveva. | Там и здесь камни навалены друг на друга, образуя как бы ворота, а на них стоят деревья, обвивая нагими корнями эти ворота, и лишь у подножья нащупывают они землю, так что кажутся растущими в воздухе. И все же они взвились на головокружительную высоту и, сливаясь в одно с оплетенными ими камнями, стоят крепче, чем их ленивые товарищи, растущие на покорной почве равнинного леса. Так же стоят в жизни и те великие люди, которые окрепли и утвердились, преодолев первоначальные преграды и препятствия. По веткам елей прыгали белки, а под ними разгуливали рыжеватые олени. Когда я вижу это чудесное благородное животное, я не могу постичь, как образованные люди находят удовольствие в том, чтобы травить его и убивать. Ведь такой же олень оказался милосерднее человека и вскормил изголодавшегося Шмерценрейха, сына святой Геновевы. |
Allerliebst schossen die goldenen Sonnenlichter durch das dichte Tannengrün. Eine natürliche Treppe bildeten die Baumwurzeln. Überall schwellende Moosbänke; denn die Steine sind fußhoch von den schönsten Moosarten, wie mit hellgrünen Sammetpolstern, bewachsen. Liebliche Kühle und träumerisches Quellengemurmel. Hier und da sieht man, wie das Wasser unter den Steinen silberhell hinrieselt und die nackten Baumwurzeln und Fasern bespült. Wenn man sich nach diesem Treiben hinabbeugt, so belauscht man gleichsam die geheime Bildungsgeschichte der Pflanzen und das ruhige Herzklopfen des Berges. An manchen Orten sprudelt das Wasser aus den Steinen und Wurzeln stärker hervor und bildet kleine Kaskaden. Da läßt sich gut sitzen. | Густую зелень елей пленительно пронизывают стрелы солнечных лучей. Корни деревьев образуют естественную лестницу. Повсюду скамьи из пушистого мха, ибо камни на целый фут покрыты самыми красивыми видами мхов, словно светло-зелеными бархатными подушками. До меня доносится нежная свежесть и мечтательный лепет ручья. Там и сям видно, как под камнями бегут серебристо-светлые струи и омывают нагие корни и побеги деревьев. Склонясь над ними, как бы подслушиваешь сокровенную повесть их развития и спокойное биение сердца горы. Местами вода вырывается из-под камней и корней с большой силой и образует целые водопады. Тут хорошо посидеть. |
Es murmelt und rauscht so wunderbar, die Vögel singen abgebrochene Sehnsuchtslaute, die Bäume flüstern wie mit tausend Mädchenzungen, wie mit tausend Mädchenaugen schauen uns an die seltsamen Bergblumen, sie strecken nach uns aus die wundersam breiten, drollig gezackten Blätter, spielend flimmern hin und her die lustigen Sonnenstrahlen, die sinnigen Kräutlein erzählen sich grüne Märchen, es ist alles wie verzaubert, es wird immer heimlicher und heimlicher, ein uralter Traum wird lebendig, die Geliebte erscheint - ach, daß sie so schnell wieder verschwindet! | Вокруг волшебный лепет и шорох - песни птиц словно короткие тоскующие зовы, Деревья шепчут, как сотни девичьих уст, и, как сотни девичьих глаз, смотрят на вас странные горные цветы и тянутся к вам необычно широкими, прихотливо очерченными зубчатыми листьями; играя, сверкнет то здесь, то там веселый солнечный луч, травинки задумчиво рассказывают друг другу зеленые сказки, все зачаровано, Лес становится таинственней и таинственней, оживает древняя греза, возлюбленная явилась, - ах, зачем только она так скоро исчезает! |
Je höher man den Berg hinaufsteigt, desto kürzer, zwerghafter werden die Tannen, sie scheinen immer mehr und mehr zusammenzuschrumpfen, bis nur Heidelbeer- und Rotbeersträuche und Bergkräuter übrigbleiben. Da wird es auch schon fühlbar kälter. Die wunderlichen Gruppen der Granitblöcke werden hier erst recht sichtbar; diese sind oft von erstaunlicher Größe. Das mögen wohl die Spielbälle sein, die sich die bösen Geister einander zuwerfen in der Walpurgisnacht, wenn hier die Hexen auf Besenstielen und Mistgabeln einhergeritten kommen, und die abenteuerlich verruchte Lust beginnt, wie die glaubhafte Amme es erzählt, und wie es zu schauen ist auf den hübschen Faustbildern des Meister Retzsch. | Чем выше поднимаешься на гору, тем ниже, тем более похожими на гномов становятся ели, кажется, будто они все сильнее съеживаются, и под конец видишь вокруг только кусты черники и красной смородины да горные травы. И холод становится чувствительнее. Причудливые группы гранитных глыб здесь попадаются чаще; иные - необычайных размеров. Быть может, это мячи, которыми, играя, перебрасываются злые духи в Вальпургиеву ночь, когда ведьмы скачут сюда верхом на метлах и навозных вилах и начинаются мерзкие и нечестивые забавы, как рассказывала мне простодушная кормилица и как это изобразил в своих прекрасных иллюстрациях к "Фаусту" художник Ретцш. |
Ja, ein junger Dichter der auf einer Reise von Berlin nach Göttingen in der ersten Mainacht am Brocken vorbeiritt, bemerkte sogar, wie einige belletristische Damen auf einer Bergecke ihre ästhetische Teegesellschaft hielten, sich gemütlich die "Abendzeitung" vorlasen, ihre poetischen Ziegenböckchen, die meckernd den Teetisch umhüpften, als Universalgenies priesen, und über alle Erscheinungen in der deutschen Literatur ihr Endurteil fällten; doch, als sie auch auf den "Ratcliff" und "Almansor" gerieten, und dem Verfasser alle Frömmigkeit und Christlichkeit absprachen, da sträubte sich das Haar des jungen Mannes, Entsetzen ergriff ihn - ich gab dem Pferde die Sporen und jagte vorüber. | Да, один молодой поэт, в первую майскую ночь проезжавший верхом мимо Брокена из Берлина в Геттинген, заметил даже, как некоторые литературные дамы со своим эстетическим кружком пили чай на скалистом выступе, уютно читали вслух "Вечернюю газету", а поэтических козлят, прыгавших вокруг чайного стола, прославляли как мировых гениев и обо всех явлениях немецкой литературы высказывались вполне безапелляционно; но когда они взялись за "Ратклифа" и "Альманзора" и стали утверждать, будто автор лишен и христианских чувств, и благочестия, у молодого человека волосы встали дыбом, ужас овладел им; я дал шпоры коню и пронесся мимо. |
In der Tat, wenn man die obere Hälfte des Brockens besteigt, kann man sich nicht erwehren, an die ergötzlichen Blocksbergsgeschichten zu denken, und besonders an die große, mystische, deutsche Nationaltragödie vom Doktor Faust. Mir war immer, als ob der Pferdefuß neben mir hinaufklettere, und jemand humoristisch Atem schöpfe. Und ich glaube, auch Mephisto muß mit Mühe Atem holen, wenn er seinen Lieblingsberg ersteigt; es ist ein äußerst erschöpfender Weg, und ich war froh, als ich endlich das langersehnte Brockenhaus zu Gesicht bekam. | Действительно, когда поднимаешься на вершину Брокена, невольно приходят на память связанные с Блоксбергом замечательные сказания, и особенно великая и таинственная немецкая национальная трагедия о докторе Фаусте. Мне так и чудилось, будто рядом со мной взбирается на гору чье-то копыто и кто-то смешно пыхтит. Мне кажется, даже Мефистофелю приходится попыхтеть, когда он всходит на свою любимую гору; это чрезвычайно утомительно, и я был рад, увидев наконец давно желанный дом на Брокене. |
Dieses Haus, das, wie durch vielfache Abbildungen bekannt ist, bloß aus einem Retz-de-Chaussee besteht und auf der Spitze des Berges liegt, wurde erst 1800 vom Grafen Stolberg-Wernigerode erbaut, für dessen Rechnung es auch, als Wirtshaus, verwaltet wird. Die Mauern sind erstaunlich dick, wegen des Windes und der Kälte im Winter: das Dach ist niedrig, in der Mitte desselben steht eine turmartige Warte, und bei dem Hause liegen noch zwei kleine Nebengebäude, wovon das eine, in früheren Zeiten, den Brockenbesuchern zum Obdach diente. | Дом этот, который, как известно по многочисленным рисункам, имеет всего один этаж и расположен на самой вершине горы, был построен лишь в 1800 году графом Штольберг-Вернигероде, за счет которого в доме содержится и гостиница. Стены необычайно плотны - для защиты от ветров и зимней стужи; кровля низкая, а посредине ее высится сторожевая вышка, напоминающая башню; к дому примыкают еще два небольших крыла, одно из которых служило в прежние времена пристанищем для посетителей Брокена. |
Der Eintritt in das Brockenhaus erregte bei mir eine etwas ungewöhnliche, märchenhafte Empfindung. Man ist nach einem langen, einsamen Umhersteigen durch Tannen und Klippen plötzlich in ein Wolkenhaus versetzt; Städte, Berge und Wälder blieben unten liegen, und oben findet man eine wunderlich zusammengesetzte, fremde Gesellschaft, von welcher man, wie es an dergleichen Orten natürlich ist, fast wie ein erwarteter Genosse, halb neugierig und halb gleichgültig, empfangen wird. | Входя в гостиницу на Брокене, я испытал чувство чего-то необычного, сказочного. После долгого странствия в одиночестве среди елей и утесов вдруг оказываешься перенесенным в некий заоблачный дом, города, леса и горы остались далеко внизу, а здесь, наверху, находишь странно пестрое и незнакомое общество, которое встречает тебя, как обычно в подобных местах, точно долгожданного товарища: отчасти с любопытством, отчасти равнодушно. |
Ich fand das Haus voller Gäste, und wie es einem klugen Manne geziemt, dachte ich schon an die Nacht, an die Unbehaglichkeit eines Strohlagers; mit hinsterbender Stimme verlangte ich gleich Tee, und der Herr Brockenwirt war vernünftig genug, einzusehen, daß ich kranker Mensch für die Nacht ein ordentliches Bett haben müsse. Dieses verschaffte er mir in einem engen Zimmerchen, wo schon ein junger Kaufmann, ein langes Brechpulver in einem braunen Oberrock, sich etabliert hatte. | Дом был полон гостей, и я, как подобает человеку благоразумному, уже подумывал о ночи и о неудобствах соломенного ложа; умирающим голосом я тотчас потребовал себе чаю, и хозяин гостиницы на Брокене оказался достаточно благоразумным и признал, что мне, больному человеку, нужна порядочная постель. Ее он и устроил мне в тесной комнатке, где уже расположился молодой коммерсант - долговязый рвотный порошок в коричневом сюртуке. |
In der Wirtsstube fand ich lauter Leben und Bewegung. Studenten von verschiedenen Universitäten. Die einen sind kurz vorher angekommen und restaurieren sich, andere bereiten sich zum Abmarsch, schnüren ihre Ranzen, schreiben ihre Namen ins Gedächtnisbuch, erhalten Brockensträuße von den Hausmädchen: da wird in die Wangen gekniffen, gesungen, gesprungen, gejohlt, man fragt, man antwortet, gut Wetter, Fußweg, Prosit, Adieu. Einige der Abgehenden sind auch etwas angesoffen, und diese haben von der schönen Aussicht einen doppelten Genuß, da ein Betrunkener alles doppelt sieht. | Когда я вошел в общую комнату, там царило шумное оживление. Одни студенты только что прибыли и теперь подкрепляли свои силы, другие готовились в дорогу, затягивали сумки, вписывали свои имена в книгу для приезжающих, принимали от служанок букеты брокенских цветов; тут щиплют щечки, там поют, резвятся, танцуют, горланят, спрашивают, отвечают, желают счастливого пути, хорошей погоды, доброго здоровья, обмениваются прощальными приветствиями. Среди уходящих кое-кто подвыпил, и эти получают от прекрасных видов двойное удовольствие, ибо у пьяного все в глазах двоится. |
Nachdem ich mich ziemlich rekreiert, bestieg ich die Turmwarte, und fand daselbst einen kleinen Herrn mit zwei Damen, einer jungen und einer ältlichen. Die junge Dame war sehr schön. Eine herrliche Gestalt, auf dem lockigen Haupte ein helmartiger, schwarzer Atlashut, mit dessen weißen Federn die Winde spielten, die schlanken Glieder von einem schwarzseidenen Mantel so fest umschlossen, daß die edlen Formen hervortraten, und das freie, große Auge ruhig hinabschauend in die freie, große Welt. | Несколько отдохнув, я поднялся на сторожевую вышку и застал там низенького господина с двумя дамами - молодой и уже в зрелых годах. Молодая дама была очень красива. Великолепная фигура, на кудрявой голове атласная черная шляпа, подобная шлему с белыми перьями, которыми играл ветер, стройное тело, так плотно охваченное черным шелковым плащом, что его благородные очертания были отчетливо обрисованы, и вольный взор огромных глаз, спокойно взирающих на огромный вольный мир. |
Als ich noch ein Knabe war, dachte ich an nichts als an Zauber- und Wundergeschichten, und jede schöne Dame, die Straußfedern auf dem Kopfe trug, hielt ich für eine Elfenkönigin, und bemerkte ich gar, daß die Schleppe ihres Kleides naß war, so hielt ich sie für eine Wassernixe. Jetzt denke ich anders, seit ich aus der Naturgeschichte weiß, daß jene symbolischen Federn von dem dümmsten Vogel herkommen, und daß die Schleppe eines Damenkleides auf sehr natürliche Weise naß werden kann. Hätte ich mit jenen Knabenaugen die erwähnte junge Schöne, in erwähnter Stellung, auf dem Brocken gesehen, so würde ich sicher gedacht haben: das ist die Fee des Berges, und sie hat eben den Zauber ausgesprochen, wodurch dort unten alles so wunderbar erscheint. | Когда я был мальчиком, я только и думал что о волшебных сказках и легендах, и каждая красивая дама со страусовыми перьями на шляпе казалась мне царицей ; эльфов, а если я замечал, что шлейф у нее подмочен, то : я принимал ее за русалку. Теперь я иного мнения, с тех пор как узнал из естественной истории, что эти символические перья принадлежат глупейшей птице и что шлейф дамского платья может подмокнуть от самых естественных причин. Если бы я глазами мальчика увидел эту молодую красавицу в описанной мною позе, и еще на Брокене, я бы непременно решил: вот фея этой горы, и она только что произнесла заклинание, от которого все внизу кажется таким волшебным. |
Ja, in hohem Grade wunderbar erscheint uns alles beim ersten Hinabschauen vom Brocken, alle Seiten unseres Geistes empfangen neue Eindrücke, und diese, meistens verschiedenartig, sogar sich widersprechend, verbinden sich in unserer Seele zu einem großen, noch unentworrenen, unverstandenen Gefühl. Gelingt es uns, dieses Gefühl in seinem Begriffe zu erfassen, so erkennen wir den Charakter des Berges. Dieser Charakter ist ganz deutsch, sowohl in Hinsicht seiner Fehler, als auch seiner Vorzüge. | Да, при первом взгляде, брошенном вниз с Брокена, все кажется нам волшебным, все стороны нашего духа получают новые впечатления, и хотя впечатления эти по большей части разнородны и даже противоречивы, они сливаются в нашей душе в огромное сложное и еще непонятное чувство. Если нам удается раскрыть смысл этого чувства, то мы познаем и характер горы. И характер этот - чисто немецкий как в смысле недостатков, так и достоинств. |
