English | Русский |
When they came to prepare that terrific symbol Timothy Forsyte--the one pure individualist left, the only man who hadn't heard of the Great War--they found him wonderful--not even death had undermined his soundness. | Когда пришли обряжать этот страшный символ, Тимоти Форсайта, - последнего из чистых индивидуалистов, единственного человека на земле, который не слышал про мировую войну, - все нашли, что он выглядит изумительно: даже смерть не подействовала на его здоровую натуру. |
To Smither and Cook that preparation came like final evidence of what they had never believed possible--the end of the old Forsyte family on earth. Poor Mr. Timothy must now take a harp and sing in the company of Miss Forsyte, Mrs. Julia, Miss Hester; with Mr. Jolyon, Mr. Swithin, Mr. James, Mr. Roger, and Mr. Nicholas of the party. Whether Mrs. Hayman would be there was more doubtful, seeing that she had been cremated. Secretly Cook thought that Mr. Timothy would be upset--he had always been so set against barrel organs. How many times had she not said: "Drat the thing! There it is again! Smither, you'd better run up and see what you can do." And in her heart she would so have enjoyed the tunes, if she hadn't known that Mr. Timothy would ring the bell in a minute and say: "Here, take him a halfpenny and tell him to move on." Often they had been obliged to add threepence of their own before the man would go--Timothy had ever underrated the value of emotion. Luckily he had taken the organs for blue-bottles in his last years, which had been a comfort, and they had been able to enjoy the tunes. But a harp! Cook wondered. It was a change! And Mr. Timothy had never liked change. But she did not speak of this to Smither, who did so take a line of her own in regard to heaven that it quite put one about sometimes. | Для Смизер и кухарки обмывание покойника явилось окончательным доказательством того, что им всегда представлялось невозможным, - конца земного существования старой семьи Форсайтов. Бедный мистер Тимоти должен теперь взять арфу и петь в одном хоре с мисс Форсайт, миссис Джулией, мисс Эстер; в компании с мистером Джолионом, мистером Суизином, мистером Джемсом, мистером Роджером и мистером Николасом. Окажется ли там же миссис Хэймен, было сомнительно, если принять во внимание, что ее тело было предано сожжению. Втайне кухарка думала, что мистеру Тимоти будет не по себе - он всегда восставал против шарманок: "Опять завыли под окном! Не было печали! Смизер, вы бы вышли и посмотрели, нельзя ли как-нибудь прекратить". В душе она готова была бы радоваться музыке, если б не знала, что сию минуту мистер Тимоти позвонит и скажет: "Вот, дайте ему полпенни и скажите, чтоб он ушел". Часто им приходилось докладывать три пенса из своего кармана, чтоб шарманщик согласился удалиться. Тимоти всегда недооценивал стоимость эмоций. К счастью, в последние годы он принимал шарманку за синюю муху, что было очень удобно, так как давало кухарке и Смизер возможность наслаждаться музыкой. Но арфа! Кухарку брало раздумье. Да, новые настают времена! А мистер Тимоти никогда не любил перемен. Однако она не делилась своими сомнениями со Смизер, у которой были настолько своеобразные понятия о царствии небесном, что иногда она просто ставила вас в тупик. |
She cried while Timothy was being prepared, and they all had sherry afterward out of the yearly Christmas bottle, which would not be needed now. Ah! dear! She had been there five-and-forty years and Smither three-and-forty! And now they would be going to a tiny house in Tooting, to live on their savings and what Miss Hester had so kindly left them--for to take fresh service after the glorious past-- No! But they would like just to see Mr. Soames again, and Mrs. Dartie, and Miss Francie, and Miss Euphemia. And even if they had to take their own cab, they felt they must go to the funeral. For six years Mr. Timothy had been their baby, getting younger and younger every day, till at last he had been too young to live. | Когда Тимоти обряжали, кухарка плакала, а потом он л. все вместе распили бутылку хереса, который с прошлого года приберегали к рождеству, но больше он уже не мог понадобиться. Ох, горе горькое! Она прожила здесь, сорок пять лет, а Смизер сорок три! И теперь они должны переселиться в крохотный домик в Тутинге, чтобы там доживать, век на сбережения и на те деньги, которые мисс Эстер оставила им по своей доброте. Поступить на новую службу после столь славного прошлого - нет, это немыслимо! Но, право, они будут очень рады увидеть еще разок мистера Сомса, и миссис Дарти, и мисс Фрэнси, и мисс Юфимию. И даже если им придется самим нанять карету, они все же почтут своим непременным долгом присутствовать на похоронах. Шесть лет мистер Тимоти был их младенцем, изо дня в день становясь все моложе и моложе, пока не сделался слишком молод для жизни. |
