Французский | Русский |
Pendant que les charrettes roulaient, entourées de gendarmes, vers la place du trône-renversé, menant à la mort Brotteaux et ses complices, évariste était assis, pensif, sur un banc du jardin des Tuileries. Il attendait élodie. Le soleil, penchant à l'horizon, criblait de ses flèches enflammées les marronniers touffus. à la grille du jardin, la renommée, sur son cheval ailé, embouchait sa trompette éternelle. Les porteurs de journaux criaient la grande victoire de Fleurus. | Между тем как окруженные конными жандармами телеги приближались к площади Опрокинутого Трона, везя на казнь Бротто и его сообщников, Эварист сидел задумавшись на скамье в Тюильрийском саду. Он поджидал Элоди. Солнце, склоняясь к горизонту, пронизывало огневыми стрелами густую листву каштанов. У садовой решетки Слава верхом на крылатом коне неустанно трубила в свою трубу. Газетчики выкрикивали последнее сообщение о крупной победе под Флерюсом. |
" oui, songeait Gamelin, la victoire est à nous. Nous y avons mis le prix. " | "Да, - размышлял Гамлен, - победа на нашей стороне. Но мы дорого заплатили за нее". |
il voyait les mauvais généraux traîner leurs ombres condamnées dans la poussière sanglante de cette place de la révolution où ils avaient péri. Et il sourit fièrement, songeant que, sans les sévérités dont il avait eu sa part, les chevaux autrichiens mordraient aujourd'hui l'écorce de ces arbres. | Ему мерещились тени осужденных за бездарность генералов: он видел их в кровавой пыли на площади Революции, где они сложили свои головы. И он гордо улыбнулся, подумав, что без суровых мер, в осуществлении которых и он принимал участие, лошади австрийцев сейчас обгладывали бы тут кору с деревьев. |
Il s'écriait en lui-même : " terreur salutaire, ô sainte terreur ! L'année passée, à pareille époque, nous avions pour défenseurs d'héroiques vaincus en guenilles ; le sol de la patrie était envahi, les deux tiers des départements en révolte. Maintenant nos armées bien équipées, bien instruites, commandées par d'habiles généraux, prenant l'offensive, prêtes à porter la liberté par le monde. La paix règne sur tout le territoire de la république... terreur salutaire ! ô sainte terreur ! Aimable guillotine ! L'année passée, à pareille époque, la république était déchirée par les factions ; l'hydre du fédéralisme menaçait de la dévorer. | "О спасительный террор, святой террор! - мысленно восклицал он. - В прошлом году в это самое время нашими защитниками были побежденные герои в отрепьях; неприятель попирал почву нашей родины; две трети департаментов были охвачены мятежом. Теперь же наши войска, хорошо снаряженные, хорошо обученные, под начальством искусных полководцев переходят в наступление и готовы разнести свободу по всему свету: На всей территории республики царит мир: О спасительный террор, святой террор! О бесценная гильотина! В прошлом году, в это самое время, республику раздирали "а части заговоры, гидра федерализма чуть чуть не пожрала ее. А ныне тесно сплоченные якобинцы простирают свою мудрую власть над всем государством:" |
Maintenant l'unité jacobine étend sur l'empire sa force et sa sagesse... " cependant il était sombre. Un pli profond lui barrait le front ; sa bouche était amère. Il songeait : " nous disions : vaincre ou mourir. nous nous trompions, c'est vaincre et mourir qu'il fallait dire. " | И все таки он был мрачен. Глубокая морщина прорезала ему лоб; горькая складка залегла у рта. Он думал: "Мы говорили: победить или умереть. Мы ошиблись. Надо было сказать: победить и умереть". |