Der Brocken ist ein Deutscher. Mit deutscher Gründlichkeit zeigt er uns, klar und deutlich, wie ein Riesenpanorama, die vielen hundert Städte, Städtchen und Dörfer, die meistens nördlich liegen, und ringsum alle Berge, Wälder, Flüsse, Flächen, unendlich weit. Aber eben dadurch erscheint alles wie eine scharfgezeichnete, rein illuminierte Spezialkarte, nirgends wird das Auge durch eigentlich schöne Landschaften erfreut; wie es denn immer geschieht, daß wir deutschen Kompilatoren, wegen der ehrlichen Genauigkeit, womit wir alles und alles hingeben wollen, nie daran denken können, das einzelne auf eine schöne Weise zu geben. Der Berg hat auch so etwas Deutschruhiges, Verständiges, Tolerantes; eben weil er die Dinge so weit und klar überschauen kann. | Брокен - немец. С подлинно немецкой основательностью показывает он нам ясно и отчетливо, точно на гигантской панораме, многие сотни городов, городков и деревень, лежащих главным образом к северу, а кругом - горы, реки, леса и равнины, насколько глаз хватает. Но именно поэтому все кажется лишь резко вычерченной, ярко раскрашенной географической картой; нигде взор не радуют особенно красивые виды; совершенно так же, как и у нас - немецких компиляторов: из-за той добросовестной точности, с какой мы хотим передать решительно все, мы никогда не можем дать что-нибудь одно во всей его красоте. И в самой горе есть что-то такое по-немецки спокойное, благоразумное, терпимое - именно оттого, что она все обозревает и видит так далеко и так ясно. |
Und wenn solch ein Berg seine Riesenaugen öffnet, mag er wohl noch etwas mehr sehen, als wir Zwerge, die wir mit unsern blöden Äuglein auf ihm herumklettern. Viele wollen zwar behaupten, der Brocken sei sehr philiströse, und Claudius sang: "Der Blocksberg ist der lange Herr Philister!" Aber das ist Irrtum. Durch seinen Kahlkopf, den er zuweilen mit einer weißen Nebelkappe bedeckt, gibt er sich zwar einen Anstrich von Philiströsität; aber, wie bei manchen andern großen Deutschen, geschieht es aus purer Ironie. Es ist sogar notorisch, daß der Brocken seine burschikosen, phantastischen Zeiten hat, z. B. die erste Mainacht. Dann wirft er seine Nebelkappe jubelnd in die Lüfte, und wird, ebensogut wie wir übrigen, recht echtdeutsch romantisch verrückt. | И когда такая гора открывает свои великанские очи, она видит, быть может, и побольше того, что видим мы, ползающие по ней карлики, своими близорукими глазами. Многие, однако, настаивают на том, что Брокен ужасный филистер, и недаром Клаудиус пел: "Долговязый господин филистер Блоксберг!" Но это ошибка. Правда, его лысина, которую он иногда прикрывает белым колпаком тумана, придает ему нечто филистерское, но, как и многие великие немцы, он делает это из чувства иронии. Между тем доподлинно известно, что у Брокена бывают свои студенческие, разгульные периоды, - например, в первую майскую ночь. Тогда он, ликуя, подбрасывает ввысь свой колпак и предается, не хуже нас, грешных, романтическим безумствам в самом истинно немецком духе. |
Ich suchte gleich die schöne Dame in ein Gespräch zu verflechten: denn Naturschönheiten genießt man erst recht, wenn man sich auf der Stelle darüber aussprechen kann. Sie war nicht geistreich, aber aufmerksam sinnig. Wahrhaft vornehme Formen. Ich meine nicht die gewöhnliche, steife, negative Vornehmheit, die genau weiß, was unterlassen werden muß; sondern jene seltnere, freie, positive Vornehmheit, die uns genau sagt, was wir tun dürfen, und die uns, bei aller Unbefangenheit, die höchste gesellige Sicherheit gibt. | Я тотчас попытался вовлечь красивую даму в разговор: ведь красотами природы особенно наслаждаешься тогда, когда тут же можешь по этому поводу излить свои чувства. Она не выказывала остроумия, но была вдумчиво-внимательна - поистине благородные манеры. Я имею в виду не обычное чопорное, отрицательное благородство, которое знает в точности, чего делать не следует, но я говорю о том более редком, свободном, положительном благородстве, которое ясно нам подсказывает, что делать можно, и, при полной непринужденности, дает в обществе величайшую уверенность. |
Ich entwickelte, zu meiner eigenen Verwunderung, viele geographische Kenntnisse, nannte der wißbegierigen Schönen alle Namen der Städte, die vor uns lagen, suchte und zeigte ihr dieselben auf meiner Landkarte, die ich über den Steintisch, der in der Mitte der Turmplatte steht, mit echter Dozentenmiene ausbreitete. Manche Stadt konnte ich nicht finden, vielleicht weil ich mehr mit den Fingern suchte, als mit den Augen, die sich unterdessen auf dem Gesichte der holden Dame orientierten, und dort schönere Partien fanden, als "Schierke" und "Elend". Dieses Gesicht gehörte zu denen, die nie reizen, selten entzücken, und immer gefallen. Ich liebe solche Gesichter, weil sie mein schlimmbewegtes Herz zur Ruhe lächeln. | К моему собственному удивлению, я обнаружил немалые географические познания, перечислил любознательной красавице названия всех лежавших перед нами городов, нашел и показал их на своей карте, которую с видом настоящего доцента разложил на каменном столе, стоявшем на площадке сторожевой вышки. Правда, кое-каких городов я так и не нашел, ибо больше искал пальцами, чем глазами, которые рассматривали лицо прелестной дамы, находя здесь пейзажи более красивые, чем Ширке или Эленд. Это лицо было из тех, которые не могут слишком увлечь, редко вызывают восхищение и нравятся всегда. Я люблю такие лица, они своей улыбкой вносят покой в мое мятежное сердце. |
In welchem Verhältnis der kleine Herr, der die Damen begleitete, zu denselben stehen mochte, konnte ich nicht erraten. Es war eine dünne, merkwürdige Figur. Ein Köpfchen, sparsam bedeckt mit grauen Härchen, die über die kurze Stirn bis an die grünlichen Libellenaugen reichten, die runde Nase weit hervortretend, dagegen Mund und Kinn sich wieder ängstlich nach den Ohren zurückziehend. Dieses Gesichtchen schien aus einem zarten, gelblichen Tone zu bestehen, woraus die Bildhauer ihre ersten Modelle kneten; und wenn die schmalen Lippen zusammenkniffen, zogen sich über die Wangen einige tausend halbkreisartige, feine Fältchen. Der kleine Mann sprach kein Wort, und nur dann und wann, wenn die ältere Dame ihm etwas Freundliches zuflüsterte, lächelte er wie ein Mops, der den Schnupfen hat. | В каких отношениях к этим двум дамам находился сопровождавший их низенький господинчик - я не мог отгадать. Это была тощая и своеобразная личность. Головка скудно поросла седыми волосками, которые спадали на низкий лоб до самых стрекозиных зеленоватых глаз, круглый нос сильно выдавался вперед, тогда как рот и подбородок боязливо отступали к ушам. Казалось, это личико вылеплено из мягкой желтоватой глины, из которой скульпторы обычно лепят свои черновые модели, и когда его узкие губы плотно сжимались, на щеках выступали тысячи тонких полукруглых морщинок. Человечек этот не произносил ни слова и только по временам, когда старшая дама что-то дружески нашептывала ему, улыбался, точно мопс, страдающий насморком. |
Jene ältere Dame war die Mutter der jüngeren, und auch sie besaß die vornehmsten Formen. Ihr Auge verriet einen krankhaft schwärmerischen Tiefsinn, um ihren Mund lag strenge Frömmigkeit, doch schien mir's, als ob er einst sehr schön gewesen sei, und viel gelacht und viele Küsse empfangen und viele erwidert habe. Ihr Gesicht glich einem Codex palimpsestus, wo, unter der neuschwarzen Mönchsschrift eines Kirchenvatertextes die halberloschenen Verse eines altgriechischen Liebesdichters hervorlauschen. Beide Damen waren mit ihrem Begleiter dieses Jahr in Italien gewesen, und erzählten mir allerlei Schönes von Rom, Florenz und Venedig. Die Mutter erzählte viel von den Raffaelschen Bildern in der Peterskirche; die Tochter sprach mehr von der Oper im Theater Fenice. | Старшая дама оказалась матерью более молодой, и у нее также были благородные формы. Во взоре ее таилась болезненная и" мечтательная грусть, губы хранили отпечаток строгой набожности, но мне все же показалось, что некогда эти уста были прекрасны, они много смеялись, их много целовали и они отвечали на много поцелуев. Ее лицо напоминало некий Codex palimpsestus1, где сквозь черную, недавно написанную монашескою рукою страницу из Отцов церкви проступают полустертые любовные стихи античного поэта. Обе дамы и их спутник побывали в этом году в Италии, и они сообщили мне много интересного о Риме, Флоренции и Венеции. Мать рассказывала особенно охотно о картинах Рафаэля в соборе св. Петра; дочь больше говорила об опере и театре Фениче. |
Дамы были в восторге от искусства импровизаторов. Обе родились в Нюрнберге, однако они мало что могли сообщить мне об его былом великолепии. Пленительное мастерство мейстерзингеров, последние отзвуки которого нам сохранил наш добрый Вагензейль, угасло, и эти дочери Нюрнберга наслаждаются заморскими экспромтами и пеньем евнухов. О, святой Зебальдус, какой ты теперь бедный патрон! | |
Derweilen wir sprachen, begann es zu dämmern: die Luft wurde noch kälter, die Sonne neigte sich tiefer, und die Turmplatte füllte sich mit Studenten, Handwerksburschen und einigen ehrsamen Bürgerleuten, samt deren Ehefrauen und Töchtern, die alle den Sonnenuntergang sehen wollten. Es ist ein erhabener Anblick, der die Seele zum Gebet stimmt. Wohl eine Viertelstunde standen alle ernsthaft schweigend, und sahen, wie der schöne Feuerball im Westen allmählich versank; die Gesichter wurden vom Abendrot angestrahlt, die Hände falteten sich unwillkürlich; es war, als ständen wir, eine stille Gemeinde, im Schiffe eines Riesendoms, und der Priester erhöhe jetzt den Leib des Herrn, und von der Orgel herab ergösse sich Palestrinas ewiger Choral. | Пока мы беседовали, начало смеркаться. Воздух стал еще свежее, солнце склонилось ниже, и на площадку вышки высыпали студенты и подмастерья, а также несколько почтенных горожан с супругами и дочками; все они желали посмотреть закат солнца. Это величественное зрелище вызывает в душе желание молиться. С добрых четверть часа стояли мы все в торжественном молчании, глядя, как прекрасный огненный шар постепенно опускается за горизонт; лица были освещены лучами вечерней зари, мы невольно сложили руки, как на молитве; казалось, мы стоим всей этой притихшей общиной среди гигантского собора, священник возносит тело господне, и орган изливает на нас бессмертный хорал Палестрины. |
Während ich so in Andacht versunken stehe, höre ich, daß neben mir jemand ausruft: "Wie ist die Natur doch im allgemeinen so schön!" | Когда я так стоял, погруженный в благоговейную задумчивость, я вдруг слышу, что кто-то рядом со мной восклицает: "Как, в общем, прекрасна природа!" |
Diese Worte kamen aus der gefühlvollen Brust meines Zimmergenossen, des jungen Kaufmanns. Ich gelangte dadurch wieder zu meiner Werkeltagsstimmung, war jetzt imstande, den Damen über den Sonnenuntergang recht viel Artiges zu sagen, und sie ruhig, als wäre nichts passiert, nach ihrem Zimmer zu führen. Sie erlaubten mir auch, sie noch eine Stunde zu unterhalten. Wie die Erde selbst drehte sich unsre Unterhaltung um die Sonne. Die Mutter äußerte: die in Nebel versinkende Sonne habe ausgesehen wie eine glühende Rose, die der galante Himmel herabgeworfen in den weitausgebreiteten, weißen Brautschleier seiner geliebten Erde. Die Tochter lächelte und meinte, der öftere Anblick solcher Naturerscheinungen schwäche ihren Eindruck. | Эти слова вырвались из переполненной груди моего соседа, молодого коммерсанта. Это вернуло меня к моему будничному настроению, я уже был в состоянии рассказать дамам много интересного о солнечных закатах и, как ни в чем не бывало, проводил их в комнату. Они разрешили мне побеседовать с ними еще часок. Подобно земле, наш разговор вертелся вокруг солнца. Мать заявила: опускавшееся в туман солнце было похоже на пылающую красную розу, которую небо галантно бросило на широко разостланное подвенечное покрывало своей возлюбленной - земли. Дочь улыбнулась и заметила, что, когда слишком часто созерцаешь картины природы, это ослабляет впечатление. |
Die Mutter berichtigte diese falsche Meinung durch eine Stelle aus Goethes Reisebriefen, und frug mich, ob ich den Werther gelesen? Ich glaube wir sprachen auch von Angorakatzen, etruskischen Vasen, türkischen Schals, Makkaroni und Lord Byron, aus dessen Gedichten die ältere Dame einige Sonnenuntergangsstellen, recht hübsch lispelnd und seufzend, rezitierte. Der jüngern Dame, die kein Englisch verstand, und jene Gedichte kennenlernen wollte, empfahl ich die Übersetzungen meiner schönen, geistreichen Landsmännin, der Baronin Elise von Hohenhausen; bei welcher Gelegenheit ich nicht ermangelte, wie ich gegen junge Damen zu tun pflege, über Byrons Gottlosigkeit, Lieblosigkeit, Trostlosigkeit, und der Himmel weiß was noch mehr, zu eifern. | Мать внесла поправку в этот ошибочный взгляд, процитировав соответствующие строки из "Путевых писем" Гёте, и спросила, читал ли я "Вертера". Кажется, мы говорили еще об ангорских кошках, этрусских вазах, турецких шалях, макаронах и лорде Байроне, причем старшая дама, премило лепеча и вздыхая, продекламировала некоторые его строки о закате. Молодая дама не знала английского языка, но пожелала ознакомиться с этими стихами, и я порекомендовал ей переводы моей прекрасной и талантливой соотечественницы баронессы Элизы фон Гогенхаузен и, как обычно в разговоре с молодыми дамами, стал усиленно распространяться о безбожии Байрона, его безлюбии, безутешности и еще невесть о чем. |