They spent the regulation hours of waiting in polishing and dusting, in catching the one mouse left, and asphyxiating the last beetle so as to leave it nice, discussing with each other what they would buy at the sale. Miss Ann's workbox; Miss Juley's (that is Mrs. Julia's) seaweed album; the fire-screen Miss Hester had crewelled; and Mr. Timothy's hair--little golden curls, glued into a black frame. Oh! they must have those--only the price of things had gone up so! | Установленные часы ожидания они посвятили чистке медной посуды и обметанию пыли, ловле последней оставшейся мыши и казни последнего таракана (чтобы все оставить в приличном виде!), и совместному обсуждению вопроса, что купить на аукционе: рабочую шкатулку мисс Энн; альбом морских трав мисс Джули (то есть миссис Джулии); экран для камина, который мисс Эстер расшила гарусом; и волосы мистера Тимоти - золотые завитки, наклеенные на картонку и вставленные в черную рамку. Ох! Непременно нужно это все приобрести - но только вещи ныне так вздорожали! |
It fell to Soames to issue invitations for the funeral. He had them drawn up by Gradman in his office--only blood relations, and no flowers. Six carriages were ordered. The Will would be read afterward at the house. | На Сомса легла обязанность разослать приглашения на похороны. Он составил их в своей конторе при содействии Грэдмена - приглашались только кровные родственники, без особого парада. Заказано шесть карет. Завещание будет прочтено после, на дому. |
He arrived at eleven o'clock to see that all was ready. At a quarter past old Gradman came in black gloves and crape on his hat. He and Soames stood in the drawing-room waiting. At half-past eleven the carriages drew up in a long row. But no one else appeared. Gradman said: | Он явился к одиннадцати посмотреть, все ли приготовлено. Четверть часа спустя приехал старый Грэдмен в черных перчатках и с крепом на шляпе. Он и Сомс стояли, ожидая, в гостиной. В половине двенадцатого у подъезда выстроились вереницей кареты. Но больше никто не явился. Грэдмен сказал: |
"It surprises me, Mr. Soames. I posted them myself." | - Меня это удивляет, мистер Сомс. Я сам снес на почту приглашения. |
"I don't know," said Soames; "he'd lost touch with the family." | - Не знаю, право, - сказал Сомс, - он потерял связь с семьей. |
Soames had often noticed in old days how much more neighbourly his family were to the dead than to the living. But, now, the way they had flocked to Fleur's wedding and abstained from Timothy's funeral, seemed to show some vital change. There might, of course, be another reason; for Soames felt that if he had not known the contents of Timothy's Will, he might have stayed away himself through delicacy. Timothy had left a lot of money, with nobody in particular to leave it to. They mightn't like to seem to expect something. | Сомс часто замечал в прежние времена, насколько больше родственных чувств проявлялось в его семье к умершим, нежели к живущим. А ныне то, как все они нахлынули на свадьбу Флер и как держались в стороне от похорон Тимоти, указывало, по-видимому, на некую коренную перемену. Впрочем, тут могла сказаться и другая причина, ибо Сомс сознавал, что, не будь он знаком заранее с завещанием Тимоти, он и сам из деликатности не явился бы сюда. Тимоти оставил большое состояние, не имея прямого наследника. Никто не хочет дать повод к подозрениям, что он чего-то ждал от покойного. |
At twelve o'clock the procession left the door; Timothy alone in the first carriage under glass. Then Soames alone; then Gradman alone; then Cook and Smither together. They started at a walk, but were soon trotting under a bright sky. At the entrance to Highgate Cemetery they were delayed by service in the Chapel. Soames would have liked to stay outside in the sunshine. He didn't believe a word of it; on the other hand, it was a form of insurance which could not safely be neglected, in case there might be something in it after all. | В двенадцать часов вынесли гроб, и процессия двинулась. В первой карете везли под стеклянной крышкой Тимоти. Затем Сомс - один в карете. Далее Грэдмен - также один; наконец, Смизер и кухарка - вдвоем. Тронулись сперва шагом, но вскоре перешли по хорошей погоде на рысь. У входа на Хайгетское кладбище их задержала служба в часовне. Сомс предпочел бы подождать на свежем воздухе; он не верил ни в единое слово службы; но с другой стороны, это было своего рода формой страхования, которой не следовало пренебрегать на случай, если все-таки за гробом что-то есть. |
They walked up two and two--he and Gradman, Cook and Smither--to the family vault. It was not very distinguished for the funeral of the last old Forsyte. | Вошли попарно - он с Грэдменом, Смизер с кухаркой - в могильный склеп. Не такие подобали бы проводы последнему из старых Форсайтов. |