il regardait autour de lui. Les enfants faisaient des tas de sable. Les citoyennes sur leur chaise de bois, au pied des arbres, brodaient ou cousaient. | Он посмотрел вокруг себя. Дети играли песком. Гражданки, сидя под деревьями на стульях, шили или вышивали. |
Les passants en habit et culotte d'une élégance étrange, songeant à leurs affaires ou à leurs plaisirs, regagnaient leur demeure. Et Gamelin se sentait seul parmi eux : il n'était ni leur compatriote ni leur contemporain. Que s'était-il donc passé ? Comment à l'enthousiasme des belles années avaient succédé l'indifférence, la fatigue et, peut-être, le dégoût ? Visiblement, ces gens-là ne voulaient plus entendre parler du tribunal révolutionnaire et se détournaient de la guillotine. | Изящные мужчины во фраках и странного покроя панталонах возвращались к себе домой, занятые делами и развлечениями. И Гамлен чувствовал себя среди них одиноким: он не был ни их соотечественником, ни их современником. Что же такое произошло? Каким .образом на смену энтузиазму прекрасных лет явились безразличие, усталость, а быть может, и отвращение? Эти люди явно не желали больше слышать о Революционном трибунале и отворачивались от гильотины. |
Devenue trop importune sur la place de la révolution, on l'avait renvoyée au bout du faubourg Antoine. | Она уже слишком намозолила всем глаза на площади Революции, и ее загнали в самый конец Антуанского предместья. |
Là même, au passage des charrettes, on murmurait. | Но и там вид роковых телег вызывал ропот. Говорят, будто несколько голосов однажды даже крикнуло: "Довольно!" |
Quelques voix, dit-on, avaient crié : " assez ! " assez, quand il y avait encore des traîtres, des conspirateurs ! Assez, quand il fallait renouveler les comités, épurer la convention ! Assez, quand des scélérats déshonoraient la représentation nationale ! Assez, quand on méditait jusque dans le tribunal révolutionnaire la perte du juste ! Car, chose horrible à penser et trop véritable ! Fouquier lui-même ourdissait des trames, et c'était pour perdre Maximilien qu'il lui avait immolé pompeusement cinquante-sept victimes traînées à la mort dans la chemise rouge des parricides. à quelle pitié criminelle cédait la France ? Il fallait donc la sauver malgré elle et, lorsqu'elle criait grâce, se boucher les oreilles et frapper. Hélas ! Les destins l'avaient résolu : la patrie maudissait ses sauveurs. | Довольно, когда есть еще изменники и заговорщики! Довольно, когда следует обновить комитеты, очистить Конвент! Довольно, когда негодяи позорят народное представительство! Довольно, когда даже в Революционном трибунале замышляют гибель Праведника! Страшно подумать, но тем не менее это так: сам Фукье подготовлял заговор, и именно для того, чтобы погубить Максимилиана, он торжественно принес ему в жертву пятьдесят семь человек, которых, точно отцеубийц, доставили к эшафоту в красных рубахах! Откуда же эта преступная жалость, внезапно овладевшая Францией? Значит, ее необходимо спасать вопреки ее воле, когда она умоляет о пощаде, затыкать себе уши и разить? Увы, это было предначертано роком: отечество проклинало своих спасителей. Пускай оно клянет нас, лишь бы оно было спасено. |
Qu'elle nous maudisse et qu'elle soit sauvée ! " c'est trop peu que d'immoler des victimes obscures, des aristocrates, des financiers, des publicistes, des poètes, un Lavoisier, un Roucher, un André Chénier. Il faut frapper ces scélérats tout-puissants qui, les mains pleines d'or et dégouttantes de sang, préparent la ruine de la montagne, les Fouché, les Tallien, les Rovère, les Carrier, les Bourbon. Il faut délivrer l'état de tous ses ennemis. Si Hébert avait triomphé, la convention était renversée, la république roulait aux abîmes ; si Desmoulins et Danton avaient triomphé, la