English | Русский |
The Editor has somewhat insidiously laid a trap for his correspondents, the question put appearing at first so innocent, truly cutting so deep. It is not, indeed, until after some reconnaissance and review that the writer awakes to find himself engaged upon something in the nature of autobiography, or, perhaps worse, upon a chapter in the life of that little, beautiful brother whom we once all had, and whom we have all lost and mourned, the man we ought to have been, the man we hoped to be. But when word has been passed (even to an editor), it should, if possible, be kept; and if sometimes I am wise and say too little, and sometimes weak and say too much, the blame must lie at the door of the person who entrapped me. | Редактор "Бритиш Уикли", задавший своим корреспондентам на первый взгляд столь невинный вопрос, заманил их в ловушку, ибо вопросом своим на самом деле копнул глубоко. Хотя и не сразу, а по некотором размышлении и исследовании, писатель обнаруживает, что он взялся создать нечто вроде собственного жизнеописания или, что еще хуже, написать главу из жизни того прекрасного братца, который некогда был у каждого из нас и которого мы все схоронили и оплакали, человека, каким мы должны были стать, каким мы надеялись стать. Но раз слово дано (даже и редактору), его следует по возможности держать; и если в одних случаях я окажусь достаточно умен и буду немногословен, а в других не совладаю с собой и наговорю слишком много, винить в этом следует лишь того, кто заманил меня в ловушку. |
The most influential books, and the truest in their influence, are works of fiction. They do not pin the reader to a dogma, which he must afterwards discover to be inexact; they do not teach him a lesson, which he must afterwards unlearn. They repeat, they rearrange, they clarify the lessons of life; they disengage us from ourselves, they constrain us to the acquaintance of others; and they show us the web of experience, not as we can see it for ourselves, but with a singular change--that monstrous, consuming ego of ours being, for the nonce, struck out. To be so, they must be reasonably true to the human comedy; and any work that is so serves the turn of instruction. But the course of our education is answered best by those poems and romances where we breathe a magnanimous atmosphere of thought and meet generous and pious characters. Shakespeare has served me best. Few living friends have had upon me an influence so strong for good as Hamlet or Rosalind. | Более других и всего вернее влияет на читателя изящная словесность. Она не навязывает ему мнений, в которых он впоследствии принужден разочаровываться; не преподает уроки, которые потом надобно забывать. Она повторяет, располагает в ином порядке, проясняет уроки самой жизни; она отвлекает нас от самих себя, понуждает знакомиться с другими людьми и показывает нам хитросплетение бытия, причем не то, которое мы сами видим, но весьма существенно измененное - в нем не присутствует наше чудовищное, всепоглощающее ego. А чтобы стать таковою, она должна быть более или менее верна человеческой комедии; но всякая правдивая книга, тем самым и книга назидательная, непременно наставляет читателя. Однако всего более служат к нашему просвещению те возвышенные романы и поэмы, что великодушно насыщают нашу мысль, знакомят нас с благородными и благочестивыми героями. Более других я обязан Шекспиру. Немногие мои друзья из плоти и крови оказали на меня столь сильное и благотворное влияние, как Гамлет и Розалинда. |
The last character, already well beloved in the reading, I had the good fortune to see, I must think, in an impressionable hour, played by Mrs. Scott Siddons. Nothing has ever more moved, more delighted, more refreshed me; nor has the influence quite passed away. Kent's brief speech over the dying Lear had a great effect upon my mind, and was the burthen of my reflections for long, so profoundly, so touchingly generous did it appear in sense, so overpowering in expression. Perhaps my dearest and best friend outside of Shakespeare is D'Artagnan--the elderly D'Artagnan of the Vicomte de Bragelonne. I know not a more human soul, nor, in his way, a finer; I shall be very sorry for the man who is so much of a pedant in morals that he cannot learn from the Captain of Musketeers. Lastly, I must name the Pilgrim's Progress, a book that breathes of every beautiful and valuable emotion. | Последнюю, уже достаточно полюбившуюся мне при чтении, я имел счастье видеть в исполнении миссис Скотт Сиддонс, и это, должен признаться, произвело на меня впечатление стократ сильнейшее. Ничто и никогда так не трогало, не восхищало, не освежало меня; оттого влияние это я в какой-то мере ощущаю и посейчас. Огромное впечатление произвела на меня краткая речь Кента над умирающим Лиром, и еще много времени спустя, о чем бы я ни думал, я неизменно возвращался к ней мыслью - так она показалась мне глубока, так проникновенно благородна и выражена словами такой сокрушительной силы. Пожалуй, после Шекспира самый дорогой, самый лучший мой друг - д'Артаньян, немолодой уже д'Артаньян из "Виконта де Бражелона". Мне неведома другая душа столь человечная и, в своем роде, столь превосходная, и я от всего сердца пожалею всякого, в ком нравственный педантизм так силен, что он не смог ничего воспринять от капитана мушкетеров. В заключение я должен назвать "Путь паломника", книгу, которая исполнена всех самых прекрасных, самых драгоценных чувств. |