He took Gradman into his carriage on the way back to the Bayswater Road with a certain glow in his heart. He had a surprise in pickle for the old chap who had served the Forsytes four-and-fifty years-a treat that was entirely his doing. How well he remembered saying to Timothy the day--after Aunt Hester's funeral: "Well; Uncle Timothy, there's Gradman. He's taken a lot of trouble for the family. What do you say to leaving him five thousand?" and his surprise, seeing the difficulty there had been in getting Timothy to leave anything, when Timothy had nodded. And now the old chap would be as pleased as Punch, for Mrs. Gradman, he knew, had a weak heart, and their son had lost a leg in the War. It was extraordinarily gratifying to Soames to have left him five thousand pounds of Timothy's money. They sat down together in the little drawing-room, whose walls--like a vision of heaven--were sky-blue and gold with every picture-frame unnaturally bright, and every speck of dust removed from every piece of furniture, to read that little masterpiece--the Will of Timothy. With his back to the light in Aunt Hester's chair, Soames faced Gradman with his face to the light, on Aunt Ann's sofa; and, crossing his legs, began: | На обратном пути к Бэйсуотер-Род Сомс не без некоторой сердечной теплоты пригласил Грэдмена в свою карету. Он приберегал сюрприз для старика, прослужившего Форсайтам пятьдесят четыре года, - сюрприз, которым тот был целиком обязан ему, Сомсу. Он ли не помнил, как на другой день после похорон тети Эстер сказал старому Тимоти: "Как насчет Грэдмена, дядя Тимоти? Он столько нес хлопот для нашей семьи. Не отпишете ли вы ему пять тысяч?" - и как он удивился, когда Тимоти, который с таким трудом что-либо оставлял, - когда Тимоти утвердительно кивнул головой. Старик будет теперь на седьмом небе от счастья, потому что у миссис Грэдмен, как известно Сомсу, слабое сердце, а сын их лишился ноги на войне. Сомсу было чрезвычайно приятно преподнести ему пять тысяч фунтов из денег Тимоти. Они устелись в маленькой гостиной, где стены были, как видение рая, небесно-голубые с золотом, и рамы неестественно блестели, и на мебели не оставлено было ни единой пылинки, - чтобы вместе прочесть этот маленький шедевр, завещание Тимоти. Сидя спиною к свету в кресле тети Эстер, Сомс поглядел на Грэдмена, сидевшего к свету лицом на диванчике тети Энн, и, закинув ногу на ногу, начал: |
"This is the last Will and Testament of me Timothy Forsyte of The Bower Bayswater Road, London I appoint my nephew Soames Forsyte of The Shelter Mapleduram and Thomas Gradman of 159 Folly Road Highgate (hereinafter called my Trustees) to be the trustees and executors of this my Will To the said Soames Forsyte I leave the sum of one thousand pounds free of legacy duty and to the said Thomas Gradman I leave the sum of five thousand pounds free of legacy duty." | "Сие есть моя, Тимоти Форсайта, проживающего на Бэйсуотер-Род в Лондоне, последняя воля и завещание. Я назначаю племянника моего Сомса Форсайта, проживающего в Мейплдерхеме, и Томаса Грэдмена, проживающего в доме номер 159 по Фолли-Род в Хайгете (далее именуемых моими душеприказчиками), быть исполнителями сего моего завещания и душеприказчиками по оному. Вышеназванному Сомсу Форсайту я оставляю сумму в тысячу фунтов стерлингов, свободную от налога на наследство, и вышеназванному Томасу Грэдмену я оставляю сумму в пять тысяч фунтов стерлингов, свободную от налога на наследство". |
Soames paused. Old Gradman was leaning forward, convulsively gripping a stout black knee with each of his thick hands; his mouth had fallen open so that the gold fillings of three teeth gleamed; his eyes were blinking, two tears rolled slowly out of them. Soames read hastily on. | Сомс остановился. Старый Грэдмен наклонился вперед, судорожно вцепившись пухлыми руками в свои черные толстые колени; рот его так широко разверзся, что засверкали три золотые пломбы в зубах; глаза мигали, и две слезы медленно катились по щекам. Сомс поспешно стал читать дальше: |
"All the rest of my property of whatsoever description I bequeath to my Trustees upon Trust to convert and hold the same upon the following trusts namely To pay thereout all my debts funeral expenses and outgoings of any kind in connection with my Will and to hold the residue thereof in trust for that male lineal descendant of my father Jolyon Forsyte by his marriage with Ann Pierce who after the decease of all lineal descendants whether male or female of my said father by his said marriage in being at the time of my death shall last attain the age of twenty-one years absolutely it being my desire that my property shall be nursed to the extreme limit permitted by the laws of England for the benefit of such male lineal descendant as aforesaid." | "Все остальное мое имущество по прилагаемой к сему описи я поручаю моим душеприказчикам по доверию реализовать и вырученные суммы держать на хранении согласно следующим доверениям, а именно; уплатить из них все мои долги, погребальные расходы и все издержки, связанные с настоящим моим завещанием, а оставшееся после этого сохранять под опекой для того мужского пола прямого потомка моего отца Джолиона Форсайта от его брака с Энн Пирс, который - по кончине всех без различия пола прямых потомков вышеназванного моего отца и от его вышеназванного брака, какие будут в живых ко времени моей смерти, - последним достигнет возраста двадцати одного года, причем я выражаю желание, чтобы мое имущество охранялось до крайних пределов, допускаемых законами Англии, в пользу такого мужского пола потомка, как указано выше". |