Nach diesem Geschäfte ging ich noch auf dem Brocken spazieren; denn ganz dunkel wird es dort nie. Der Nebel war nicht stark, und ich betrachtete die Umrisse der beiden Hügel, die man den Hexenaltar und die Teufelskanzel nennt. Ich schoß meine Pistole ab, doch es gab kein Echo. Plötzlich aber höre ich bekannte Stimmen und fühle mich umarmt und geküßt. Es waren meine Landsleute, die Göttingen vier Tage später verlassen hatten, und bedeutend erstaunt waren, mich ganz allein auf dem Blocksberge wiederzufinden. Da gab es ein Erzählen und Verwundern und Verabreden, ein Lachen und Erinnern, welches freudige Wiedersehen! | После всего этого я еще вышел погулять по Брокену, ибо совсем темно здесь никогда не бывает. Туман был не густ, и я созерцал очертания двух возвышенностей, которые называются "Алтарь ведьм" и "Кафедра черта". Я выстрелил из своих пистолетов, однако эхо не откликнулось. Но вдруг до меня доносятся знакомые голоса, и я чувствую, что меня обнимают и целуют. Это оказались мои земляки, они вышли из Геттингена на четыре : дня позднее и были весьма изумлены тем, что застали меня в совершенном одиночестве на Блоксберге. Тут пошли рассказы, смех, воспоминания, мы то дивились этой встрече, то уславливались о новых, то переносились мыслями в нашу ученую Сибирь, где культура так высока, что в гостиницах привязывают медведей1, а соболи желают охотникам доброго вечера. |
Im großen Zimmer wurde eine Abendmahlzeit gehalten. Ein langer Tisch mit zwei Reihen hungriger Studenten. Im Anfange gewöhnliches Universitätsgespräch: Duelle, Duelle und wieder Duelle. | Ужин был подан в большой комнате. За длинным : столом сидели двумя рядами проголодавшиеся студенты. Вначале велись обычные университетские разговоры: дуэли, дуэли и опять дуэли. |
Die Gesellschaft bestand meistens aus Hallensern, und Halle wurde daher Hauptgegenstand der Unterhaltung. Die Fensterscheiben des Hofrats Schütz wurden exegetisch beleuchtet. Dann erzählte man, daß die letzte Cour bei dem König von Cypern sehr glänzend gewesen sei, daß er einen natürlichen Sohn erwählt, daß er sich eine lichtensteinsche Prinzessin ans linke Bein antrauen lassen, daß er die Staatsmätresse abgedankt, und daß das ganze gerührte Ministerium vorschriftmäßig geweint habe. | Общество состояло главным - "привязать медведя", а также "взять в долг". образом из галлевцев, и поэтому-то Галле был главной темой беседы. Придворному советнику Шютце экзегетически перемыли косточки. Затем заговорили о том, что последний прием у короля Кипрского был особенно блестящим, что он назначил своим преемником незаконного сына, что он взял себе в супруги с левой стороны как-то лихтенштейнскую принцессу, дал отставку своей государственной фаворитке и что растроганное министерство в полном составе проливало слезы, согласно предписанию. |
Ich brauche wohl nicht zu erwähnen, daß sich dieses auf Hallesche Bierwürden bezieht. Hernach kamen die zwei Chinesen aufs Tapet, die sich vor zwei Jahren in Berlin sehen ließen, und jetzt in Halle zu Privatdozenten der chinesischen Ästhetik abgerichtet werden. Nun wurden Witze gerissen. Man setzte den Fall: ein Deutscher ließe sich in China für Geld sehen; und zu diesem Zwecke wurde ein Anschlagzettel geschmiedet, worin die Mandarinen Tsching-Tschang-Tschung und Hi-Ha-Ho begutachteten, daß es ein echter Deutscher sei, worin ferner seine Kunststücke aufgerechnet wurden, die hauptsächlich in Philosophieren, Tabakrauchen und Geduld bestanden, und worin noch schließlich bemerkt wurde, daß man um zwölf Uhr, welches die Fütterungsstunde sei, keine Hunde mitbringen dürfe, indem diese dem armen Deutschen die besten Brocken wegzuschnappen pflegten. | Мне, вероятно, незачем упоминать, что речь пи о завсегдатаях пивных в Галле. Затем на сцену выплыли два китайца, которых показывали два года назад в Бeрлине, а теперь они выступают в Галле как приват-доценты по кафедре китайской эстетики. Потом принялись острить. Предложили следующее: немец показывает себя за деньги в Китае; по этому случаю сочиняют особый анонс, в котором мандарины Чинг Чанг-чунг и Хи Ха-хо констатируют, что это настоящий немец, и перечисляй все его кунстштюки, состоящие главным образом в том, что он философствует, курит и весьма долготерпелив, в заключение добавлено, что в двенадцать часов - час кормежки - воспрещается приводить собак, ибо они имеют обыкновение таскать у бедного немца лучшие куски. |
Ein junger Burschenschafter, der kürzlich zur Purifikation in Berlin gewesen, sprach viel von dieser Stadt; aber sehr einseitig. Er hatte Wisotzki und das Theater besucht; beide beurteilte er falsch. "Schnell fertig ist die Jugend mit dem Wort usw." Er sprach von Garderobeaufwand, Schauspieler- und Schauspielerinnenskandal usw. Der junge Mensch wußte nicht, daß, da in Berlin überhaupt der Schein der Dinge am meisten gilt, was schon die allgemeine Redensart, "man so duhn", hinlänglich andeutet, dieses Scheinwesen auf den Brettern erst recht florieren muß, und daß daher die Intendanz am meisten zu sorgen hat für die "Farbe des Barts, womit eine Rolle gespielt wird", für die Treue der Kostüme, die von beeidigten Historikern vorgezeichnet, und von wissenschaftlich gebildeten Schneidern genäht werden. | Молодой корпорант, только что ездивший в Берлин чтобы проветриться, много рассказывал об этом городе однако слишком односторонне. Он побывал у Высоцкого и в театре: и о том и о другом он судил неверно. "В своих сужденьях юность тороплива..." - и т. д. Он говорил о роскоши костюмов, о скандалах в театральной среде и т. д. Молодой человек не знал, что в Берлине внешняя сторона играет первостепенную роль, о чем достаточно свидетельствует обычное выражение "как у всех", что этот показной блеск должен особенно процветать на подмостках и что поэтому дирекции театра особенно приходится заботиться о "цвете бороды в такой-то роли", о верных костюмах, модели которых проектируются присяжными историками и шьются учеными портными. |
Und das ist notwendig. Denn trüge mal Maria Stuart eine Schürze, die schon zum Zeitalter der Königin Anna gehört, so würde gewiß der Bankier Christian Gumpel sich mit Recht beklagen, daß ihm dadurch alle Illusion verlorengehe; und hätte mal Lord Burleigh aus Versehen die Hosen von Heinrich IV. angezogen, so würde gewiß die Kriegsrätin von Steinzopf, geb. Lilienthau, diesen Anachronismus den ganzen Abend nicht aus den Augen lassen. Solche täuschende Sorgfalt der Generalintendanz erstreckt sich aber nicht bloß auf Schürzen und Hosen, sondern auch auf die darin verwickelten Personen. So soll künftig der Othello von einem wirklichen Mohren gespielt werden, den Professor Lichtenstein schon zu diesem Behufe aus Afrika verschrieben hat; in "Menschenhaß und Reue" soll künftig die Eulalia von einem wirklich verlaufenen Weibsbilde, der Peter von einem wirklich dummen Jungen, und der Unbekannte von einem wirklich geheimen Hahnrei gespielt werden, die man alle drei nicht erst aus Afrika zu verschreiben braucht. | Так оно и должно быть, ибо, надень Mapия Стюарт передник, относящийся уже к эпохе короле Анны, банкир Христиан Гумпель был бы вправе пожаловаться, что из-за этого для него пропала всякая иллюзия; и если бы лорд Берли, по недосмотру, надел панталоны Генриха IV, то уж, наверняка военная советница фон Штейнцопф, урожденная Лилиентау, весь вечер не спускала бы глаз с подобного анахронизма. Эта вводящая в заблуждение забота дирекции об иллюзии распространяется, однако, не только на передники и панталоны, ко и на облеченных в них персонажей. Так, роль Отелло будет впредь исполняться настоящим арапом, которого профессор Лихтенштейн для этой цели уже выписал из Африки; в "Ненависти к людям и раскаянии" Евлалию будет играть действительно падшая женщина, Петера - действительно глупый парень, а Неизвестного - действительно тайный рогоносец, - причем трех последних, конечно, незачем выписывать из далекой Африки. |
Hatte nun obenerwähnter junger Mensch die Verhältnisse des Berliner Schauspiels schlecht begriffen, so merkte er noch viel weniger, daß die Spontinische Janitscharenoper, mit ihren Pauken, Elefanten, Trompeten und Tamtams, ein heroisches Mittel ist, um unser erschlafftes Volk kriegerisch zu stärken, ein Mittel, das schon Plato und Cicero staatspfiffig empfohlen haben. Am allerwenigsten begriff der junge Mensch die diplomatische Bedeutung des Balletts. Mit Mühe zeigte ich ihm, wie in Hoguets Füßen mehr Politik sitzt als in Buchholz' Kopf, wie alle seine Tanztouren diplomatische Verhandlungen bedeuten, wie jede seiner Bewegungen eine politische Beziehung habe, so z. B. daß er unser Kabinett meint, wenn er, sehnsüchtig vorgebeugt, mit den Händen weit ausgreift, daß er den Bundestag meint, wenn er sich hundertmal auf einem Fuße herumdreht, ohne vom Fleck zu kommen, daß er die kleinen Fürsten im Sinne hat, wenn er wie mit gebundenen Beinen herumtrippelt, daß er das europäische Gleichgewicht bezeichnet, wenn er wie ein Trunkener hin- und herschwankt, daß er einen Kongreß andeutet, wenn er die gebogenen Arme knäuelartig ineinander verschlingt, und endlich, daß er unsern allzu großen Freund im Osten darstellt, wenn er in allmählicher Entfaltung sich in die Höhe hebt, in dieser Stellung lange ruht, und plötzlich in die erschrecklichsten Sprünge ausbricht. | Однако, если вышеупомянутый молодой человек не понял особенностей берлинских спектаклей, он еще меньше обратил внимания на то, что янычарская опера Спонтини с ее литаврами, слонами, трубами и тамтамами является героическим средством для укрепления воинственного духа в нашем размякшем народе, средством, которое некогда рекомендовали столь хитроумные государственные мужи, как Платон и Цицерон. Но меньше всего понял молодой человек дипломатическое значение балета. С трудом удалось мне доказать ему, что в ногах Oгe больше политики, чем в голове у Бухгольца, что все пируэты первого символизируют собою дипломатические переговоры, что в каждом из его движений кроется политический смысл, - так, например, он, бесспорно, имеет в виду наш кабинет, когда, страстно склонившись вперед, простирает руки; что он намекает на Союзный сейм, когда вертится, стоя на одной ноге, и, сделав сто оборотов, все-таки не сходит с места; что он метит в мелких государей, когда семенит по сцене словно связанными ногами; что он изображает европейское равновесие, когда, словно пьяный, пошатывается из стороны в сторону; живописует некий конгресс, когда сплетает в клубок согнутые руки, и, наконец, показывает нам нашего непомерно великого восточного друга, когда, постепенно выпрямляясь, словно растет вверх, затем надолго замирает в одной позе и вдруг начинает делать самые устрашающие прыжки. |
Dem jungen Manne fielen die Schuppen von den Augen, und jetzt merkte er, warum Tänzer besser honoriert werden, als große Dichter, warum das Ballett beim diplomatischen Korps ein unerschöpflicher Gegenstand des Gesprächs ist, und warum oft eine schöne Tänzerin noch privatim von dem Minister unterhalten wird, der sich gewiß Tag und Nacht abmüht, sie für sein politisches Systemchen empfänglich zu machen. Beim Apis! wie groß ist die Zahl der exoterischen, und wie klein die Zahl der esoterischen Theaterbesucher! Da steht das blöde Volk und gafft und bewundert Sprünge und Wendungen, und studiert Anatomie in den Stellungen der Lemiere, und applaudiert die Entrechats der Röhnisch, und schwatzt von Grazie, Harmonie und Lenden - und keiner merkt, daß er in getanzten Chiffern das Schicksal des deutschen Vaterlandes vor Augen hat. | Молодой человек наконец прозрел, и теперь он понял, отчего танцовщики лучше оплачиваются, чем великие поэты, отчего балет служит для дипломатического корпуса неистощимой темой неистощимых разговоров и отчего хорошенькую балерину частенько неофициально еще поддерживает министр, который трудится дни и ночи напролет над тем, чтобы втолковать ей свою политическую систему. Клянусь Аписом! Как же велико число экзотерических и как ничтожно число эзотерических посетителей театра! И вот эта глупая публика глазеет, и восхищается прыжками и поворотами, и изучает анатомию по позициям госпожи Лемьер, и аплодирует антраша госпожи Рениш, болтает о грации, о гармонии, о бедрах - никто не замечает, что перед ним, в зашифрованных движениях танца, проходят судьбы его отечества. |
Während solcherlei Gespräche hin und her flogen, verlor man doch das Nützliche nicht aus den Augen und den großen Schüsseln, die mit Fleisch, Kartoffeln usw. ehrlich angefüllt waren, wurde fleißig zugesprochen. Jedoch das Essen war schlecht. Dieses erwähnte ich leichthin gegen meinen Nachbar, der aber, mit einem Akzente, woran ich den Schweizer erkannte, gar unhöflich antwortete: daß wir Deutschen wie mit der wahren Freiheit, so auch mit der wahren Genügsamkeit unbekannt seien. Ich zuckte die Achseln und bemerkte: daß die eigentlichen Fürstenknechte und Leckerkramverfertiger überall Schweizer sind und vorzugsweise so genannt werden, und daß überhaupt die jetzigen schweizerischen Freiheitshelden, die so viel Politisch-Kühnes ins Publikum hineinschwatzen, mir immer vorkommen wie Hasen, die auf öffentlichen Jahrmärkten Pistolen abschießen, alle Kinder und Bauern durch ihre Kühnheit in Erstaunen setzen, und dennoch Hasen sind. | В то время как велся этот разговор, перекидываясь с одного на другое, участники не забывали о своей пользе и усердно воздавали должное огромным блюдам, добросовестно нагруженным мясом, картофелем и т. п. Однако кушанья были невкусны, на что я вскользь и указал своему соседу; но с акцентом, по которому я сразу же признал в нем швейцарца, он весьма невежливо ответил, что мы, немцы, мол, не знаем, ни что такое истинная свобода, ни истинная умеренность. Я пожал плечами и заметил: настоящими придворными лакеями и кондитерами повсюду обычно бывают швейцарцы, и их чаще всего так и называют, да и вообще - нынешние герои швейцарской свободы, столько болтающие перед публикой о всяких политических дерзаниях, напоминают мне зайцев, которые на ярмарках стреляют из пистолетов, повергают всех детей и крестьян в изумление своей храбростью и все-таки остаются зайцами. |