But of works of art little can be said; their influence is profound and silent, like the influence of nature; they mould by contact; we drink them up like water, and are bettered, yet know not how. It is in books more specifically didactic that we can follow out the effect, and distinguish and weigh and compare. | Но о произведениях искусства вообще мало что можно сказать; воздействие их глубоко и подспудно, как воздействие самой природы; они накладывают отпечаток на душу уже одним своим прикосновением; мы пьем их залпом, как воду, и внутренне хорошеем, а как это получается, и сами не знаем. Проследить воздействие книги, заметить его, взвесить, сравнить с другими мы можем только, если книга эта для того и создана, чтобы нас поучать. |
A book which has been very influential upon me fell early into my hands, and so may stand first, though I think its influence was only sensible later on, and perhaps still keeps growing, for it is a book not easily outlived: the Essais of Montaigne. That temperate and genial picture of life is a great gift to place in the hands of persons of to-day; they will find in these smiling pages a magazine of heroism and wisdom, all of an antique strain; they will have their 'linen decencies' and excited orthodoxies fluttered, and will (if they have any gift of reading) perceive that these have not been fluttered without some excuse and ground of reason; and (again if they have any gift of reading) they will end by seeing that this old gentleman was in a dozen ways a finer fellow, and held in a dozen ways a nobler view of life, than they or their contemporaries. | Из таких книг первой я назвал бы одно сочинение, очень рано попавшее мне в руки, хотя воздействие его стало ощущаться позднее, а быть может, и сейчас еще не достигло полной силы, ибо перерасти эту книгу нелегко - это "Опыты" Монтеня. Его воздержанный и добрый взгляд на мир - великий дар нынешнему поколению; на улыбающихся страницах этой книги оно найдет всевозможные примеры героизма и мудрости, причем все старинного образца; вся нынешняя дешевая благопристойность и нервическая преданность общепринятому, устоявшемуся окажется поколеблена, и оно постигнет (если только умеет по-настоящему читать), что этому есть серьезные причины; и еще одно оно непременно поймет в конце концов (опять же если умеет читать), что этот старый господин куда достойнее людей нынешнего поколения и взгляд его на жизнь куда благороднее. |
The next book, in order of time, to influence me, was the New Testament, and in particular the Gospel according to St. Matthew. I believe it would startle and move any one if they could make a certain effort of imagination and read it freshly like a book, not droningly and dully like a portion of the Bible. Any one would then be able to see in it those truths which we are all courteously supposed to know and all modestly refrain from applying. But upon this subject it is perhaps better to be silent. | Следующая по времени книга, которая повлияла на меня, - это Новый завет, в особенности же Евангелие от Матфея. Я уверен, что всякий, кто сумеет несколько напрячь свое воображение и перечтет его сызнова, просто как книгу, а не с привычной унылостью, как одну из частей Библии, будет потрясен до глубины души. И тогда он сумеет распознать те истины, которые, как деликатно предполагается, нам всем известны и от следования которым все мы скромно уклоняемся. Но о сем предмете, пожалуй, лучше умолчать. |
I come next to Whitman's Leaves of Grass, a book of singular service, a book which tumbled the world upside down for me, blew into space a thousand cobwebs of genteel and ethical illusion, and, having thus shaken my tabernacle of lies, set me back again upon a strong foundation of all the original and manly virtues. But it is, once more, only a book for those who have the gift of reading. I will be very frank--I believe it is so with all good books except, perhaps, fiction. The average man lives, and must live, so wholly in convention, that gunpowder charges of the truth are more apt to discompose than to invigorate his creed. Either he cries out upon blasphemy and indecency, and crouches the closer round that little idol of part-truths and part-conveniences which is the contemporary deity, or he is convinced by what is new, forgets what is old, and becomes