Soames read the investment and attestation clauses, and, ceasing, looked at Gradman. The old fellow was wiping his brow with a large handkerchief, whose brilliant colour supplied a sudden festive tinge to the proceedings. | Сомс прочитал засим подписи и заверения и, кончив, поглядел на Грэдмена. Старик утирал лоб большим носовым платком, яркий цвет которого внезапно придал всей процедуре праздничный оттенок. |
"My word, Mr. Soames!" he said, and it was clear that the lawyer in him had utterly wiped out the man: "My word! Why, there are two babies now, and some quite young children--if one of them lives to be eighty--it's not a great age--and add twenty-one--that's a hundred years; and Mr. Timothy worth a hundred and fifty thousand pound net if he's worth a penny. Compound interest at five per cent. doubles you in fourteen years. In fourteen years three hundred thousand-six hundred thousand in twenty-eight--twelve hundred thousand in forty- two--twenty-four hundred thousand in fifty-six--four million eight hundred thousand in seventy--nine million six hundred thousand in eighty-four--Why, in a hundred years it'll be twenty million! And we shan't live to use it! It is a Will!" | - Подумать только, мистер Сомс! - воскликнул он, и было ясно, что адвокат в нем совершенно заслонил человека. - Подумать! Сейчас у нас налицо двое грудных младенцев и несколько малолетних детей; если один из них доживет до восьмидесяти лет - не такая уж глубокая старость - да прибавить к этому двадцать один год, получается сто лет; а состояние мистера Тимоти надо оценить не менее как в сто пятьдесят тысяч фунтов чистоганом. Сложные проценты при пяти годовых удваивают первоначальную сумму в четырнадцать лет. Через четырнадцать лет у нас получится триста тысяч; шестьсот тысяч через двадцать восемь лет; миллион двести тысяч через сорок два года; два миллиона четыреста через пятьдесят шесть лет; четыре миллиона восемьсот через семьдесят лет; девять миллионов шестьсот тысяч через восемьдесят четыре года. Ого, через сто лет получится двадцать миллионов! И мы до этого не доживем! Это, я понимаю, завещание! |
Soames said dryly: | Сомс сухо сказал: |
"Anything may happen. The State might take the lot; they're capable of anything in these days." | - Мало ли что может случиться. Значительную часть может забрать государство; в наши дни всего можно ждать. |
"And carry five," said Gradman to himself. "I forgot--Mr. Timothy's in Consols; we shan't get more than two per cent. with this income tax. To be on the safe side, say eight millions. Still, that's a pretty penny." | - ...И пять в уме, - сказал про себя Грэдмен. - Я забыл, мистер Тимоти поместил все в консоли; учитывая подоходный налог, мы должны считать не более двух процентов. Скажем для верности - восемь миллионов. Тоже неплохие денежки! |
Soames rose and handed him the Will. | Сомс встал и вручил ему завещание. |
"You're going into the City. Take care of that, and do what's necessary. Advertise; but there are no debts. When's the sale?" | - Вы едете в Сити. Позаботьтесь об этом и сделайте все, что нужно. Поместите объявление и тому подобное; впрочем, долгов никаких нет. Когда аукцион? |
"Tuesday week," said Gradman. "Life or lives in bein' and twenty-one years afterward--it's a long way off. But I'm glad he's left it in the family...." | - На той неделе во вторник, - сказал Грэдмен. - Переждать, пока умрут те, кто жив сейчас, да прибавить еще двадцать один год - это выйдет очень нескоро. Но я рад, что он оставил свои деньги в семье... |