convention, sans vertus, livrait la république aux aristocrates, aux agioteurs et aux généraux. Si les Tallien, les Fouché, monstres gorgés de sang et de rapines, triomphent, la France se noie dans le crime et l'infamie... tu dors, Robespierre, tandis que des criminels ivres de fureur et d'effroi méditent ta mort et les funérailles de la liberté. | "Мало приносить безвестные жертвы, аристократов, финансистов, публицистов, поэтов, какого нибудь Лавуазье, Руше, Андре Шенье. Необходимо поразить всесильных злодеев, загребающих золото обагренными кровью руками, всех этих Фуше, Тальенов, Роверов, Карьеров, Бурдонов, которые готовят гибель Горе. Надо освободить государство от всех врагов. Если бы восторжествовал Гебер, Конвент был бы разогнан и республика скатилась бы в пропасть; если бы восторжествовали Демулен и Дантон, Конвент, дойдя до нравственного падения, отдал бы республику на растерзание аристократам, биржевикам и генералам. Если восторжествуют Тальены и Фуше, эти чудовища, упившиеся кровью и грабежами, Франция потонет в преступлениях и позоре: Ты спишь, Робеспьер, а изверги, пьяные от ярости и ужаса, замышляют покончить с тобой и навеки похоронить свободу. |
Couton, Saint-just, que tardez-vous à dénoncer les complots ? " | Кутон, Сен Жюст, почему вы медлите с изобличением заговорщиков? |
quoi ! L'ancien état, le monstre royal assurait son empire en emprisonnant chaque année quatre cent mille hommes, en en pendant quinze mille, en en rouant trois mille, et la république hésiterait encore à sacrifier quelques centaines de têtes à sa sûreté et à sa puissance ? Noyons-nous dans le sang et sauvons la patrie... " | Как! Прежнее государство, тираническое чудовище, утверждало свою власть, ежегодно заточая в тюрьмы по четыреста тысяч человек, вешая по пятнадцать тысяч, колесуя по три тысячи, а республика никак не может решиться пожертвовать несколькими сотнями голов в интересах собственной безопасности и могущества? Пусть мы захлебнемся в крови, но мы спасем отечество:" |
comme il songeait ainsi, élodie accourut à lui pâle et défaite : | Он все еще размышлял над этим, когда, бледная, небрежно одетая, подбежала к нему Элоди: |
-évariste, qu'as-tu à me dire ? Pourquoi ne pas venir à l'amour peintre dans la chambre bleue ? Pourquoi m'as-tu fait venir ici ? | - Что ты хотел мне сказать, Эварист? Почему ты не пришел в "Амур Художник", в голубую комнату? Зачем ты вызвал меня сюда? |
-pour te dire un éternel adieu. | - Чтобы навек проститься с тобой. |
Elle murmura qu'il était insensé, qu'elle ne pouvait comprendre... | Она пробормотала, что он безумец, что она ничего не понимает. |
il l'arrêta d'un très petit geste de la main : | Он остановил ее еле заметным движением руки: |
-élodie, je ne puis plus accepter ton amour. | - Элоди, я больше не могу принимать твою любовь. |
-tais-toi, évariste, tais-toi ! | - Замолчи, Эварист, замолчи! |
Elle le pria d'aller plus loin : là, on les observait, on les écoutait. | Она предложила ему пойти подальше: здесь их могли увидеть, могли услышать. |
Il fit une vingtaine de pas et poursuivit, très calme : | Он прошел шагов двадцать и заговорил совершенно спокойно: |
-j'ai fait à ma patrie le sacrifice de ma vie et de mon honneur. Je mourrai infâme, et n'aurai à te léguer, malheureuse, qu'une mémoire exécrée... nous aimer ? Est-ce que l'on peut m'aimer encore ? ... est-ce que je puis aimer ? | - Я принес в жертву родине и жизнь и честь. Я умру опозоренным и ничего не смогу завещать тебе, несчастная, кроме всем ненавистного имени: Любить друг друга? Но разве меня можно любить?.. И разве я могу любить? |