truly blasphemous and indecent himself. | Вслед затем я назову "Листья травы" Уитмена, книгу, которая сослужила мне особую службу, перевернула для меня весь мир, разорвала паутину добропорядочных и высоконравственных иллюзий и, сотрясши до фундамента здание моих лживых представлений, вновь водворила меня на прочное основание подлинных и достойных мужчины добродетелей. Но и эта книга опять же может сослужить службу лишь тем, кто умеет читать по-настоящему. Скажу с полной откровенностью: я убежден, что так же обстоит дело со всеми хорошими книгами, за исключением, быть может, беллетристики. Жизнь обыкновенного человека неизбежно так проникнута условностями, что пороховые заряды истины способны скорее разрушить, нежели укрепить его верования. Он либо яростно поносит новое, почитая его кощунственным и непристойным, и еще более пресмыкается перед жалким идолом полуправд и полупритворства (а это и есть божество современности), либо всем существом предается новому, о старом и знать не хочет - и тогда сам впадает в кощунство и непристойность. |
New truth is only useful to supplement the old; rough truth is only wanted to expand, not to destroy, our civil and often elegant conventions. He who cannot judge had better stick to fiction and the daily papers. There he will get little harm, and, in the first at least, some good. | Новая истина плодотворна лишь тогда, когда она дополняет старую; грубая правда надобна нам лишь для того, чтобы расширить, а не разрушить наши деликатные и зачастую хрупкие условности. Тому, кто не имеет собственных суждений, лучше держаться беллетристики и газет. Они почти вовсе не принесут ему вреда, а из первой он уж во всяком случае почерпнет и кое-что хорошее. |
Close upon the back of my discovery of Whitman, I came under the influence of Herbert Spencer. No more persuasive rabbi exists, and few better. How much of his vast structure will bear the touch of time, how much is clay and how much brass, it were too curious to inquire. But his words, if dry, are always manly and honest; there dwells in his pages a spirit of highly abstract joy, plucked naked like an algebraic symbol but still joyful; and the reader will find there a caput mortuum of piety, with little indeed of its loveliness, but with most of its essentials; and these two qualities make him a wholesome, as his intellectual vigour makes him a bracing, writer. I should be much of a hound if I lost my gratitude to Herbert Spencer. | Вскоре после того, как я открыл для себя Уитмена, я подпал под влияние Герберта Спенсера. Нет на свете наставника убедительней, и лучше его тоже найдется немного. Велика ли та часть возведенного им здания, которая выдержит прикосновение времени, какая часть сооружена из глины, а какая из меди, едва ли стоит задаваться этим вопросом. Но речь его, если и суховата, зато неизменно мужественна и честна; страницы его проникнуты духом высокой отвлеченной радости, - очищенная от всех наслоений, как алгебраический символ, она все же остается радостью; и еще читатель найдет в них некую квинтэссенцию благочестия, хотя и лишенную внешней прелести, но сохранившую почти полностью свою сущность; благодаря этим двум качествам книги его пышут здоровьем, а благодаря его энергическому уму они вселяют бодрость. Я был бы отменным негодяем, если бы и по сей день не испытывал к нему благодарности. |
Goethe's Life, by Lewes, had a great importance for me when it first fell into my hands--a strange instance of the partiality of man's good and man's evil. I know no one whom I less admire than Goethe; he seems a very epitome of the sins of genius, breaking open the doors of private life, and wantonly wounding friends, in that crowning offence of Werther, and in his own character a mere pen-and-ink Napoleon, conscious of the rights and duties of superior talents as a Spanish inquisitor was conscious of the rights and duties of his office. And yet in his fine devotion to his art, in his honest and serviceable friendship for Schiller, what lessons are contained! Biography, usually so false to its office, does here for once perform for us some of the work of fiction, reminding us, that is, of the truly mingled tissue of man's nature, and how huge faults and shining virtues cohabit and persevere in the same character. | Сильно повлияла на меня, впервые попав мне в руки, "Жизнь Гете" Льюиса, странный пример двойственности человеческой натуры. Гете нисколько меня не восхищает; он не чужд был, кажется, ни единого греха, свойственного гению, - он настежь распахнул перед читателем двери в частную жизнь своих друзей и не пощадил их чувств, окончательно и непереносимо оскорбив их своим "Вертером"; Наполеон от литературы, он сознавал права и обязанности незаурядных талантов не хуже, чем испанский инквизитор знал права и обязанности своего ведомства. И, однако же, какой урок можно почерпнуть из его возвышенного служения искусству, из его искренней и верной дружбы к Шиллеру! Биография, обыкновенно столь фальшиво исполняющая свой долг, на сей раз в какой-то мере взяла на себя роль беллетристики и тем самым напомнила нам, как сложна человеческая натура, как в одном и том же человеке соседствуют и упорно сохраняются вопиющие слабости и ослепительные достоинства. |