The sale--not at Jobson's, in view of the Victorian nature of the effects--was far more freely attended than the funeral, though not by Cook and Smither, for Soames had taken it on himself to give them their heart's desires. Winifred was present, Euphemia, and Francie, and Eustace had come in his car. The miniatures, Barbizons, and J. R. drawings had been bought in by Soames; and relics of no marketable value were set aside in an off-room for members of the family who cared to have mementoes. These were the only restrictions upon bidding characterised by an almost tragic languor. Not one piece of furniture, no picture or porcelain figure appealed to modern taste. The humming birds had fallen like autumn leaves when taken from where they had not hummed for sixty years. It was painful to Soames to see the chairs his aunts had sat on, the little grand piano they had practically never played, the books whose outsides they had gazed at, the china they had dusted, the curtains they had drawn, the hearth- rug which had warmed their feet; above all, the beds they had lain and died in--sold to little dealers, and the housewives of Fulham. And yet--what could one do? Buy them and stick them in a lumber- room? No; they had to go the way of all flesh and furniture, and be worn out. But when they put up Aunt Ann's sofa and were going to knock it down for thirty shillings, he cried out, suddenly: "Five pounds!" The sensation was considerable, and the sofa his. | Аукцион, устроенный, ввиду викторианского стиля мебели, не у Джобсона, собрал гораздо больше публики, чем похороны, хотя кухарка и Смизер не пришли, так как Сомс вызвался сам доставить им желанное. Присутствовали Уинифрид, Юфимия и Фрэнси, прикатил Юстас в собственном автомобиле. Миниатюры, барбизонцев и рисунки Дж. Р, заранее купил Сомс; реликвии, не имеющие рыночной ценности, были вынесены в боковую комнату для членов семьи, на случай, если кто пожелает взять что-нибудь на память. Остальное пошло с молотка; торги обличались почти трагической вялостью. Ни один предмет обстановки, ни одна картина, ни одна фарфоровая статуэтка не отвечали современному вкусу. Колибри осыпались, как осенние листья, как только их вынули из шкафа, где они красовались шестьдесят лет. Сомсу больно было видеть, как стулья, на которых сидели его тетки, рояль, на котором они почти никогда не играли, книги, корешки которых они разглядывали, фарфор, с которого они стирали пыль, портьеры, которые они раздвигали, коврик, который грел им ноги, а главное, кровати, в которых они спали и умерли, - переходили в руки мелких торговцев и хозяев из Фулхема. Однако что можно было сделать? Скупить самому все вещи и свалить в чулан? Нет; они должны пережить судьбу всякой плоти и всякой мебели служить, пока не придут в разрушение. Но когда выставили кушетку тети Энн и уже готовились пустить ее с молотка за тридцать шиллингов, Сомс вдруг выкрикнул: "Пять фунтов!" Произошла большая сенсация, и кушетка досталась ему. |
When that little sale was over in the fusty saleroom, and those Victorian ashes scattered, he went out into the misty October sunshine feeling as if cosiness had died out of the world, and the board "To Let" was up, indeed. Revolutions on the horizon; Fleur in Spain; no comfort in Annette; no Timothy's on the Bayswater Road. In the irritable desolation of his soul he went into the Goupenor Gallery. That chap Jolyon's watercolours were on view there. He went in to look down his nose at them--it might give him some faint satisfaction. The news had trickled through from June to Val's wife, from her to Val, from Val to his mother, from her to Soames, that the house--the fatal house at Robin Hill--was for sale, and Irene going to join her boy out in British Columbia, or some such place. For one wild moment the thought had come to Soames: 'Why shouldn't I buy it back? I meant it for my!' No sooner come than gone. Too lugubrious a triumph; with too many humiliating memories for himself and Fleur. She would never live there after what had happened. No, the place must go its way to some peer or profiteer. It had been a bone of contention from the first, the shell of the feud; and with the woman gone, it was an empty shell. "For Sale or To Let." With his mind's eye he could see that board raised high above the ivied wall which he had built. | Когда закончилась распродажа в душном аукционном зале и рассеялся по Лондону этот викторианский прах, Сомс вышел в туманный свет октябрьского дня с таким чувством, словно умер последний уют старого мира и в самом деле вывешена дощечка: "Сдается в наем". На горизонте - революция; Флер в Испании; от Аннет никакой радости; и нет больше дома Тимоти на Бэйсуотер-Род. В унынии, в досаде отправился Сомс в Гаупенорскую галерею. Там были выставлены акварели Джолиона Форсайта. Сомс прошел поглядеть на них и пофыркать - это доставит ему некоторое удовольствие. От Джун к миссис Вэл Дарти, от нее к Вэлу, от Вэла к Уннифрид, а от Уинифрид к Сомсу так просочилась молва, что дом, роковой дом в РобинХилле, продается, а Ирэн едет к сыну в Британскую Колумбию или куда-то еще. На одно сумасшедшее мгновение у Сомса мелькнула мысль: "А почему бы мне его не купить? Я предназначал его для своей..." Но мысль тотчас была отброшена. Слишком мрачное было бы торжество; слишком много связано с этим местом воспоминаний, унизительных и для него и для Флер. После всего, что случилось, Флер никогда не стала бы там жить. Нет, пусть дом достанется спокойно какому-нибудь пэру или спекулянту. С самого начала сделался он яблоком раздора, раковиной, таящей в себе моллюска вражды; а с отъездом этой женщины он превратился в пустую раковину. "Продается или сдается в наем". Духовным взором Сомс видел уже доску с такою надписью, водворенную высоко над увитой плющом стеною, которую он сам построил. |