Der Sohn der Alpen hatte es gewiß nicht böse gemeint, "es war ein dicker Mann, folglich ein guter Mann", sagt Cervantes. Aber mein Nachbar von der andern Seite, ein Greifswalder, war durch jene Äußerung sehr pikiert; er beteuerte, daß deutscher Tatkraft und Einfältigkeit noch nicht erloschen sei, schlug sich dröhnend auf die Brust, und leerte eine ungeheure Stange Weißbier. Der Schweizer sagte: "Nu! Nu!" Doch, je beschwichtigender er dieses sagte, desto eifriger ging der Greifswalder ins Geschirr. Dieser war ein Mann aus jenen Zeiten, als die Läuse gute Tage hatten und die Friseure zu verhungern fürchteten. | Сын Альп, конечно, не имел злого умысла; "это был толстый человек, а следовательно - добрый человек", как говорит Сервантес. Но сосед мой с другой стороны, грейфсвальдец, чрезвычайно был обижен этим заявлением ; он стал уверять, что немецкая энергия и простодушие вовсе не угасли, шумно бил себя в грудь и выпил при этом гигантскую кружку светлого пива. Швейцарец сказал: "Ну, ну". Однако, чем примирительнее был его тон, тем яростнее грейфсвальдец лез на ссору. Этот человек явно принадлежал к той эпохе, когда вши благоденствовали, а парикмахеры чуть не подыхали с голоду. |
Er trug herabhängend langes Haar, ein ritterliches Barett, einen schwarzen, altdeutschen Rock, ein schmutziges Hemd, das zugleich das Amt einer Weste versah, und darunter ein Medaillon mit einem Haarbüschel von Blüchers Schimmel. Er sah aus wie ein Narr in Lebensgröße. Ich mache mir gern einige Bewegung beim Abendessen, und ließ mich daher von ihm in einen patriotischen Streit verflechten. Er war der Meinung, Deutschland müsse in 33 Gauen geteilt werden. | У него были длинные, спадающие на плечи волосы, рыцарский берет, черный сюртук старонемецкого покроя, грязная сорочка, служившая одновременно и жилетом, а под ней висел медальон с клоком волос, принадлежащих блюхеровскому белому коню. Он чрезвычайно напоминал шута в натуральную величину. Я люблю размяться после ужина, потому-то и дал втянуть себя в патриотический спор. Грейфсвальдец был того мнения, что Германию следует разделить на тридцать три округа. |
Ich hingegen behauptete: es müßten 48 sein, weil man alsdann ein systematischeres Handbuch über Deutschland schreiben könne, und es doch notwendig sei, das Leben mit der Wissenschaft zu verbinden. Mein Greifswalder Freund war auch ein deutscher Barde, und, wie er mir vertraute, arbeitete er an einem Nationalheldengedicht zur Verherrlichung Hermanns und der Hermannsschlacht. Manchen nützlichen Wink gab ich ihm für die Anfertigung dieses Epos. Ich machte ihn darauf aufmerksam, daß er die Sümpfe und Knüppelwege des Teutoburger Waldes sehr onomatopöisch durch wäßrige und holprige Verse andeuten könne, und daß es eine patriotische Feinheit wäre, wenn er den Varus und die übrigen Römer lauter Unsinn sprechen ließe. Ich hoffe, dieser Kunstkniff wird ihm, ebenso erfolgreich wie andern Berliner Dichtern, bis zur bedenklichsten Illusion gelingen. | Я, напротив, утверждал, что на сорок восемь, ибо тогда можно будет составить более систематический путеводитель по Германии, а ведь необходимо же связать жизнь с наукой. Мой грейфсвальдец оказался также немецким бардом, он открыл мне, что работает над национально-героической поэмой, прославляющей Арминия и его битву. Я дал ему немало полезных указаний для изготовления этого эпоса. Я обратил его внимание на то, что он мог бы изобразить болота и скалистые тропы Тевтобургского леса весьма ономато-поэтически - с помощью водянистых и ухабистых стихов - и что было бы особой патриотической тонкостью заставить Вара и других римлян говорить сплошные глупости. Надеюсь, что с помощью этого художественного трюка ему удастся не менее успешно, чем другим берлинским поэтам, достичь убедительной иллюзии. |
An unserem Tische wurde es immer lauter und traulicher, der Wein verdrängte das Bier, die Punschbowlen dampften, es wurde getrunken, smolliert und gesungen. Der alte Landesvater und herrliche Lieder von W. Müller, Rückert, Uhland usw. erschollen. Schöne Methfesselsche Melodien. Am allerbesten erklangen unseres Arndts deutsche Worte - "Der Gott, der Eisen wachsen ließ, der wollte keine Knechte!" Und draußen brauste es, als ob der alte Berg mitsänge, und einige schwankende Freunde behaupteten sogar, er schüttle freudig sein kahles Haupt und unser Zimmer werde dadurch hin und her bewegt. Die Flaschen wurden leerer und die Köpfe voller. Der eine brüllte, der andere fistulierte, ein dritter deklamierte aus der "Schuld", ein vierter sprach Latein, ein fünfter predigte von der Mäßigkeit, und ein sechster stellte sich auf den Stuhl und dozierte: | За нашим столом становилось все шумнее и задушевнее, вино вытеснило пиво, пуншевые чаши дымились, мы пили, чокались и пели старинный ландсфатер и чудные песни В. Мюллера, Рюккерта, Уланда и др., а также прекрасные мелодии Метфесселя. Лучше всего прозвучали слова нашего Арндта: "Господь железо создал, чтоб нам не быть рабами". За стеною бушевал лес,- казалось, старая гора подпевала нам, и кое-кто из друзей, пошатываясь, заявил, что она весело качает лысой головой, поэтому и комната покачивается. Бутылки становились легче, а головы тяжелее. Один рычал, другой пищал, третий декламировал из "Вины", четвертый говорил по-латыни, пятый проповедовал умеренность, а шестой, взобравшись на стул, читал лекцию: |
"Meine Herren! Die Erde ist eine runde Walze, die Menschen sind einzelne Stiftchen darauf, scheinbar arglos zerstreut; aber die Walze dreht sich, die Stiftchen stoßen hier und da an und tönen, die einen oft, die andern selten, das gibt eine wunderbare, komplizierte Musik, und diese heißt Weltgeschichte. Wir sprechen also erst von der Musik, dann von der Welt und endlich von der Geschichte; letztere aber teilen wir ein in Positiv und spanische Fliegen -" Und so ging's weiter mit Sinn und Unsinn. | "Господа, земля - это круглый вал, люди на нем - отдельные шпеньки, разбросанные будто без всякого порядка; но вал вращается, шпеньки то там, то здесь касаются друг друга, одни частo, другие редко, и получается удивительно сложная музыка, которая называется всемирной историей. Поэтому мы говорим сначала о музыке, затем о мире и, наконец, об истории; последнюю мы делим, однако, на положительную часть и шпанских мушек..." И так далее - со смыслом и без смысла. |
Ein gemütlicher Mecklenburger, der seine Nase im Punschglase hatte, und selig lächelnd den Dampf einschnupfte, machte die Bemerkung: es sei ihm zumute, als stände er wieder vor dem Theaterbüfett in Schwerin! Ein anderer hielt sein Weinglas wie ein Perspektiv vor die Augen und schien uns aufmerksam damit zu betrachten, während ihm der rote Wein über die Backen ins hervortretende Maul hinablief. Der Greifswalder, plötzlich begeistert, warf sich an meine Brust und jauchzte: "Oh, verständest du mich, ich bin ein Liebender, ich bin ein Glücklicher, ich werde wiedergeliebt, und, Gott verdamm mich! es ist ein gebildetes Mädchen, denn sie hat volle Brüste, und trägt ein weißes Kleid und spielt Klavier!" - Aber der Schweizer weinte, und küßte zärtlich meine Hand und wimmerte beständig: "O Bäbeli! O Bäbeli!" | Какой-то добродушный мекленбуржец, засунув нос в стакан с пуншем, блаженно улыбаясь и вдыхая его пары, заметил: он чувствует себя так, словно стоит опять у стойки театрального буфета в Шверине! Другой держал перед глазами стакан с вином как увеличительное стекло и, казалось, внимательно нас рассматривал через него, а красное вино текло у него по щекам в широко раскрытый рот. Грейфсвальдец, вдруг вдохновившись, кинулся мне на грудь и ликующе воскликнул: "О, если бы ты понял меня, я люблю, я счастлив, мне отвечают взаимностью, и, разрази меня бог,- эта девушка прелестно образованна, ибо у нее пышные груди, она ходит в белом платье и играет на рояле!" Швейцарец плакал, нежно целовал мне руку и непрестанно ныл; "О Бэбели! О Бэбели!" |
In diesem verworrenen Treiben, wo die Teller tanzen und die Gläser fliegen lernten, saßen mir gegenüber zwei Jünglinge, schön und blaß wie Marmorbilder, der eine mehr dem Adonis, der andere mehr dem Apollo ähnlich. Kaum bemerkbar war der leichte Rosenhauch, den der Wein über ihre Wangen hinwarf. Mit unendlicher Liebe sahen sie sich einander an, als wenn einer lesen könnte in den Augen des andern, und in diesen Augen strahlte es, als wären einige Lichttropfen hineingefallen aus jener Schale voll lodernder Liebe, die ein frommer Engel dort oben von einem Stern zum andern hinüberträgt. Sie sprachen leise, mit sehnsuchtbebender Stimme, und es waren traurige Geschichten, aus denen ein wunderschmerzlicher Ton hervorklang. | Среди всего этого беспорядка и шума, когда тарелки научились приплясывать, а стаканы летать, я увидел двух юношей, сидевших против меня, прекрасных и бледных, как мраморные статуи, причем один скорее напоминал Адониса, другой - Аполлона. На их щеках едва был заметен легкий розовый отблеск, которым их окрасило вино. С невыразимой любовью смотрели они друг на друга, словно каждый читал в глазах другого, и в этих глазах что-то лучилось, точно в них упало несколько капель света из той полной, пламенеющей любовью чаши, которую кроткий ангел переносит с одной звезды на другую. Они говорили тихо, и голоса их вздрагивали от страстной тоски - ибо повествования их были печальны и в них звучала какая-то дивная скорбь. |
"Die Lore ist jetzt auch tot!" sagte der eine und seufzte, und nach einer Pause erzählte er von einem halleschen Mädchen, das in einen Studenten verliebt war, und als dieser Halle verließ, mit niemand mehr sprach, und Tag und Nacht weinte, und immer den Kanarienvogel betrachtete, den der Geliebte ihr einst geschenkt hatte. "Der Vogel starb, und bald darauf ist auch die Lore gestorben!" so schloß die Erzählung, und beide Jünglinge schwiegen wieder und seufzten, als wollte ihnen das Herz zerspringen. Endlich sprach der andere - "Meine Seele ist traurig! Komm mit hinaus in die dunkle Nacht! Einatmen will ich den Hauch der Wolken und die Strahlen des Mondes. Genosse meiner Wehmut! ich liebe dich, deine Worte tönen wie Rohrgeflüster, wie gleitende Ströme, sie tönen wider in meiner Brust, aber meine Seele ist traurig!" | "Лора тоже умерла!" - сказал один из них, вздохнув, и после паузы рассказал об одной девушке в Галле: она была влюблена в студента, а когда он покинул Галле, перестала говорить, перестала есть, плакала день и ночь и все смотрела на канарейку, которую милый однажды подарил ей. "Птичка умерла, а вскоре умерла и Лора",- так закончил он свой рассказ; оба юноши снова умолкли и вздохнули, как будто сердце у них хотело разорваться. Наконец другой сказал: "Моя душа печальна! Выйдем вместе в темную ночь. Мне хочется вдыхать веянье облаков и лучи луны! Товарищ моей тоски! Люблю тебя, твои слова, как шепот тростника, как шелест ручьев, они находят отзвук в моей груди, но душа моя печальна". |
Nun erhoben sich die beiden Jünglinge, einer schlang den Arm um den Nacken des andern, und sie verließen das tosende Zimmer. Ich folgte ihnen nach und sah, wie sie in eine dunkle Kammer traten, wie der eine, statt des Fensters, einen großen Kleiderschrank öffnete, wie beide vor demselben, mit sehnsüchtig ausgestreckten Armen, stehen blieben und wechselweise sprachen. "Ihr Lüfte der dämmernden Nacht!" rief der erste, "wie erquickend kühlt ihr meine Wangen! Wie lieblich spielt ihr mit meinen flatternden Locken! Ich steh auf des Berges wolkigem Gipfel, unter mir liegen die schlafenden Städte der Menschen, und blinken die blauen Gewässer. Horch! dort unten im Tale rauschen die Tannen! Dort über die Hügel ziehen, in Nebelgestalten, die Geister der Väter. Oh, könnt ich mit euch jagen, auf dem Wolkenroß, durch die stürmische Nacht, über die rollende See, zu den Sternen hinauf! Aber ach! ich bin beladen mit Leid und meine Seele ist traurig!" | И вот юноши встали, обнялись за плечи и покинули шумный зал. Я последовал за ними и увидел, как они вошли в темную каморку, один распахнул вместо окна большой платяной шкаф, оба встали перед ним, в тоске к нему протягивая руки, и по очереди заговорили. "О дыханье темнеющей ночи! - воскликнул первый.- Как освежаешь ты мои щеки! Как пленительно играешь ты моими развевающимися кудрями! Я стою на облачной вершине горы, внизу подо мною лежат спящие людские города и поблескивают голубые воды. Слышишь, как там, внизу, в ущелье, шумят черные ели! Там плывут над холмами, как туманные призраки, духи отцов! О, если б я мог мчаться вместе с вами на облачном скакуне сквозь бурную ночь, над ревущим морем, и ввысь - к звездам. Но, ах, гнетет меня скорбь, и душа моя печальна". |
- Der andere Jüngling hatte ebenfalls seine Arme sehnsuchtsvoll nach dem Kleiderschrank ausgestreckt, Tränen stürzten aus seinen Augen, und zu einer gelbledernen Hose, die er für den Mond hielt, sprach er mit wehmütiger Stimme: "Schön bist du, Tochter des Himmels! Holdselig ist deines Antlitzes Ruhe! Du wandelst einher in Lieblichkeit! Die Sterne folgen deinen blauen Pfaden im Osten. Bei deinem Anblick erfreuen sich die Wolken, und es lichten sich ihre düstern Gestalten. Wer gleicht dir am Himmel, Erzeugte der Nacht? Beschämt in deiner Gegenwart, sind die Sterne, und wenden ab die grünfunkelnden Augen. Wohin, wenn des Morgens dein Antlitz erbleicht, entziehst du von deinem Pfade? Hast du gleich mir deine Halle? Wohnst du im Schatten der Wehmut? Sind deine Schwestern vom Himmel gefallen? Sie, die freudig mit dir die Nacht durchwallten, sind sie nicht mehr? Ja, sie fielen herab, o schönes Licht, und du verbirgst dich oft, sie zu betrauern. Doch einst wird kommen die Nacht, und du, auch du bist vergangen, und hast deine blauen Pfade dort oben verlassen. Dann erheben die Sterne ihre grünen Häupter, die einst deine Gegenwart beschämt, sie werden sich freuen. Doch jetzt bist du gekleidet in deiner Strahlenpracht und schaust herab aus den Toren des Himmels. Zerreißt die Wolken, o Winde, damit die Erzeugte der Nacht hervorzuleuchten vermag, und die buschigen Berge erglänzen und das Meer seine schäumenden Wogen rolle in Licht!" | Другой юноша также в томлении простер свои руки к платяному шкафу, слезы хлынули у него из глаз, и, приняв панталоны из желтой кожи за луну, он обратился к ним в страстной тоске: "О дочь небес, как ты прекрасна! Как чарует спокойствие твоего лика! Ты странствуешь в небе, полная прелести! И звезды следуют на восток по твоим голубым тропинкам! Увидев тебя, и тучи радуются, и их мрачные очертания светлеют. Кто в небе сравнится с тобой, творение ночи? В твоем присутствии звезды меркнут и отводят зелено-искристые очи. Куда же под утро, когда лик твой бледнеет, бежишь ты со своей стези? Или у тебя, как и у меня, есть свой Галле? Или ты живешь под сенью тоски? Или сестры твои упали с неба? Разве тех, что радостно шествовали с тобой через ночь, уже нет? Да, они упали, прекрасный светильник, и ты так часто скрываешься для того, чтобы оплакивать их. Но настанет такая ночь, когда и ты исчезнешь и покинешь там, наверху, свою голубую тропу. И звезды тогда поднимут свои зеленые головки, которые когда-то в твоем присутствии поникли, и они возрадуются. Но сейчас ты одета в свой лучезарный блеск и взираешь на землю из небесных врат. Разорвите же, ветры, покровы туч, чтобы творение ночи могло светить, и засияли мохнатые горы, и море расплескало среди блеска пенящиеся валы!" |