Elle lui dit qu'il était fou ; qu'elle l'aimait, qu'elle l'aimerait toujours. Elle fut ardente, sincère ; mais elle sentait aussi bien que lui, elle sentait mieux que lui qu'il avait raison. Et elle se débattait contre l'évidence. | Она еще раз назвала его сумасшедшим, стала уверять, что любит и будет любить всегда. Она говорила пылко, искренно. Однако, так же как он, и даже лучше его, она сознавала всю правоту его слов и спорила против очевидности. |
Il reprit : -je ne me reproche rien. Ce que j'ai fait, je le ferais encore. Je me suis fait anathème pour la patrie. Je suis maudit. Je me suis mis hors l'humanité : je n'y rentrerai jamais. Non ! La grande tâche n'est pas finie. Ah ! La clémence, le pardon ! ... | - Я ни в чем не упрекаю себя, - продолжал он. - Я и впредь поступал бы так, как поступал до сих пор. Ради отечества я подверг себя отлучению. Я проклят. Я поставил себя вне человечества и никогда не вернусь к нему. Нет! Великая задача еще не завершена. Милосердие! Прощение!.. |
les traîtres pardonnent-ils ? Les conspirateurs sont-ils cléments ? Les scélérats parricides croissent sans cesse en nombre ; il en sort de dessous terre, il en accourt de toutes nos frontières : de jeunes hommes, qui eussent mieux péri dans nos armées, des vieillards, des enfants, des femmes, avec les masques de l'innocence, de la pureté, de la grâce. Et quand on les a immolés, on en trouve davantage... tu vois bien qu'il faut que je renonce à l'amour, à toute joie, à toute douceur de la vie, à la vie elle-même. | А разве изменники прощают? Разве заговорщики милосердны? Предателей родины с каждым часом становится все больше и больше; они вырастают из под земли, они стекаются со всех границ: молодые люди, которым более пристало бы погибать в рядах наших армий, старики, дети, женщины, напяливающие на себя личины невинности, чистоты и грации. А когда их казнят, на их месте появляются другие, в еще большем количестве: Ты отлично видишь, что я должен отказаться от любви, от утех, от всякой радости в жизни, от самой жизни. |
Il se tut. Faite pour goûter de paisibles jouissances, élodie depuis plus d'un jour s'effrayait de mêler, sous les baisers d'un amant tragique, aux impressions voluptueuses des images sanglantes : | Он умолк. По своей природе склонная к мирным наслаждениям, Элоди за последнее время уже не раз с ужасом замечала, что к сладострастным ощущениям, которые она испытывала в объятиях трагического любовника, все чаще примешиваются кровавые картины. |
elle ne répondit rien. évariste but comme un calice amer le silence de la jeune femme. | Она ничего не ответила. Эварист, как горькую чашу, испил молчание молодой женщины. |
-tu le vois bien, élodie : nous sommes précipités ; notre oeuvre nous dévore. Nos jours, nos heures sont des années. J'aurai bientôt vécu un siècle. | - Ты отлично видишь, Элоди: мы с головокружительной быстротой стремимся вперед. Наше дело поглощает нас. Наши дни, наши часы - это годы. Мне скоро исполнится сто лет. |
Vois ce front ! Est-il d'un amant ? Aimer ! ... | Посмотри на мое чело, разве это чело любовника? Любить!.. |
-évariste, tu es à moi, je te garde ; je ne te rends pas ta liberté. | - Эварист, ты мой, я не отпущу тебя, я не верну тебе свободы. |
Elle s'exprimait avec l'accent du sacrifice. Il le sentit ; elle le sentit elle-même. | Это было самопожертвованием. Он почувствовал это по интонации. Да и сама она это чувствовала. |