History serves us well to this effect, but in the originals, not in the pages of the popular epitomiser, who is bound, by the very nature of his task, to make us feel the difference of epochs instead of the essential identity of man, and even in the originals only to those who can recognise their own human virtues and defects in strange forms, often inverted and under strange names, often interchanged. Martial is a poet of no good repute, and it gives a man new thoughts to read his works dispassionately, and find in this unseemly jester's serious passages the image of a kind, wise, and self-respecting gentleman. It is customary, I suppose, in reading Martial, to leave out these pleasant verses; I never heard of them, at least, until I found them for myself; and this partiality is one among a thousand things that help to build up our distorted and hysterical conception of the great Roman Empire. | История предоставляет нам богатую пищу для подобных умозаключений, но только она показывает это на примерах живых людей, а не через книги популярных биографов, которые нарочно стараются заставить читателя ощутить разницу эпох, но вовсе не единую сущность человеческой природы; да и в живых людях единую сущность эту распознает лишь тот, кто способен увидеть все те же извечные человеческие слабости и добродетели, даже если они предстанут перед ним в странном, непривычном виде и будут называться странными, измененными именами. Поэзия Марциала не заслужила доброй славы, однако если читать его беспристрастно, возникают новые мысли, и среди непристойных шуток находишь места серьезные, написанные человеком добрым, мудрым и исполненным чувства собственного достоинства. Но при чтении Марциала эти милые строфы, по-видимому, принято не замечать; во всяком случае, я никогда не слышал, что они вообще существуют, пока не набрел на них сам; и эта предвзятость - лишь одна из многих, что способствуют формированию нашего искаженного, истерического представления о великой Римской империи. |
This brings us by a natural transition to a very noble book--the Meditations of Marcus Aurelius. The dispassionate gravity, the noble forgetfulness of self, the tenderness of others, that are there expressed and were practised on so great a scale in the life of its writer, make this book a book quite by itself. No one can read it and not be moved. Yet it scarcely or rarely appeals to the feelings--those very mobile, those not very trusty parts of man. Its address lies further back: its lesson comes more deeply home; when you have read, you carry away with you a memory of the man himself; it is as though you had touched a loyal hand, looked into brave eyes, and made a noble friend; there is another bond on you thenceforward, binding you to life and to the love of virtue. | Отсюда вполне естественно перейти к прекрасной, благородной книге - к "Размышлениям" Марка Аврелия. Бесстрастная серьезность, благородное забвение самого себя, забота о других - все это мы ощущаем на ее страницах, и таков же был этот писатель в жизни, оттого и книга его стоит особняком. Ее невозможно читать без волнения. И однако же она лишь очень редко и лишь в малой мере обращается к нашим чувствам - к этой изменчивой и ненадежной стороне человеческой натуры. Адресат ее удален от поверхности: ее воспринимают более глубинные слои нашей души; прочитав эту книгу, мы уносим с собою память о том, кто ее написал; мы словно коснулись надежной руки, встретили мужественный взгляд и обрели благородного друга; отныне возникли новые узы, привязывающие нас к жизни, побуждающие любить добро. |
Wordsworth should perhaps come next. Every one has been influenced by Wordsworth, and it is hard to tell precisely how. A certain innocence, a rugged austerity of joy, a sight of the stars, 'the silence that is in the lonely hills,' something of the cold thrill of dawn, cling to his work and give it a particular address to what is best in us. | Теперь, пожалуй, пришла очередь Вордсворта. Никто не избежал его влияния, однако трудно сказать, в чем именно оно состоит. Некоторая наивность, простая и строгая радость, звезды, "безмолвие холмов пустынных", предутренняя трепетная свежесть - этим дышат его страницы, и это находит путь ко всему, что есть в нас лучшего. Не знаю, извлекли ли вы урок из его творений; вам нет надобности принимать его верования, Милль их не принимал; и однако же вы очарованы. |