Ein wohlbekannter, nicht sehr magerer Freund, der mehr getrunken als gegessen hatte, obgleich er auch heute abend, wie gewöhnlich, eine Portion Rindfleisch verschlungen, wovon sechs Gardelieutenants und ein unschuldiges Kind satt geworden wären, dieser kam jetzt in allzu gutem Humor, d. h. ganz en Schwein, vorbeigerannt, schob die beiden elegischen Freunde etwas unsanft in den Schrank hinein, polterte nach der Haustüre, und wirtschaftete draußen ganz mörderlich. Der Lärm im Saal wurde auch immer verworrener und dumpfer. | Хорошо знакомый мне и не слишком тощий приятель, - он больше пил, чем ел, хотя в тот вечер все же проглотил порцию говядины, которой были бы сыты по меньшей мере шесть гвардейских лейтенантов и одно невинное дитя,- в эту минуту пробежал мимо каморки, он был в превосходном настроении, то есть в свинском виде, втолкнул не слишком бережно обоих элегических друзей в платяной шкаф, помчался, топая, к выходной двери и, выскочив наружу, неистово там разбушевался. Шум в зале становился все беспорядочнее и глуше. |
Die beiden Jünglinge im Schranke jammerten und wimmerten, sie lägen zerschmettert am Fuße des Berges; aus dem Hals strömte ihnen der edle Rotwein, sie überschwemmten sich wechselseitig, und der eine sprach zum andern: "Lebe wohl! Ich fühle, daß ich verblute. Warum weckst du mich, Frühlingsluft? Du buhlst und sprichst: >ich betaue dich mit Tropfen des Himmels.< Doch die Zeit meines Welkens ist nahe, nahe der Sturm, der meine Blätter herabstört! Morgen wird der Wanderer kommen, kommen der mich sah in meiner Schönheit, ringsum wird sein Auge im Felde mich suchen, und wird mich nicht finden. -" Aber alles übertobte die wohlbekannte Baßstimme, die draußen vor der Türe, unter Fluchen und Jauchzen, sich gottlästerlich beklagte: daß auf der ganzen dunkeln Weenderstraße keine einzige Laterne brenne, und man nicht einmal sehen könne, bei wem man die Fensterscheiben eingeschmissen habe. | А юноши в шкафу выли и хныкали, - они-де лежат, искалеченные, у подошвы горы; из горла у них лилось благородное красное вино, они по очереди затопляли им друг друга, и один говорил другому: "Прощай! Я чувствую, что истекаю кровью. Зачем же ты будишь меня, воздух весенний? Ты ласкаешь и говоришь: я орошаю тебя каплями с неба! Но близится час моего увядания, и уже ревет та буря, что сорвет мои листья! Завтра путник придет, придет видевший меня в моей красе, и будет взгляд его тщетно искать в поле, но не найдет..." Однако все это заглушал хорошо знакомый бас за дверью, он, богохульствуя, жаловался, среди хохота и проклятий, что на темной Вендерштрассе не горит ни единого фонаря и даже не видишь, кому именно ты вышиб оконные стекла. |
Ich kann viel vertragen - die Bescheidenheit erlaubt mir nicht, die Bouteillenzahl zu nennen - und ziemlich gut konditioniert gelangte ich nach meinem Schlafzimmer. Der junge Kaufmann lag schon im Bette, mit seiner kreideweißen Nachtmütze und safrangelben Jacke von Gesundheitflanell. Er schlief noch nicht und suchte ein Gespräch mit mir anzuknüpfen. Er war ein Frankfurt-am-Mainer, und folglich sprach er gleich von den Juden, die alles Gefühl für das Schöne und Edle verloren haben, und die englischen Waren 25 Prozent unter dem Fabrikpreise verkaufen. | Я много могу выпить - скромность не позволяет мне назвать число бутылок, - поэтому я добрался' в довольно сносном виде до своей комнаты. Молодой коммерсант уже лежал в постели в своем белом как мел ночном колпаке и в шафранного цвета кофте из гигиенической фланели. Он еще не спал и попытался завязать со мной беседу. Коммерсант был из Франкфурта-на-Майне и поэтому сейчас же заговорил о евреях, якобы утративших всякое чувство красоты и благородства и продающих английские товары на двадцать пять процентов дешевле их фабричной цены. |
Es ergriff mich die Lust, ihn etwas zu mystifizieren; deshalb sagte ich ihm: ich sei ein Nachtwandler, und müsse im voraus um Entschuldigung bitten, für den Fall, daß ich ihn etwa im Schlafe stören möchte. Der arme Mensch hat deshalb, wie er mir den andern Tag gestand, die ganze Nacht nicht geschlafen, da er die Besorgnis hegte, ich könnte mit meinen Pistolen, die vor meinem Bette lagen, im Nachtwandlerzustande ein Malheur anrichten. Im Grunde war es mir nicht viel besser als ihm gegangen, ich hatte sehr schlecht geschlafen. Wüste, beängstigende Phantasiegebilde. Ein Klavierauszug aus Dantes "Hölle". | Меня подмывало его слегка помистифици-ровать, поэтому я предупредил, что я лунатик и заранее прошу у него прощения, если вдруг помешаю его сну. Бедняга, как он мне сам признался на другое утро, всю ночь не спал, опасаясь, как бы я, в состоянии сомнамбулизма, не натворил беды с пистолетами, лежавшими возле моей кровати. Говоря по правде, и моя участь была не многим лучше, я спал очень дурно. Меня посетили грозные и фантастические видения! Клавираусцуг из Дантова "Ада"! |
Am Ende träumte mir gar, ich sähe die Aufführung einer juristischen Oper, die Falcidia geheißen, erbrechtlicher Text von Gans, und Musik von Spontini. Ein toller Traum. Das römische Forum leuchtete prächtig, Serv. Asinius Göschenus als Prätor auf seinem Stuhle, die Toga in stolze Falten werfend, ergoß sich in polternden Rezitativen, Marcus Tullius Elversus, als Prima Donna legataria, all seine holde Weiblichkeit offenbarend, sang die liebeschmelzende Bravourarie quicunque civis Romanus, ziegelrot geschminkte Referendarien brüllten als Chor der Unmündigen, Privatdozenten, als Genien in fleischfarbigen Trikot gekleidet, tanzten ein antejustinianeisches Ballett und bekränzten mit Blumen die zwölf Tafeln, unter Donner und Blitz stieg aus der Erde der beleidigte Geist der römischen Gesetzgebung, hierauf Posaunen, Tamtam, Feuerregen, cum omni causa. | Под конец мне приснилось, что я присутствую на исполнении "Falcidia", юридической оперы из области наследственного права, текст Ганса, музыка Спонтини. Дикий сон! Римский форум сиял огнями. Серв. Азиниус Гешенус восседал на своем стуле в роли претора и, откидывая тогу гордыми складками, изливался в громыхающих речитативах; Маркус Туллиус Эльверсус - primadonna legatarial - со всей своей пленительной женственностью томно запел любовно-бравурную арию "Quicunque civis romanus" (каждому римскому гражданину); докладчики, с искусственным кирпичным румянцем на щеках, ревели, изображая хор несовершеннолетних; одетые гениями приват-доценты в трико телесного цвета исполняли балет доюстиниановской эпохи и украсили венками двенадцать таблиц; с громом и молнией выскочил из-под земли оскорбленный дух римского законодательства и затем - литавры, тамтамы, огненный дождь, cum omni causa (со всеми причинами). |
Aus diesem Lärmen zog mich der Brockenwirt, indem er mich weckte, um den Sonnenaufgang anzusehen. Auf dem Turm fand ich schon einige Harrende, die sich die frierenden Hände rieben, andere, noch den Schlaf in den Augen, taumelten herauf. Endlich stand die stille Gemeinde von gestern abend wieder ganz versammelt, und schweigend sahen wir, wie am Horizonte die kleine, karmoisinrote Kugel emporstieg, eine winterlich dämmernde Beleuchtung sich verbreitete, die Berge wie in einem weißwallenden Meere schwammen, und bloß die Spitzen derselben sichtbar hervortraten, so daß man auf einem kleinen Hügel zu stehen glaubte, mitten auf einer überschwemmten Ebene, wo nur hier und da eine trockene Erdscholle hervortritt. Um das Gesehene und Empfundene in Worten festzuhalten, zeichnete ich folgendes Gedicht: | Из всей этой суматохи меня извлек мой брокенский хозяин, разбудив, чтобы я посмотрел восход солнца. На вышке я застал уже несколько ожидающих, которые потирали озябшие руки; другие, с еще сонными глазами, спотыкаясь, лезли наверх. Наконец собралась опять вся вчерашняя тихая община, и мы молча смотрели, как на горизонте медленно вставал маленький багряный шар, а кругом разливался по-зимнему сумеречный свет, горы словно плыли среди волнисто-белого моря, и отчетливо виднелись лишь их верхушки, и чудилось, будто стоишь на небольшом холме среди затопленной водой равнины и только местами выступают из нее небольшие клочки земли. Чтобы закрепить в словах все виденное мною и пережитое, я написал следующее стихотворение: |
Heller wird es schon im Osten Durch der Sonne kleines Glimmen, Weit und breit die Bergesgipfel In dem Nebelmeere schwimmen. |
Уж восток чуть-чуть алеет, А вершины раным-рано - Сколько глаз хватает - тонут В море белого тумана. |
Hätt ich Siebenmeilenstiefel, Lief ich mit der Hast des Windes Über jene Bergesgipfel, Nach dem Haus des lieben Kindes. |
Мне б сапожки-скороходы,- Словно ветром уносимый, В дальний край по тем вершинам Я помчался бы к любимой. |
Юридическая формула. | |
Von dem Bettchen, wo sie schlummert, Zög ich leise die Gardinen, Leise küßt ich ihre Stirne, Leise ihres Munds Rubinen. |
У ее постели полог Я б раздвинул и нагнулся: Тихо лба ее устами, Тихо уст ее коснулся. |
Und noch leiser wollt ich flüstern In die kleinen Lilienohren: Denk im Traum, daß wir uns lieben, Und daß wir uns nie verloren. |
И, ушка ее касаясь, Я б шепнул почти беззвучно: "Пусть во сне тебе приснится, Что вовек мы неразлучны". |
Indessen, meine Sehnsucht nach einem Frühstück war ebenfalls groß, und nachdem ich meinen Damen einige Höflichkeiten gesagt, eilte ich hinab, um in der warmen Stube Kaffee zu trinken. Es tat not; in meinem Magen sah es so nüchtern aus, wie in der Goslarschen Stephanskirche. Aber mit dem arabischen Trank rieselte mir auch der warme Orient durch die Glieder, östliche Rosen umdufteten mich, süße Bulbullieder erklangen, die Studenten verwandelten sich in Kamele, die Brockenhausmädchen, mit ihren Congrevischen Blicken, wurden zu Huris, die Philisternasen wurden Minaretts usw. | Однако мое желание позавтракать было не менее сильным, и, сказав моим дамам несколько любезностей, я поспешил вниз, чтобы в теплой комнате напиться кофе. Да и настало время: в моем желудке было так же пустынно, как в госларской церкви св. Стефана. Но вместе с аравийским напитком по моим жилам заструился жаркий Восток, меня овеяло благоуханием восточных роз, зазвучали сладостные песни соловья, студенты превратились в верблюдов, служанки из дома на Брокене, с их конгривскими взглядами - в гурий, носы филистеров - в минареты и т. д. |
Das Buch, das neben mir lag, war aber nicht der Koran. Unsinn enthielt es freilich genug. Es war das sogenannte Brockenbuch, worin alle Reisende, die den Berg erstiegen, ihre Namen schreiben, und die meisten noch einige Gedanken, und in Ermangelung derselben, ihre Gefühle hinzunotieren. Viele drücken sich sogar in Versen aus. In diesem Buche sieht man, welche Greuel entstehen, wenn der große Philistertroß bei gebräuchlichen Gelegenheiten, wie hier auf dem Brocken, sich vorgenommen hat, poetisch zu werden. | Все же книга, лежавшая возле меня, не была Кораном. Правда, глупостей в ней оказалось достаточно. Это была так называемая брокенская книга, куда все поднявшиеся на гору путешественники записывают свои фамилии, большинство - и несколько мыслей, а за отсутствием оных - свои чувства. Многие выражались даже стихами. По этой книге видно, как ужасно, когда филистерское отребье, воспользовавшись подходящим случаем, как, например, здесь, на Брокене, берется за поэзию. |
Der Palast des Prinzen von Pallagonia, enthält keine so große Abgeschmacktheit, wie dieses Buch, wo besonders hervorglänzen die Herren Akziseeinnehmer mit ihren verschimmelten Hochgefühlen, die Comptoirjünglinge mit ihren pathetischen Seelenergüssen, die altdeutschen Revolutionsdilettanten mit ihren Turngemeinplätzen, die Berliner Schullehrer mit ihren verunglückten Entzückungsphrasen usw. Herr Johannes Hagel will sich auch mal als Schriftsteller zeigen. Hier wird des Sonnenaufgangs majestätische Pracht beschrieben; dort wird geklagt über schlechtes Wetter, über getäuschte Erwartungen, über den Nebel, der alle Aussicht versperrt. "Benebelt heraufgekommen und benebelt hinuntergegangen!" ist ein stehender Witz, der hier von Hunderten nachgerissen wird. | Во дворце принца Паллагонии нет такой безвкусицы, как в этой книге, где акцизные сборщики блистают заплесневелыми благородными чувствами, конторские юноши упражняются в патетических излияниях, старогерманские дилетанты от революции жонглируют банальностями, а берлинские школьные учителя изрекают корявые, напыщенные сентенции. Господин Ганс-простачок хочет показать, что он тоже писатель. Тут прославляется величественная пышность солнечного восхода, там читаешь жалобы на дурную погоду, на обманутые ожидания, на туман, застилающий все виды. "Шел наверх - на горе туман, шел вниз - в голове туман", - вот обычная острота, которой здесь щеголяют сотни людей. |