-élodie, pourras-tu attester, un jour, que je vécus fidèle à mon devoir, que mon coeur fut droit et mon âme pure, que je n'eus d'autre passion que le bien public ; que j'étais né sensible et tendre ? Diras-tu : " il fit son devoir ? " mais non ! Tu ne le diras pas. Et je ne te demande pas de le dire. | - Элоди, решишься ли ты когда нибудь подтвердить, что я был верен своему долгу, что помыслы мои были честны и душа чиста, что я не ведал иной страсти, кроме стремления к общественному благу, что по натуре я был человеком чувствительным и нежным? Скажешь ли ты: "Он исполнил свой долг"? Нет! Ты этого не скажешь. И я не прошу тебя об этом. |
Périsse ma mémoire ! Ma gloire est dans mon coeur ; la honte m'environne. Si tu m'aimas, garde sur mon nom un éternel silence. | Пускай бесследно исчезнет память обо мне! Вся моя слава схоронена у меня в сердце, а окружает меня позор. Если ты меня любила, никогда ни единым словом не упоминай обо мне. |
Un enfant de huit ou neuf ans, qui jouait au cerceau, se jeta en ce moment dans les jambes de Gamelin. | В эту минуту ребенок лет восьми-девяти, игравший в серсо, с разбегу уткнулся в колени Гамлену. |
Celui-ci l'éleva brusquement dans ses bras : | Эварист быстро схватил его на руки: |
-enfant ! Tu grandiras libre, heureux, et tu le devras à l'infâme Gamelin. Je suis atroce pour que tu sois heureux. Je suis cruel pour que tu sois bon. | - Дитя! Ты вырастешь свободным и счастливым человеком и этим будешь обязан презренному Гамлену. Я свиреп, так как хочу, чтобы ты был счастлив. |
Je suis impitoyable pour que demain tous les Français s'embrassent en versant des larmes de joie. | Я жесток, так как хочу, чтобы ты был добр. Я беспощаден, так как хочу, чтобы завтра все французы, проливая слезы радости, упали друг другу в объятия. |
Il le pressa contre sa poitrine : | Он прижал его к груди: |
-petit enfant, quand tu seras un homme, tu me devras ton bonheur, ton innocence ; et, si jamais tu entends prononcer mon nom, tu l'exécreras. | - Малыш, когда ты станешь мужчиной, ты будешь обязан мне своим счастьем и невинностью. А между тем, услыхав мое имя, ты предашь его проклятию. |
Et il posa à terre l'enfant, qui s'alla jeter épouvanté dans les jupes de sa mère, accourue pour le délivrer. | И он спустил на землю ребенка, который в страхе кинулся к матери, уже спешившей ему навстречу. |
Cette jeune mère, qui était jolie et d'une grâce aristocratique, dans sa robe de linon blanc, emmena son petit garçon avec un air de hauteur. | Молодая мать, красивая женщина в белом батистовом платье, судя по наружности, аристократка, с надменным видом увела своего мальчика. |
Gamelin tourna vers élodie un regard farouche : | Гамлен, дико сверкнув глазами, обернулся к Элоди: |
-j'ai embrassé cet enfant ; peut-être ferai-je guillotiner sa mère. | - Я расцеловал этого ребенка, а его мать, быть может, я отправлю на эшафот. |
Et il s'éloigna, à grands pas, sous les quinconces. | И он удалился большими шагами, держась в тени деревьев. |
élodie resta un moment immobile, le regard fixe et baissé. Puis, tout à coup, elle s'élança sur les pas de son amant, et, furieuse, échevelée, telle qu'une ménade, elle le saisit comme pour le déchirer et lui cria d'une voix étranglée de sang et de larmes : | С минуту Элоди простояла неподвижно, опустив взор и глядя в одну точку. Потом она вдруг кинулась вслед своему любовнику; в порыве исступления, с развевающимися, как у менады, волосами, она схватила его, словно желая растерзать, и сдавленным от слез голосом крикнула: |
-eh bien ! Moi aussi, mon bien-aimé, envoie-moi à la guillotine ; moi aussi, fais-moi trancher la tête ! | - Ну что ж, и меня, возлюбленный мой, пошли на гильотину! Прикажи и мне отрубить голову! |
Et, à l'idée du couteau sur sa nuque, toute sa chair se fondait d'horreur et de volupté. | И, представляя себе, как нож касается ее шеи, она чувствовала, что все ее тело содрогается от ужаса и сладострастия. |
Титульный лист | Предыдущая | Следующая