I do not know that you learn a lesson; you need not--Mill did not--agree with any one of his beliefs; and yet the spell is cast. Such are the best teachers; a dogma learned is only a new error--the old one was perhaps as good; but a spirit communicated is a perpetual possession. These best teachers climb beyond teaching to the plane of art; it is themselves, and what is best in themselves, that they communicate. | Таковы лучшие учители; и хотя всякое новое учение есть только новое заблуждение, и притом, быть может, ничуть не лучше старого, но дух, воспринятый от этих людей, - приобретение вечное. Лучшие учители не учат - они поднимаются на уровень искусства и делятся с нами собой, тем лучшим, что составляет их личность. |
I should never forgive myself if I forgot The Egoist. It is art, if you like, but it belongs purely to didactic art, and from all the novels I have read (and I have read thousands) stands in a place by itself. Here is a Nathan for the modern David; here is a book to send the blood into men's faces. Satire, the angry picture of human faults, is not great art; we can all be angry with our neighbour; what we want is to be shown, not his defects, of which we are too conscious, but his merits, to which we are too blind. | Я бы никогда себе не простил, если бы не назвал здесь "Эгоиста". Это, если хотите, тоже произведение искусства, но искусства чисто дидактического, и среди прочитанных мною романов (а я прочитал их тысячи) он стоит особняком. Это поистине Натан для современного Давида; читая эту книгу, мы заливаемся краской стыда. Сатира, в гневе написанная картина человеческих недостатков, не принадлежит к великому искусству; гневаться на ближнего всякий умеет; надобно же человеку, чтобы ему показали не недостатки его ближнего, которые ему и без того слишком известны, но достоинства его, которые он слишком плохо различает. |
And The Egoist is a satire; so much must be allowed; but it is a satire of a singular quality, which tells you nothing of that obvious mote, which is engaged from first to last with that invisible beam. It is yourself that is hunted down; these are your own faults that are dragged into the day and numbered, with lingering relish, with cruel cunning and precision. A young friend of Mr. Meredith's (as I have the story) came to him in an agony. | "Эгоист" - сатира, это бесспорно, но сатира единственная в своем роде: она не показывает вам сучок в чужом глазу, но печется лишь о том, чтобы вы заметили бревно в своем собственном. Она направлена против вас, она вытаскивает на свет божий не чьи-нибудь, но единственно ваши недостатки и неторопливо смакует их, обнажая с беспощадной изобретательностью и меткостью. Мне рассказывали, что один молодой человек, знакомый мистера Мередита, чувствуя себя глубоко уязвленным, обратился к писателю с упреком: |
'This is too bad of you,' he cried. 'Willoughby is me!' | - Как вам не совестно! Ведь Уиллоуби - это я! |
'No, my dear fellow,' said the author; 'he is all of us.' | - Нет, мой дорогой, - отвечал автор, - это мы все. |
I have read The Egoist five or six times myself, and I mean to read it again; for I am like the young friend of the anecdote--I think Willoughby an unmanly but a very serviceable exposure of myself. | Я читал "Эгоиста" раз пять или шесть и хочу снова его перечитать, ибо, как и тот молодой человек, я нахожу, что Уиллоуби - это довольно неприглядный, но поучительный мой портрет. |
I suppose, when I am done, I shall find that I have forgotten much that was most influential, as I see already I have forgotten Thoreau, and Hazlitt, whose paper 'On the Spirit of Obligations' was a turning-point in my life, and Penn, whose little book of aphorisms had a brief but strong effect on me, and Mitford's Tales of Old Japan, wherein I learned for the first time the proper attitude of any rational man to his country's laws--a secret found, and kept, in the Asiatic islands. That I should commemorate all is more than I can hope or the Editor could ask. It will be more to the point, after having said so much upon improving books, to say a word or two about the improvable reader. The gift of reading, as I have called it, is not very common, nor very generally understood. It consists, first of all, in a vast intellectual endowment--a free grace, I find I must call it--by which a man rises to understand that he is not punctually right, nor those from whom he differs absolutely wrong. He may hold dogmas; he may hold them passionately; and he may know that others hold them but coldly, or hold them differently, or hold them not at all. | Вероятно, поставив точку, я обнаружу, что забыл многих авторов, серьезно на меня повлиявших, как уже обнаружил, что забыл Торо и Хэзлитта, чья статья "О чувстве долга" была поворотным пунктом моей жизни. И Пена, чья книжечка афоризмов произвела на меня недолгое, но сильное впечатление, и дитфордовские "Сказки древней Японии", читая которые я впервые понял, как должно разумному человеку относиться к законам своего отечества - именно там, на азиатских островах