Das ganze Buch riecht nach Käse, Bier und Tabak; man glaubt einen Roman von Clauren zu lesen. | От всей книги несет сыром, пивом и табаком; кажется, что читаешь роман Клаурена. |
Während ich nun besagtermaßen Kaffee trank und im Brockenbuche blätterte, trat der Schweizer mit hochroten Wangen herein, und voller Begeisterung erzählte er von dem erhabenen Anblick, den er oben auf dem Turm genossen, als das reine, ruhige Licht der Sonne, Sinnbild der Wahrheit, mit den nächtlichen Nebelmassen gekämpft, daß es ausgesehen habe wie eine Geisterschlacht, wo zürnende Riesen ihre langen Schwerter ausstrecken, geharnischte Ritter, auf bäumenden Rossen, einherjagen, Streitwagen, flatternde Banner, abenteuerliche Tierbildungen aus dem wildesten Gewühle hervortauchen, bis endlich alles in den wahnsinnigsten Verzerrungen zusammenkräuselt, blasser und blasser zerrinnt, und spurlos verschwindet. | Пока я, как сказано выше, пил кофе и перелистывал брокенскую книгу, вошел швейцарец с пылающими щеками и принялся восторженно рассказывать о величественном зрелище, которым он наслаждался с верхушки башни, когда чистый, спокойный свет солнца, этого прообраза Правды, сражался с громадами ночных туманов, и это напоминало битву, где разгневанные великаны замахиваются на врагов своими длинными мечами, где скачут рыцари в панцирях и дыбятся кони, несутся боевые колесницы и веют знамена, среди бешеной схватки возникают сказочные звериные лики, и все это, свившись, наконец, в клубок беснующихся химер, постепенно бледнеет и рассеивается, исчезает без следа. |
Diese demagogische Naturerscheinung hatte ich versäumt, und ich kann, wenn es zur Untersuchung kommt, eidlich versichern: daß ich von nichts weiß, als vom Geschmack des guten braunen Kaffees. Ach, dieser war sogar schuld, daß ich meine schöne Dame vergessen, und jetzt stand sie vor der Tür, mit Mutter und Begleiter, im Begriff den Wagen zu besteigen. Kaum hatte ich noch Zeit hinzueilen und ihr zu versichern, daß es kalt sei. Sie schien unwillig, daß ich nicht früher gekommen! doch ich glättete bald die mißmütigen Falten ihrer schönen Stirn, indem ich ihr eine wunderliche Blume schenkte, die ich den Tag vorher, mit halsbrechender Gefahr, von einer steilen Felsenwand gepflückt hatte. | Это демагогическое зрелище природы я, оказывается, прозевал и могу в случае чего на допросе клятвенно заверить: ничего я не знаю, кроме вкусного крепкого кофе. Ах, он был даже виновником того, что я забыл о красивой даме, и вот она уже стоит у дверей с матерью и спутником, готовая сесть в экипаж. Я едва успел добежать и заверить ее, что сегодня холодно. Она казалась недовольной, почему я не явился раньше; но я разгладил гневные морщинки на ее прекрасном челе, поднеся ей редкий цветок, который, рискуя жизнью, сорвал вчера на отвесном утесе. |
Die Mutter verlangte den Namen der Blume zu wissen, gleichsam als ob sie es unschicklich fände, daß ihre Tochter eine fremde, unbekannte Blume vor die Brust stecke - denn wirklich, die Blume erhielt diesen beneidenswerten Platz, was sie sich gewiß gestern auf ihrer einsamen Höhe nicht träumen ließ. Der schweigsame Begleiter öffnete jetzt auf einmal den Mund, zählte die Staubfäden der Blume und sagte ganz trocken: "Sie gehört zur achten Klasse." | Мать пожелала узнать название этого цветка, словно находя неприличным, чтобы дочь приколола себе на грудь чужой, неведомый цветок, - ибо цветок и в самом деле очутился на этом завидном месте, о чем он вчера, на одинокой скале, конечно, и мечтать не смел. Их безмолвный спутник внезапно отверз уста и, пересчитав тычинки, сухо провозгласил: "Этот цветок принадлежит к восьмому классу". |
Es ärgert mich jedesmal, wenn ich sehe, daß man auch Gottes liebe Blumen, ebenso wie uns, in Kasten geteilt hat, und nach ähnlichen Äußerlichkeiten, nämlich nach Staubfäden-Verschiedenheit. Soll doch mal eine Einteilung stattfinden, so folge man dem Vorschlage Theophrasts, der die Blumen mehr nach dem Geiste, nämlich nach ihrem Geruch, einteilen wollte. Was mich betrifft, so habe ich in der Naturwissenschaft mein eigenes System, und demnach teile ich alles ein: in dasjenige, was man essen kann, und in dasjenige, was man nicht essen kann. | Я сержусь всякий раз, когда вижу, что и милые цветики божьи, так же как и мы, делятся на касты, и притом по чисто внешнему признаку, а именно - по различиям в тычинках. Если нельзя без классификации, то лучше уж следовать предложению Теофраста, который хотел, чтобы цветы делились скорее по своему духу, то есть по аромату. У меня же в естествознании имеется своя система, исходя из нее, я все и делю на съедобное и несъедобное. |
Jedoch, der ältern Dame war die geheimnisvolle Natur der Blumen nichts weniger als verschlossen, und unwillkürlich äußerte sie: daß sie von den Blumen, wenn sie noch im Garten oder im Topfe wachsen, recht erfreut werde, daß hingegen ein leises Schmerzgefühl, traumhaft beängstigend, ihre Brust durchzittere, wenn sie eine abgebrochene Blume sehe - da eine solche doch eigentlich eine Leiche sei, und so eine gebrochene, zarte Blumenleiche ihr welkes Köpfchen recht traurig herabhängen lasse, wie ein totes Kind. Die Dame war fast erschrocken über den trüben Widerschein ihrer Bemerkung, und es war meine Pflicht, denselben mit einigen Voltaireschen Versen zu verscheuchen. Wie doch ein paar französische Worte uns gleich in die gehörige Konvenienzstimmung zurückversetzen können? Wir lachten, Hände wurden geküßt, huldreich wurde gelächelt, die Pferde wieherten und der Wagen holperte, langsam und beschwerlich, den Berg hinunter. | Однако таинственная сущность цветов была для старшей дамы отнюдь не загадкой, и она невольно заметила: цветы доставляют ей большую радость, когда они растут в саду или в горшках, но какое-то странное чувство тихой боли, что-то призрачное и пугающее проходит дрожью через ее сердце, когда она видит сломанный цветок, - ведь это все-таки труп, хрупкий труп цветка, и он грустно поник головкой, как мертвое дитя. Дама почти испугалась мрачной окраски своего замечания, и я счел себя обязанным рассеять это впечатление, процитировав отрывки из Вольтеровых стихов. Как легко, однако, могут несколько французских слов возвратить нас к общепринятому и благопристойному настроению! Мы рассмеялись, последовало целование ручек, благосклонные улыбки, лошади заржали, и экипаж, неуклюже подпрыгивая, медленно стал спускаться с горы. |
Nun machten auch die Studenten Anstalt zum Abreisen, die Ranzen wurden geschnürt, die Rechnungen, die über alle Erwartung billig ausfielen, berichtigt, die empfänglichen Hausmädchen, auf deren Gesichtern die Spuren glücklicher Liebe, brachten, wie gebräuchlich ist, die Brockensträußchen, halfen solche auf die Mützen befestigen, wurden dafür mit einigen Küssen oder Groschen honoriert; und so stiegen wir alle den Berg hinab, indem die einen, wobei der Schweizer und Greifswalder, den Weg nach Schierke einschlugen, und die andern, ungefähr zwanzig Mann, wobei auch meine Landsleute und ich, angeführt von einem Wegweiser, durch die sogenannten Schneelöcher hinabzog nach Ilsenburg. | Теперь и студенты принялись готовиться в дорогу - начали завязывать сумки, расплачиваться по счетам, которые, против ожидания, оказались довольно умеренными; уступчивые служанки, со следами счастливой любви на щеках, по обычаю одаривали гостей брокенскими букетиками, помогали прикалывать их к шапкам, получали за это несколько поцелуев или грошей, и мы все начали спускаться с горы, причем одни, среди которых были швейцарец и грейфсвальдец, взяли путь на Ширке, другие, человек около двадцати, в том числе мои земляки и я сам, предводительствуемые проводником, двинулись по так называемым снежным впадинам к Ильзенбургу. |
Das ging über Hals und Kopf. Hallesche Studenten marschieren schneller als die östreichische Landwehr. Ehe ich mich dessen versah, war die kahle Partie des Berges mit den darauf zerstreuten Steingruppen schon hinter uns, und wir kamen durch einen Tannenwald, wie ich ihn den Tag vorher gesehen. | Мы неслись стремглав. Студенты маршировали быстрее австрийского ополчения. Не успел я опомниться, как лысая часть горы, усеянная каменными глыбами, оказалась уже позади, и мы вступили в еловый лес, замеченный мною накануне. |
Die Sonne goß schon ihre festlichsten Strahlen herab und beleuchtete die humoristisch buntgekleideten Burschen, die so munter durch das Dickicht drangen, hier verschwanden, dort wieder zum Vorschein kamen, bei Sumpfstellen über die quergelegten Baumstämme liefen, bei abschüssigen Tiefen an den rankenden Wurzeln kletterten, in den ergötzlichsten Tonarten emporjohlten, und ebenso lustige Antwort zurückerhielten von den zwitschernden Waldvögeln, von den rauschenden Tannen, von den unsichtbar plätschernden Quellen und von dem schallenden Echo. Wenn frohe Jugend und schöne Natur zusammenkommen, so freuen sie sich wechselseitig. | Солнце уже проливало на землю свои праздничные лучи, озаряя смешно и пестро одетых буршей, которые очень бодро продирались сквозь заросли, исчезая и появляясь вновь; когда встречалось болото, они перебегали по стволам поваленных через него деревьев, при отвесных спусках, цепляясь за корни, повисали над бездной, ликующе горланили, и им так же радостно откликались лесные птицы, шумящие ели, журчашие незримые ручьи и звонкое эхо. Когда веселая юность встречается с прекрасной природой, они радуются друг другу. |
Je tiefer wir hinabstiegen, desto lieblicher rauschte das unterirdische Gewässer, nur hier und da, unter Gestein und Gestrippe, blinkte es hervor, und schien heimlich zu lauschen, ob es ans Licht treten dürfe, und endlich kam eine kleine Welle entschlossen hervorgesprungen. Nun zeigt sich die gewöhnliche Erscheinung: ein Kühner macht den Anfang, und der große Troß der Zagenden wird plötzlich, zu seinem eigenen Erstaunen, von Mut ergriffen, und eilt, sich mit jenem ersten zu vereinigen. Eine Menge anderer Quellen hüpften jetzt hastig aus ihrem Versteck, verbanden sich mit der zuerst hervorgesprungenen, und bald bildeten sie zusammen ein schon bedeutendes Bächlein, das in unzähligen Wasserfällen, und in wunderlichen Windungen, das Bergtal hinabrauscht. Das ist nun die Ilse, die liebliche, süße Ilse. | Чем ниже мы спускались, тем певучее журчали подземные воды; там и сям, между камнями и кустарниками, сверкали они, словно прислушиваясь, можно ли им выбежать на свет, и наконец маленькая струйка решительно выбивалась из земли. Ведь это обычное явление: смелый кладет почин, и вся толпа колеблющихся, к своему удивлению, вдруг захвачена его мужеством и стремительно присоединяется к нему. И вот уже множество других ключей торопливо выпрыгивает из своих тайников, они вскоре сливаются, и уже довольно широкая речушка шумно сбегает в долину, образуя множество водопадов и излучин. Это Ильза, прелестная, сладостная Ильза. |
Sie zieht sich durch das gesegnete Ilsetal, an dessen beiden Seiten sich die Berge allmählich höher erheben, und diese sind, bis zu ihrem Fuße, meistens mit Buchen, Eichen und gewöhnlichem Blattgesträuche bewachsen, nicht mehr mit Tannen und anderm Nadelholz. Denn jene Blätterholzart wird vorherrschend auf dem "Unterharze", wie man die Ostseite des Brockens nennt, im Gegensatz zur Westseite desselben, die der "Oberharz" heißt, und wirklich viel höher ist, und also auch viel geeigneter zum Gedeihen der Nadelhölzer. | Она течет по благословенной Ильзенской долине, а с двух сторон поднимаются все выше горы, поросшие сверху донизу буком, дубом и обыкновенным лиственным кустарником, но уже не елями и другой хвоей. Ибо в Нижнем Гарце, как называется восточный склон Брокена, преобладают лиственные породы, в противоположность западному склону, именуемому Верхним Гарцем, который действительно гораздо выше и поэтому больше благоприятствует хвойным деревьям. |
Es ist unbeschreibbar, mit welcher Fröhlichkeit, Naivetät und Anmut die Ilse sich hinunterstürzt über die abenteuerlich gebildeten Felsstücke, die sie in ihrem Laufe findet, so daß das Wasser hier wild emporzischt oder schäumend überläuft, dort aus allerlei Steinspalten, wie aus tollen Gießkannen, in reinen Bögen sich ergießt, und unten wieder über die kleinen Steine hintrippelt, wie ein munteres Mädchen. Ja, die Sage ist wahr, die Ilse ist eine Prinzessin, die lachend und blühend den Berg hinabläuft. Wie blinkt im Sonnenschein ihr weißes Schaumgewand! Wie flattern im Winde ihre silbernen Busenbänder! Wie funkeln und blitzen ihre Diamanten! | Трудно описать, с каким весельем, наивностью и грацией низвергается Ильза с причудливых скал, которые она встречает на своем пути, как вода ее - тут пенится и бурно перекипает через край, там вырывается из трещин в камнях, словно из переполненных до отказа кувшинов, изгибаясь прозрачно-чистой дугой, и внизу снова начинает прыгать по камешкам, точно резвая девушка. Да, правду говорит предание, Ильза - это принцесса, которая, улыбаясь и расцветая, бежит с горы. Как блещет на ней в свете солнца белопенная одежда! Как развеваются по ветру серебристые ленты на ее груди! Как сверкают и искрятся ее алмазы! |
Die hohen Buchen stehen dabei gleich ernsten Vätern, die verstohlen lächelnd dem Mutwillen des lieblichen Kindes zusehen; die weißen Birken bewegen sich tantenhaft vergnügt, und doch zugleich ängstlich über die gewagten Sprünge; der stolze Eichbaum schaut drein wie ein verdrießlicher Oheim, der das schöne Wetter bezahlen soll; die Vögelein in den Lüften jubeln ihren Beifall, die Blumen am Ufer flüstern zärtlich: Oh, nimm uns mit, nimm uns mit, lieb Schwesterchen! - aber das lustige Mädchen springt unaufhaltsam weiter, und plötzlich ergreift sie den träumenden Dichter, und es strömt auf mich herab ein Blumenregen von klingenden Strahlen und strahlenden Klängen, und die Sinne vergehen mir vor lauter Herrlichkeit, und ich höre nur noch die flötensüße Stimme: | Высокие буки стоят и смотрят, точно строгие отцы, улыбаясь украдкой причудам прелестного ребенка; белые березы, как тетушки, тихонько покачиваются, любуясь и вместе с тем страшась ее слишком смелых прыжков; гордый дуб посматривает на нее, как дядюшка-ворчун, которому придется расплачиваться за все это; птички в воздухе радостно поют ей хвалу, прибрежные цветы нежно лепечут: "Возьми и нас с собой, возьми и нас с собой, милая сестрица!" Но веселая девушка неудержимо прыгает дальше и дальше и вдруг захватывает в плен мечтающего поэта, и на меня льется цветочный дождь звенящих лучей и лучистых звуков, и я теряю голову от этого великолепия и слышу только сладостный, как флейта, голос: |