He passed through the first of the two rooms in the Gallery. There was certainly a body of work! And now that the fellow was dead it did not seem so trivial. The drawings were pleasing enough, with quite a sense of atmosphere, and something individual in the brush work. 'His father and my father; he and I; his child and mine!' thought Soames. So it had gone on! And all about that woman! Softened by the events of the past week, affected by the melancholy beauty of the autumn day, Soames came nearer than he had ever been to realisation of that truth--passing the understanding of a Forsyte pure--that the body of Beauty has a spiritual essence, uncapturable save by a devotion which thinks not of self. After all, he was near that truth in his devotion to his daughter; perhaps that made him understand a little how he had missed the prize. And there, among the drawings of his kinsman, who had attained to that which he had found beyond his reach, he thought of him and her with a tolerance which surprised him. But he did not buy a drawing. | Сомс прошел по первым комнатам галереи. Что и говорить, работ немало! Теперь, когда художник умер, они не кажутся такими скучными. Рисунок приятен, краски передают воздух, и чувствуется в письме что-то индивидуальное. "Его отец и мой отец; он и я; его ребенок и мой, - думал Сомс. Так оно и пошло! А все из-за этой женщины!" Умиленный событиями последней недели, поддавшись грустной прелести осеннего дня. Сомс ближе, чем когда-либо, подошел к раскрытию истины, недоступной пониманию чистокровного Форсайта: что тело красоты проникнуто некой духовной сущностью, которую может полонить только преданная любовь, не думающая о себе. В конце концов к этой истине приближала его любовь к дочери; может, эта любовь и позволила ему понять хоть отчасти, почему он упустил приз. И теперь, среди акварелей своего двоюродного брата, получившего то, что для него самого осталось недоступным, он думал о нем и о ней с удивившей его самого терпимостью. Но не купил ни одной акварели. |
Just as he passed the seat of custom on his return to the outer air he met with a contingency which had not been entirely absent from his mind when he went into the Gallery--Irene, herself, coming in. So she had not gone yet, and was still paying farewell visits to that fellow's remains! He subdued the little involuntary leap of his subconsciousness, the mechanical reaction of his senses to the charm of this once-owned woman, and passed her with averted eyes. But when he had gone by he could not for the life of him help looking back. This, then, was finality--the heat and stress of his life, the madness and the longing thereof, the only defeat he had known, would be over when she faded from his view this time; even such memories had their own queer aching value. | Собравшись выйти снова на свежий воздух и проходя мимо кассы, он - не совсем неожиданно, ибо мысль о такой возможности все время присутствовала в его сознании, - встретил входившую в галерею Ирэн. Итак, она еще не уехала и отдает прощальные визиты останкам Джолиона! Сомс подавил невольную вспышку инстинктивных побуждений, механическую реакцию всех своих пяти чувств на чары этой женщины, некогда ему принадлежавшей, и, глядя в сторону, прошел мимо нее. Но, сделав несколько шагов, не выдержал и оглянулся. В последний раз, и - конец: огонь и мука его жизни, безумие и тоска, его единственное поражение кончатся, когда на этот раз образ Ирэн угаснет перед его глазами; даже в таких воспоминаниях есть своя мучительная сладость. |
She, too, was looking back. Suddenly she lifted her gloved hand, her lips smiled faintly, her dark eyes seemed to speak. It was the turn of Soames to make no answer to that smile and that little farewell wave; he went out into the fashionable street quivering from head to foot. He knew what she had meant to say: "Now that I am going for ever out of the reach of you and yours--forgive me; I wish you well." That was the meaning; last sign of that terrible reality--passing morality, duty, common sense--her aversion from him who had owned her body, but had never touched her spirit or her heart. It hurt; yes-- more than if she had kept her mask unmoved, her hand unlifted. | Ирэн тоже оглянулась. И вдруг она подняла затянутую в перчатку руку, губы ее чуть-чуть улыбнулись, темные глаза как будто говорили. Настала очередь Сомса не ответить на улыбку и на легкое прощальное движение руки; дрожа с головы до ног, вышел он на фешенебельную улицу. Он понял, что говорила ее улыбка: "Теперь, когда я ухожу навсегда, когда я недосягаема ни для тебя, ни для твоих близких, прости меня; я тебе не желаю зла". Вот что это значило; последнее доказательство страшной правды, непонятной с точки зрения нравственности, долга, здравого смысла: отвращения этой женщины к нему, который владел ее телом, но никогда не мог причаститься ее души или сердца. Это было больно; да, больнее, чем если бы она не сдвинула маски с лица, не шевельнула бы рукой. |