открыли и хранят этот секрет. Я не надеюсь вспомнить все книги, оказавшие на меня воздействие, да и вряд ли редактор рассчитывает на это. Я думаю, что, сказав так много о книгах, просветляющих душу, было бы самое время сказать несколько слов о читателе, чья душа совершенствуется под их воздействием. Способность читать по-настоящему встречается нечасто, и далеко не всем ясно, в чем она состоит. Состоит же она прежде всего в широте ума - в том, я бы сказал, счастливом умении, которое позволяет человеку легко признать, что он не во всем прав или что тот, с кем он не согласен, не во всем неправ. Он может исповедовать определенные взгляды, исповедовать их страстно, и может при этом понять, что другие тоже исповедуют эти взгляды, но отнюдь не столь горячо, или по-иному, или вовсе их не разделяют. |
Well, if he has the gift of reading, these others will be full of meat for him. They will see the other side of propositions and the other side of virtues. He need not change his dogma for that, but he may change his reading of that dogma, and he must supplement and correct his deductions from it. A human truth, which is always very much a lie, hides as much of life as it displays. It is men who hold another truth, or, as it seems to us, perhaps, a dangerous lie, who can extend our restricted field of knowledge, and rouse our drowsy consciences. Something that seems quite new, or that seems insolently false or very dangerous, is the test of a reader. If he tries to see what it means, what truth excuses it, he has the gift, and let him read. If he is merely hurt, or offended, or exclaims upon his author's folly, he had better take to the daily papers; he will never be a reader. | Так вот, если он наделен читательским даром, иные взгляды окажутся для него полны значения. Они откроют ему оборотную сторону его утверждений, оборотную сторону его добродетелей. Это вовсе не значит, что ему надобно менять свои взгляды, но его понимание может измениться, а выводы и умозаключения непременно окажутся исправленными и обогащенными. Истина в том виде, как она представляется отдельному человеку, всегда в значительной мере заблуждение, она столь же скрывает суть жизни, сколько ее обнаруживает. Именно те, кто придерживается иной истины или, как нам кажется, быть может, опасной лжи, могут расширить наше ограниченное поле познания и пробудить нашу дремлющую совесть. Как раз на том, что внове для нас, что кажется нам оскорбительно фальшивым либо весьма опасным, и испытывается наш читательский дар. Если человек пытается разобраться в этом новом, понять, какие истины в нем заключены, значит, он наделен читательским даром и пусть его читает и дальше. А вот если он только обижен в своих чувствах, оскорблен, негодует, возмущается глупостью автора, тогда ему лучше обратиться к ежедневным газетам - читателя из него не выйдет. |
And here, with the aptest illustrative force, after I have laid down my part-truth, I must step in with its opposite. For, after all, we are vessels of a very limited content. Not all men can read all books; it is only in a chosen few that any man will find his appointed food; and the fittest lessons are the most palatable, and make themselves welcome to the mind. A writer learns this early, and it is his chief support; he goes on unafraid, laying down the law; and he is sure at heart that most of what he says is demonstrably false, and much of a mingled strain, and some hurtful, and very little good for service; but he is sure besides that when his words fall into the hands of any genuine reader, they will be weighed and winnowed, and only that which suits will be assimilated; and when they fall into the hands of one who cannot intelligently read, they come there quite silent and inarticulate, falling upon deaf ears, and his secret is kept as if he had not written. | А теперь, после того как я провозгласил свою полуистину, я со всей возможной убедительностью постараюсь защитить противоположную точку зрения. Ибо в конце концов мы сосуды с весьма ограниченной вместимостью. Не всем людям под силу читать любые книги; лишь немногие избранные книги насытят любого человека; и самые ценные уроки - самые аппетитные, они всего лучше нами воспринимаются. Писатель рано узнает это и в этом находит главную свою поддержку; он идет без страха, устанавливая свой собственный закон; и в глубине души он уверен, что большая часть того, что он говорит, безусловно, ошибочна, многое носит смешанный характер, кое-что вредно и лишь очень немногое годится для употребления; но при этом он уверен, что, когда слово его попадет в руки настоящего читателя, оно будет взвешено, просеяно и воспримет этот читатель только то, что ему подходит; когда же книга попадет в руки человека, неспособного читать с толком, он не услышит ее, она будет для него безгласна и невнятна, и тайна ее останется нераскрытой, словно книга эта и вовсе не была написана. |