Ich bin die Prinzessin Ilse, Und wohne im Ilsenstein; Komm mit nach meinem Schlosse, Wir wollen selig sein. |
Зовусь я принцессой Ильзой. Здесь, в Ильзенштейне, мой дом. Приди ко мне, и блаженство С тобою мы обретем. |
Dein Haupt will ich benetzen Mit meiner klaren Well, Du sollst deine Schmerzen vergessen, Du sorgenkranker Gesell! |
Чело твое окроплю я Прозрачной моей волной. Все муки разом забудешь Ты, страждущий и больной. |
In meinen weißen Armen, An meiner weißen Brust, Da sollst du liegen und träumen Von alter Märchenlust. |
Меж рук моих пенно-белых, На белой груди моей Ты будешь лежать и грезить О сказках прошлых дней. |
Ich will dich küssen und herzen, Wie ich geherzt und geküßt Den lieben Kaiser Heinrich, Der nun gestorben ist. |
Тебя заласкать мне, путник, Занежить тебя позволь, Как был мной занежен Генрих, Покойный, увы! король. |
Es bleiben tot die Toten, Und nur der Lebendige lebt; Und ich bin schön und blühend, Mein lachendes Herze bebt. |
Но мертвый пребудет мертвым, И только живой живет. А я молода и прекрасна, И радость в сердце поет. |
Komm in mein Schloß herunter, In mein kristallenes Schloß, Da tanzen die Fräulein und Ritter, Es jubelt der Knappentroß. |
Звенящему сердцу вторит Мой замок из хрусталя. Танцуют в нем рыцари, дамы, Танцует свита моя. |
Es rauschen die seidenen Schleppen, Es klirren die Eisensporn, Die Zwerge trompeten und pauken, Und fiedeln und blasen das Horn. |
Шелками плещутся шлейфы, И шпоры бряцают в лад, Играют гномы на скрипках, В рога и трубы трубят. |
Doch dich soll mein Arm umschlingen, Wie er Kaiser Heinrich umschlang; Ich hielt ihm zu die Ohren, Wenn die Trompet erklang. |
В объятьях нежных затихни, Как Генрих-король затих. Ему я зажала уши, Чтоб труб не слышал моих1. |
Unendlich selig ist das Gefühl, wenn die Erscheinungswelt mit unserer Gemütswelt zusammenrinnt, und grüne Bäume, Gedanken, Vögelgesang, Wehmut, Himmelsbläue, Erinnerung und Kräuterduft sich in süßen Arabesken verschlingen. Die Frauen kennen am besten dieses Gefühl, und darum mag auch ein so holdselig ungläubiges Lächeln um ihre Lippen schweben, wenn wir mit Schulstolz unsere logischen Taten rühmen, wie wir alles so hübsch eingeteilt in objektiv und subjektiv, wie wir unsere Köpfe apothekenartig mit tausend Schubladen versehen, wo in der einen Vernunft, in der andern Verstand, in der dritten Witz, in der vierten schlechter Witz, und in der fünften gar nichts, nämlich die Idee, enthalten ist. | Безмерно охватывающее нас блаженное чувство, когда мир явлений сливается с миром души и зелень деревьев, мысли, пенье птиц, грусть, небесная лазурь, воспоминания и запах трав сплетаются в чудесных арабесках. Женщинам особенно знакомо это чувство, и, может быть, поэтому на их устах блуждает такая недоверчивая и милая усмешка, когда мы с гордостью школьников прославляем свои логические подвиги, и то, как мы аккуратно все поделили на объективное и субъективное, и как мы снабдили наши головы, точно в аптеке, тысячью ящичков: в одном - разум, в другом - рассудок, в третьем - остроумие, в четвертом - тупоумие, в пятом - ничто, а это и есть идея. |
Wie im Traume fortwandelnd, hatte ich fast nicht bemerkt, daß wir die Tiefe des Ilsetales verlassen und wieder bergauf stiegen. Dies ging sehr steil und mühsam, und mancher von uns kam außer Atem. Doch wie unser seliger Vetter, der zu Mölln begraben liegt, dachten wir im voraus ans Bergabsteigen, und waren um so vergnügter. Endlich gelangten wir auf den Ilsenstein. | Я продолжал идти, словно во сне, и почти не заметил, что мы уже покинули долину Ильзы и опять поднимаемся в гору. Подъем был очень крут и труден, и многие из нас почти задыхались. Но, как наш покойный родич, чья могила в Мельне, так и мы заранее предвкушали спуск и были тем веселей. Наконец добрались мы до Ильзенштейна. |
Das ist ein ungeheurer Granitfelsen, der sich lang und keck aus der Tiefe erhebt. Von drei Seiten umschließen ihn die hohen, waldbedeckten Berge, aber die vierte, die Nordseite, ist frei, und hier schaut man das unten liegende Ilsenburg und die Ilse, weit hinab ins niedere Land. Auf der turmartigen Spitze des Felsens steht ein großes, eisernes Kreuz, und zur Not ist da noch Platz für vier Menschenfüße. | Это гигантская гранитная скала, круто и задорно вздымающаяся из бездны. С трех сторон обступают ее высокие лесистые горы, но с четвертой, с севера, она открыта, и отсюда видны далеко внизу лежащий Ильзенбург и Ильза. На вершине скалы, имеющей форму башни, стоит большой железный крест, и там есть еще место :для двух пар человеческих ног. |
Wie nun die Natur, durch Stellung und Form, den Ilsenstein mit phantastischen Reizen geschmückt, so hat auch die Sage ihren Rosenschein darüber ausgegossen. Gottschalk berichtet: "Man erzählt, hier habe ein verwünschtes Schloß gestanden, in welchem die reiche, schöne Prinzessin Ilse gewohnt, die sich noch jetzt jeden Morgen in der Ilse bade; und wer so glücklich ist, den rechten Zeitpunkt zu treffen, werde von ihr in den Felsen, wo ihr Schloß sei, geführt und königlich belohnt!" Andere erzählen von der Liebe des Fräuleins Ilse und des Ritters von Westenberg eine hübsche Geschichte, die einer unserer bekanntesten Dichter romantisch in der "Abendzeitung" besungen hat. Andere wieder erzählen anders: es soll der altsächsische Kaiser Heinrich gewesen sein, der mit Ilse, der schönen Wasserfee, in ihrer verzauberten Felsenburg die kaiserlichsten Stunden genossen. | Подобно тому как природа, с помощью особой формы и особого положенья, придала Ильзенштейну фантастическую прелесть, так и легенда окутала его розовым сиянием. Готтшальк сообщает: "Говорят, что здесь стоял заколдованный замок, в котором жила богатая и прекрасная принцесса Ильза, она и до сей поры купается каждое утро в Ильзе; и кому посчастливится увидеть ее в этот миг, того она уведет в скалу, где находится ее замок, и наградит по-королевски". Другие рассказывают о любви фрейлейн Ильзы и рыцаря фон Вестенберга занимательную историю, - один из наших известнейших поэтов ее даже романтически воспел в "Вечерней газете". Третьи передают еще вариант: будто бы древнесаксонский император Генрих проводил с Ильзой, прекрасной феей вод, в ее заколдованном замке свои подлинно королевские часы. |
Ein neuerer Schriftsteller, Herr Niemann, Wohlgeb., der ein Harzreisebuch geschrieben, worin er die Gebirgshöhen, Abweichungen der Magnetnadel, Schulden der Städte und dergleichen mit löblichem Fleiße und genauen Zahlen angegeben, behauptet indes: "Was man von der schönen Prinzessin Ilse erzählt, gehört dem Fabelreiche an." So sprechen alle diese Leute, denen eine solche Prinzessin niemals erschienen ist, wir aber, die wir von schönen Damen besonders begünstigt werden, wissen das besser. Auch Kaiser Heinrich wußte es. Nicht umsonst hingen die altsächsischen Kaiser so sehr an ihrem heimischen Harze. Man blättere nur in der hübschen Lüneburger Chronik, wo die guten, alten Herren, in wunderlich treuherzigen Holzschnitten, abkonterfeit sind, wohlgeharnischt, hoch auf ihrem gewappneten Schlachtroß, die heilige Kaiserkrone auf dem teuren Haupte, Szepter und Schwert in festen Händen; und auf den lieben, knebelbärtigen Gesichtern kann man deutlich lesen, wie oft sie sich nach den süßen Herzen ihrer Harzprinzessinnen und dem traulichen Rauschen der Harzwälder zurücksehnten, wenn sie in der Fremde weilten, wohl gar in dem zitronen- und giftreichen Welschland, wohin sie und ihre Nachfolger so oft verlockt wurden von dem Wunsche, römische Kaiser zu heißen, einer echtdeutschen Titelsucht, woran Kaiser und Reich zugrunde gingen. | Современный писатель, его высокородие господин Ниман, составивший путеводитель по Гарцу, где он с похвальным усердием и точными цифровыми данными сообщает о высоте гор, отклонениях магнитной стрелки, задолженности городов и т. п., утверждает: "Все, что рассказывают о прекрасной принцессе Ильзе, относится к области вымысла". Так говорят все эти люди, которым никогда не являлись такие принцессы; мы же, к кому прекрасные дамы особенно благосклонны, лучше знаем. Знал это и император Генрих. Недаром древнесаксонские императоры были так привержены к своему родному Гарцу. Достаточно перелистать прелестную "Люнебургскую хронику", где на странных, наивных гравюрах изображены боевые кони в попонах с геральдическими знаками и восседающие на них старые добрые государи в полном боевом снаряжении, с императорской священной короной на бесценном челе, со скипетром и мечом в крепкой руке; по их усатым честным лицам видно, как часто они тосковали о сладостных для их сердец принцессах Гарца и о родном шуме гарцских лесов, когда бывали на чужбине, быть может, даже в столь богатой лимонами и ядами Италии, куда их и их преемников не раз влекло соблазнительное желание назваться римскими императорами,- истинно немецкая страсть к титулам, погубившая и императоров, и империю. |
Ich rate aber jedem, der auf der Spitze des Ilsensteins steht, weder an Kaiser und Reich, noch an die schöne Ilse, sondern bloß an seine Füße zu denken. Denn als ich dort stand, in Gedanken verloren, hörte ich plötzlich die unterirdische Musik des Zauberschlosses, und ich sah, wie sich die Berge ringsum auf die Köpfe stellten, und die roten Ziegeldächer zu Ilsenburg anfingen zu tanzen, und die grünen Bäume in der blauen Luft herumflogen, daß es mir blau und grün vor den Augen wurde, und ich sicher, vom Schwindel erfaßt, in den Abgrund gestürzt wäre, wenn ich mich nicht, in meiner Seelennot, ans eiserne Kreuz festgeklammert hätte. Daß ich, in so mißlicher Stellung, dieses letztere getan habe, wird mir gewiß niemand verdenken. | Я же советую каждому, кто стоит на вершине Ильзенштейна, думать не об императорах и империях, не о прекрасной Ильзе, а только о своих ногах. Ибо, когда я стоял там, погруженный в свои мысли, я вдруг услышал подземную музыку заколдованного замка и увидел, как горы кругом меня опрокинулись и встали на голову,; красные крыши Ильзенбурга завертелись, зеленые деревья понеслись в голубом воздухе, перед глазами у меня все поголубело и позеленело, а голова моя закружилась, и я неизбежно сорвался бы в пропасть, если бы, ища спасения, не ухватился за железный крест. В том, "что я, находясь в столь бедственном положении, сделал это, меня, конечно, никто не упрекнет. |
English | Русский |
Deutsch | Русский |
Die "Harzreise" ist und bleibt Fragment, und die bunten Fäden, die so hübsch hineingesponnen sind, um sich im ganzen harmonisch zu verschlingen, werden plötzlich, wie von der Schere der unerbittlichen Parze, abgeschnitten. Vielleicht verwebe ich sie weiter in künftigen Liedern, und was jetzt kärglich verschwiegen ist, wird alsdann vollauf gesagt. Am Ende kommt es auch auf eins heraus, wann und wo man etwas ausgesprochen hat, wenn man es nur überhaupt einmal ausspricht. Mögen die einzelnen Werke immerhin Fragmente bleiben, wenn sie nur in ihrer Vereinigung ein Ganzes bilden. Durch solche Vereinigung mag hier und da das Mangelhafte ergänzt, das Schroffe ausgeglichen und das Allzuherbe gemildert werden. | "Путешествие по Гарцу" - фрагмент и останется фрагментом, и пестрые нити, которые так красиво в него вотканы, чтобы сплестись затем в одно гармоническое целое, вдруг обрываются, словно их перерезали ножницы неумолимой Парки. Может быть, я в моих будущих песнях стану их и дальше сплетать и то, о чем здесь скупо умолчал, выскажу во всей полноте. В конце концов ведь все равно, когда и где ты что-то высказал, если вообще смог это высказать. Пусть отдельные произведения так и остаются фрагментами, лишь бы они в своем сочетании составляли одно целое. Благодаря такому сочетанию могут быть восполнены те или иные недочеты, сглажены шероховатости и смягчена излишняя резкость. |
Dieses würde vielleicht schon bei den ersten Blättern der Harzreise der Fall sein, und sie könnten wohl einen minder sauern Eindruck hervorbringen, wenn man anderweitig erführe, daß der Unmut, den ich gegen Göttingen im allgemeinen hege, obschon er noch größer ist, als ich ihn ausgesprochen, doch lange nicht so groß ist wie die Verehrung, die ich für einige Individuen dort empfinde. Und warum sollte ich es verschweigen, ich meine hier ganz besonders jenen viel teueren Mann, der schon in frühern Zeiten sich so freundlich meiner annahm, mir schon damals eine innige Liebe für das Studium der Geschichte einflößte, mich späterhin in dem Eifer für dasselbe bestärkte, dadurch meinen Geist auf ruhigere Bahnen führte, meinem Lebensmute heilsamere Richtungen anwies, und mir überhaupt jene historischen Tröstungen bereitete, ohne welche ich die qualvollen Erscheinungen des Tages nimmermehr ertragen würde. | Это коснулось бы, вероятно, первых же страниц "Путешествия по Гарцу" и они произвели бы, может быть, не столь кислое впечатление, когда бы читатель узнал, что та неприязнь, которую я вообще питаю к Геттингену, - хотя она на самом деле даже глубже, чем я изобразил ее,- все же далеко не так глубока, как то уважение, с каким я отношусь к некоторым из живущих там лиц. Да и зачем мне об этом умалчивать? Я прежде всего имею в виду особенно дорогого мне человека, который еще в былые времена принял во мне столь дружеское участие, привил мне подлинную любовь к изучению истории, впоследствии укрепил меня в этой склонности, успокоил мой дух, направил по верному пути мое мужество и научил меня находить в моих исканиях то утешение, без которого я бы никогда не мог свыкнуться с нашей действительностью. |