Three days later, in that fast-yellowing October, Soames took a taxi- cab to Highgate Cemetery and mounted through its white forest to the Forsyte vault. | Три дня спустя, в быстро желтеющем октябре, Сомс взял такси на Хайгетское кладбище и белым лесом крестов и памятников поднялся к семейному склепу Форсайтов. |
Close to the cedar, above catacombs and columbaria, tall, ugly, and individual, it looked like an apex of the competitive system. He could remember a discussion wherein Swithin had advocated the addition to its face of the pheasant proper. The proposal had been rejected in favour of a wreath in stone, above the stark words: "The family vault of Jolyon Forsyte: 1850." It was in good order. All trace of the recent interment had been removed, and its sober grey gloomed reposefully in the sunshine. The whole family lay there now, except old Jolyon's wife, who had gone back under a contract to her own family vault in Suffolk; old Jolyon himself lying at Robin Hill; and Susan Hayman, cremated so that none knew where she might be. Soames gazed at it with satisfaction--massive, needing little attention; and this was important, for he was well aware that no one would attend to it when he himself was gone, and he would have to be looking out for lodgings soon. He might have twenty years before him, but one never knew. Twenty years without an aunt or uncle, with a wife of whom one had better not know anything, with a daughter gone from home. His mood inclined to melancholy and retrospection. | У старого кедра, над катакомбами и колумбариями, высокий, безобразный, индивидуальный, этот склеп, казалось, возглавлял систему конкуренции. Сомс припомнил спор, в котором Суизин отстаивал предложение посадить на фасад герб с фазаном. Предложение было отклонено в пользу скромного каменного венка над словами: "Фамильный склеп Джолиона Форсайта, 1850 год". Склеп был в полном порядке. Все следы недавнего погребения были устранены, и трезвый серый камень покойно хмурился на солнце. Вся семья теперь лежала здесь, исключая жены старого Джолиона, которая, согласно договору, вернулась почивать в склеп своей собственной семьи, в Сэффоке; самого старого Джолиона, лежащего в Робин-Хилле, и Сьгозен Хэймен, которую кремировали, так что никто не скажет, где она теперь. Сомс глядел на склеп с удовольствием: массивен, не требует больших забот; и это немаловажно, ибо он знал, что, когда сам он умрет, никто не станет больше заботиться о склепе Форсайтов, а ведь и ему уже скоро пора подумать о новом жилище. Может быть, у него еще двадцать лет впереди, но никогда нельзя знать. Двадцать лет без теток и дядей, с женой, о которой лучше не знать ничего, с дочкой, покинувшей дом! Сомса клонило к меланхолии и к размышлению о прошлом. |
This cemetery was full, they said--of people with extraordinary names, buried in extraordinary taste. Still, they had a fine view up here, right over London. Annette had once given him a story to read by that Frenchman, Maupassant, most lugubrious concern, where all the skeletons emerged from their graves one night, and all the pious inscriptions on the stones were altered to descriptions of their sins. Not a true story at all. He didn't know about the French, but there was not much real harm in English people except their teeth and their taste, which was certainly deplorable. "The family vault of Jolyon Forsyte: 1850." A lot of people had been buried here since then--a lot of English life crumbled to mould and dust! The boom of an airplane passing under the gold-tinted clouds caused him to lift his eyes. The deuce of a lot of expansion had gone on. But it all came back to a cemetery--to a name and a date on a tomb. And he thought with a curious pride that he and his family had done little or nothing to help this feverish expansion. Good solid middlemen, they had gone to work with dignity to manage and possess. "Superior Dosset," indeed, had built in a dreadful, and Jolyon painted in a doubtful, period, but so far as he remembered not another of them all had soiled his hands by creating anything--unless you counted Val Dartie and his horse-breeding. Collectors, solicitors, barristers, merchants, publishers, accountants, directors, land agents, even soldiers--there they had been! The country had expanded, as it were, in spite of them. They had checked, controlled, defended, and taken advantage of the process and