Ich spreche von Georg Sartorius, dem großen Geschichtsforscher und Menschen, dessen Auge ein klarer Stern ist in unserer dunkeln Zeit, und dessen gastliches Herz offensteht für alle fremde Leiden und Freuden, für die Besorgnisse des Bettlers und des Königs, und für die letzten Seufzer untergehender Völker und ihrer Götter. - | Я говорю о Георге Сарториусе, великом историке и человеке, чей взор - светлая звезда в наше темное время и чье радушное сердце всегда открыто для всех страданий и радостей других людей, для забот короля и нищего и для последних вздохов гибнущих народов и их богов. |
Ich kann nicht umhin, hier ebenfalls anzudeuten: daß der Oberharz, jener Teil des Harzes, den ich bis zum Anfang des Ilsetals beschrieben habe, bei weitem keinen so erfreulichen Anblick, wie der romantisch malerische Unterharz gewährt, und in seiner wildschroffen, tannendüstern Schönheit gar sehr mit demselben kontrastiert; so wie ebenfalls die drei, von der Ilse, von der Bode und von der Selke gebildeten Täler des Unterharzes gar anmutig untereinander kontrastieren, wenn man den Charakter jedes Tales zu personifizieren weiß. Es sind drei Frauengestalten, wovon man nicht so leicht zu entscheiden vermag, welche die schönste sei. | Я не могу также не отметить следующее: Верхний Гарц, та часть Гарца в начале долины Ильзы, которую я описал, отнюдь не представляет собой столь радостного зрелища, как романтический и живописный Нижний Гарц, и своей дикой сумрачно-хвойной красотой служит резким контрастом к нему; также пленительно различий и три долины Нижнего Гарца, образуемые Ильзой, Бодой и Зелькой, олицетворяющими характер каждой долины. Это как бы три женских образа, и не так легко решить, который из них прекраснее. |
Von der lieben, süßen Ilse und wie süß und lieblich sie mich empfangen, habe ich schon gesagt und gesungen. Die düstere Schöne, die Bode, empfing mich nicht so gnädig, und als ich sie im schmiededunkeln Rübeland zuerst erblickte, schien sie gar mürrisch und verhüllte sich in einen silbergrauen Regenschleier. Aber mit rascher Liebe warf sie ihn ab, als ich auf die Höhe der Roßtrappe gelangte, ihr Antlitz leuchtete mir entgegen in sonnigster Pracht, aus allen Zügen hauchte eine kolossale Zärtlichkeit, und aus der bezwungenen Felsenbrust drang es hervor wie Sehnsuchtseufzer und schmelzende Laute der Wehmut. | О милой, пленительной Ильзе и о том, как пленительно и мило она меня приняла, я уже говорил и пел. Сумрачная красавица Бода встретила меня не столь милостиво, и когда я сначала увидел ее в темном, как кузница, Рюбеланде, она, видимо, была не в духе и куталась в серебристо-серое покрывало дождя. Но в порыве быстро вспыхнувшей любви она сбросила его, и когда я добрался до вершины Ростраппы, лицо ее засияло мне навстречу ярчайшим солнечным блеском, все черты ее излучали величайшую нежность, а из скованной скалистой груди как будто вырывались вздохи страстной тоски и томные стоны мечтательной печали. |
Minder zärtlich, aber fröhlicher, zeigte sich mir die schöne Selke, die schöne, liebenswürdige Dame, deren edle Einfalt und heitere Ruhe alle sentimentale Familiarität entfernt hält, die aber doch durch ein halbverstecktes Lächeln ihren neckenden Sinn verrät; und diesem möchte ich es wohl zuschreiben, daß mich im Selketal gar mancherlei kleines Ungemach heimsuchte, daß ich, indem ich über das Wasser springen wollte, just in die Mitte hineinplumpste, daß nachher, als ich das nasse Fußzeug mit Pantoffeln vertauscht hatte, einer derselben mir abhanden, oder vielmehr abfüßen kam, daß mir ein Windstoß die Mütze entführte, daß mir Walddorne die Beine zerfetzten, u. leider s. w. Doch all dieses Ungemach verzeihe ich gern der schönen Dame, denn sie ist schön. Und jetzt steht sie vor meiner Einbildung mit all ihrem stillen Liebreiz, und scheint zu sagen: wenn ich auch lache, so meine ich es doch gut mit Ihnen, und ich bitte Sie, besingen Sie mich. | Менее нежной, но более веселой предстала предо мной прекрасная Зелька, красивая и любезная дама, чья благородная простота и веселое спокойствие исключали всякую сентиментальную фамильярность, однако чья затаенная улыбка выдавала шаловливый нрав; этим я объясняю то обстоятельство, что в долине Зельки я испытал целый ряд мелких неудач, например: желая перепрыгнуть через ручей, я прямо плюхнулся в воду, в самую середину его, а когда я сменил промокшие башмаки на туфли и одну упустил из рук, вернее - с ног, порыв ветра сорвал с меня еще и шапку, лесные колючки исцарапали мне ноги, и - увы! - так далее. Однако все эти неприятности я охотно прощаю прекрасной даме, ибо она прекрасна. Она и сейчас стоит в моем воображении во всей своей тихой прелести и точно просит: "Если я и смеюсь, то все же не со зла, и, прошу вас, воспойте меня". |
Die herrliche Bode tritt ebenfalls hervor in meiner Erinnerung, und ihr dunkles Auge spricht: du gleichst mir im Stolz und im Schmerze, und ich will, daß du mich liebst. Auch die schöne Ilse kommt herangesprungen, zierlich und bezaubernd in Miene, Gestalt und Bewegung; sie gleicht ganz dem holden Wesen, das meine Träume beseligt, und ganz wie Sie, schaut sie mich an, mit unwiderstehlicher Gleichgültigkeit und doch zugleich so innig, so ewig, so durchsichtig wahr. - Nun, ich bin Paris, die drei Göttinnen stehen vor mir, und den Apfel gebe ich der schönen Ilse. | Великолепная Бода также выступает в моих воспоминаниях, и ее темный взор как бы говорит: "Ты подобен мне в гордости и в боли, и я хочу, чтобы ты любил меня". И прекрасная Ильза прибегает вприпрыжку, изящная и обворожительная лицом, движеньями и станом; она во всем подобна прелестному созданью, вдохновительнице моих грез, как и ты - она смотрит на меня с неодолимым равнодушием, но вместе с тем так искренне, так вечно, с такой прозрачной правдивостью...- словом, я - Парис, предо мною три богини, и яблоко я отдаю прекрасной Ильзе. |
Es ist heute der erste Mai. Wie ein Meer des Lebens ergießt sich der Frühling über die Erde, der weiße Blütenschaum bleibt an den Bäumen hängen, ein weiter, warmer Nebelglanz verbreitet sich überall. In der Stadt blitzen freudig die Fensterscheiben der Häuser, an den Dächern bauen die Spatzen wieder ihre Nestchen, auf der Straße wandeln die Leute und wundern sich, daß die Luft so angreifend und ihnen selbst so wunderlich zumute ist; die bunten Vierlanderinnen bringen Veilchensträußer; die Waisenkinder, mit ihren blauen Jäckchen und ihren lieben, unehelichen Gesichtchen, ziehen über den Jungfernstieg und freuen sich, als sollten sie heute einen Vater wiederfinden; der Bettler an der Brücke schaut so vergnügt, als hätte er das große Los gewonnen; sogar den schwarzen, noch ungehenkten Makler, der dort mit seinem spitzbübischen Manufakturwarengesicht einherläuft, bescheint die Sonne mit ihren tolerantesten Strahlen - ich will hinauswandern vor das Tor. | Сегодня первое мая; точно море жизни, изливается на землю весна, белая пена остается висеть на ветках деревьев, и широкая, теплая, сияющая дымка лежит на всем; в окнах городских домов весело поблескивают стекла, под крышами воробьи снова вьют свои гнездышки, а по улицам Гамбурга ходят люди и дивятся, что воздух такой волнующий, что у них на душе так чудесно; крестьянки из пригородов в своих пестрых одеждах продают букеты фиалок, сиротки в голубых кофточках, со своими хорошенькими внебрачными личиками, проходят по Юнгфернштигу и радуются так, будто сегодня им предстоит найти отца; у нищего на мосту такой довольный вид, точно ему выпал главный выигрыш; даже чернявого маклера с лицом жулика-мануфактурщика, по которому плачет виселица, и того озаряет солнце своими беспредельно терпимыми лучами,- я же пойду за городские ворота. |
Es ist der erste Mai, und ich denke deiner, du schöne Ilse - oder soll ich dich "Agnes" nennen, weil dir dieser Name am besten gefällt? - ich denke deiner, und ich möchte wieder zusehen, wie du leuchtend den Berg hinabläufst. Am liebsten aber möchte ich unten im Tale stehen und dich auffangen in meine Arme - Es ist ein schöner Tag! Überall sehe ich die grüne Farbe, die Farbe der Hoffnung. Überall, wie holde Wunder, blühen hervor die Blumen, und auch mein Herz will wieder blühen. Dieses Herz ist auch eine Blume, eine gar wunderliche. | Сегодня первое мая, и я думаю о тебе, прекрасная Ильза, - или мне называть тебя Агнесса, оттого что это имя больше всех тебе нравится? Я вспоминаю о тебе, и мне хотелось бы вновь посмотреть, как ты, сверкая, сбегаешь с горы. Больше всего мне хотелось бы стоять внизу, в долине, и принять тебя в свои объятия. Какой прекрасный день! Всюду вижу я зеленый цвет, цвет надежды. Всюду, как светлые дива, расцветают цветы, и мое сердце тоже хочет опять зацвести. Это сердце ведь тоже цветок, и к тому же преудивительный. |
Es ist kein bescheidenes Veilchen, keine lachende Rose, keine reine Lilie, oder sonstiges Blümchen, das mit artiger Lieblichkeit den Mädchensinn erfreut, und sich hübsch vor den hübschen Busen stecken läßt, und heute welkt und morgen wieder blüht. Dieses Herz gleicht mehr jener schweren, abenteuerlichen Blume aus den Wäldern Brasiliens, die der Sage nach, alle hundert Jahre nur einmal blüht. Ich erinnere mich, daß ich als Knabe eine solche Blume gesehen. Wir hörten in der Nacht einen Schuß, wie von einer Pistole, und am folgenden Morgen erzählten mir die Nachbarskinder, daß es ihre "Aloe" gewesen, die mit solchem Knalle plötzlich aufgeblüht sei. Sie führten mich in ihren Garten, und da sah ich, zu meiner Verwunderung, daß das niedrige, harte Gewächs, mit den närrisch breiten, scharfgezackten Blättern, woran man sich leicht verletzen konnte, jetzt ganz in die Höhe geschossen war, und oben, wie eine goldene Krone, die herrlichste Blüte trug. | Оно - не робкая фиалка, не смеющаяся роза, не чистая лилия или другой подобный им цветочек, который радует своей скромной прелестью душу девушки, так красив он на красивой груди и нынче вянет, завтра расцветает вновь. Это сердце больше походит на тот тяжелый причудливый цветок бразильских лесов, который, по преданию, цветет лишь раз в столетье. Помню, мальчиком я видел такой цветок. Мы услышали ночью выстрел, словно из пистолета, а наутро соседские дети рассказали мне, что это их алоэ распустилось вдруг с таким треском. Они повели меня в свой сад, и там я увидел, к своему изумлению, что низкое, жесткое растение с нелепыми широкими зубчатыми листьями, о которые легко было уколоться, теперь высоко поднялось, и наверху, подобный золотому венцу, распустился великолепный цветок. |
Wir Kinder konnten nicht so hoch hinaufsehen, und der alte, schmunzelnde Christian, der uns liebhatte, baute eine hölzerne Treppe um die Blume herum, und da kletterten wir hinauf, wie die Katzen, und schauten neugierig in den offenen Blumenkelch, woraus die gelben Strahlenfäden und wildfremden Düfte mit unerhörter Pracht hervordrangen. | Мы, дети, не могли дотянуться до него; и ухмыляющийся старый Христиан, который любил нас, построил вокруг цветка деревянные мостки; мы влезли на них, как кошки, и с любопытством заглядывали в открытую чашечку цветка, из которой поднимались лучами жадные нити тычинок и странно дикий, неслыханно роскошный аромат. |
Ja, Agnes, oft und leicht kommt dieses Herz nicht zum Blühen; soviel ich mich erinnere, hat es nur ein einziges Mal geblüht, und das mag schon lange her sein, gewiß schon hundert Jahr. Ich glaube, so herrlich auch damals seine Blüte sich entfaltete, so mußte sie doch aus Mangel an Sonnenschein und Wärme elendiglich verkümmern, wenn sie nicht gar von einem dunkeln Wintersturme gewaltsam zerstört worden. Jetzt aber regt und drängt es sich wieder in meiner Brust und hörst du plötzlich den Schuß - Mädchen erschrick nicht! ich hab mich nicht totgeschossen, sondern meine Liebe sprengt ihre Knospe, und schießt empor in strahlenden Liedern, in ewigen Dithyramben, in freudigster Sangesfülle. | Да, Агнесса, не часто и не легко расцветает это сердце; насколько я помню, оно цвело лишь один-единственный раз, вероятно, очень давно, не меньше ста лет назад. Мне кажется, как ни великолепно распустился тогда цветок, он все же должен был захиреть от недостатка солнечного света и тепла, если даже и не был уничтожен суровой зимней бурей. Но теперь что-то зреет и теснится в моей груди, и если ты вдруг услышишь выстрел, - девушка, не пугайся! Я не застрелился, это раскрылся бутон моей любви, и она рванулась ввысь сияющими песнями, вечными дифирамбами и радостнейшей полнотой созвучий. |
Ist dir aber diese hohe Liebe zu hoch, Mädchen, so mach es dir bequem, und besteige die hölzerne Treppe, und schaue von dieser hinab in mein blühendes Herz. | Если, однако, эта высокая любовь слишком высока, девушка, не стесняйся, поднимись по деревянной лесенке и загляни в мое цветущее сердце. |
Es ist noch früh am Tage, die Sonne hat kaum die Hälfte ihres Weges zurückgelegt, und mein Herz duftet schon so stark, daß es mir betäubend zu Kopfe steigt, daß ich nicht mehr weiß, wo die Ironie aufhört und der Himmel anfängt, daß ich die Luft mit meinen Seufzern bevölkere, und daß ich selbst wieder zerrinnen möchte in süße Atome, in die unerschaffene Gottheit; - wie soll das erst gehen, wenn es Nacht wird, und die Sterne am Himmel erscheinen, "die unglücksel'gen Sterne, die dir sagen können - -" | Еще только начало дня, солнце едва прошло половину своего пути, а мое сердце уже благоухает так сильно, что у меня голова начинает кружиться и я уже не различаю, где кончается ирония и начинается небо, и я населяю воздух своими вздохами и хотел бы опять растечься потоком сладостных атомов в предвечной божественности; что же будет, когда наступит ночь и в небе выступят звезды, "те несчастные звезды, что скажут тебе"... |
Es ist der erste Mai, der lumpigste Ladenschwengel hat heute das Recht, sentimental zu werden, und dem Dichter wolltest du es verwehren? | Сегодня первое мая, и последний ничтожный лавочник имеет право на сентиментальность, так неужели ты запретишь ее поэту? |