when you considered how "Superior Dosset" had begun life with next to nothing, and his lineal descendants already owned what old Gradman estimated at between a million and a million and a half, it was not so bad! And yet he sometimes felt as if the family bolt was shot, their possessive instinct dying out. They seemed unable to make money--this fourth generation; they were going into art, literature, farming, or the army; or just living on what was left them--they had no push and no tenacity. They would die out if they didn't take care. | Кладбище полно, говорят, именитых людей, похороненных с отменным вкусом. Отсюда, с высоты, открывается прекрасный вид на Лондон. Аннет однажды дала ему прочесть рассказ этого француза, Мопассана, - мрачная кладбищенская история, где ночью поднимаются из могил мертвецы и все благочестивые надписи на их плитах превращаются в описания их грехов. История весьма неправдоподобная. Как насчет французов, он не знает, но англичане довольно безобидный народ - только зубы у них и вкусы действительно в плачевном состоянии. "Фамильный склеп Джолиона Форсайта, 1850 год". Множество людей похоронили здесь с тех пор, множество английских жизней распалось в прах и тлен! Гудение аэроплана, проплывшего под золотыми облаками, заставило Сомса поднять глаза. Какая чудовищная экспансия за эти годы! Но в конце концов все возвращается на кладбище - к имени и дате на могильной плите. И Сомс не без гордости подумал, что ни он, ни его семья ничем не содействовали этой лихорадочной экспансии. Солидные, добропорядочные посредники, они с достоинством делали свое дело: управляли и владели имуществами. Правда, "Гордый Досеет" в бездарный период занимался строительством и Джолион в сомнительный период занимался живописью, но больше никто в их семье, насколько помнил Сомс, не пачкал рук созиданием чего бы то ни было, если не считать Вэла Дарти с его коннозаводством. Были среди них сборщики налогов, стряпчие, юристы, купцы, издатели, бухгалтеры, директоры, агенты по продаже земель, даже военные это да! Страна расширяла свои границы независимо от них. Они же сдерживали, контролировали, защищали, забирали доходы от этого процесса, - и как подумаешь, что "Гордый Досеет" вступил в жизнь, почти ничего не имея, а его прямые потомки по оценке Грэдмена уже имеют что-то около полутора миллионов, то жаловаться, право, не приходится! Тем не менее Сомсу казалось иногда, что его семья расстреляла все свои заряды, что ее собственнический инстинкт выдыхается. Форсайты четвертого поколения как будто уже неспособны зарабатывать деньги: сил уходят в искусство, в литературу, в сельское хозяйство или в армию; а то и просто проживают наследство - нет у них ни хватки, ни напора. Если не принять мер, им грозит вымирание. |
Soames turned from the vault and faced toward the breeze. The air up here would be delicious if only he could rid his nerves of the feeling that mortality was in it. He gazed restlessly at the crosses and the urns, the angels, the "immortelles," the flowers, gaudy or withering; and suddenly he noticed a spot which seemed so different from anything else up there that he was obliged to walk the few necessary yards and look at it. A sober corner, with a massive queer-shaped cross of grey rough-hewn granite, guarded by four dark yew-trees. The spot was free from the pressure of the other graves, having a little box-hedged garden on the far side, and in front a goldening birch-tree. This oasis in the desert of conventional graves appealed to the aesthetic sense of Soames, and he sat down there in the sunshine. Through those trembling gold birch leaves he gazed out at London, and yielded to the waves of memory. He thought of Irene in Montpellier Square, when her hair was rusty-golden and her white shoulders his--Irene, the prize of his love-passion, resistant to his ownership. He saw Bosinney's body lying in that white mortuary, and Irene sitting on the sofa looking at space with the eyes of a dying bird. Again he thought of her by the little green Niobe in the Bois de Boulogne, once more rejecting him. His fancy took him on beside his drifting river on the November day when Fleur was to be born, took him to the dead leaves floating on the green-tinged water and the snake-headed weed for ever swaying and nosing, sinuous, blind, tethered. And on again to the window opened to the cold starry night above Hyde Park, with his father lying dead. His fancy darted to that picture of "the future town," to that boy's and Fleur's first meeting; to the bluish trail of Prosper Profond's cigar, and Fleur in the window pointing down to where the fellow prowled. To the sight of Irene and that dead fellow sitting side by side in the stand at Lord's. To her and that boy at Robin Hill. To the sofa, where Fleur lay crushed up in the corner; to her lips pressed into his cheek, and her farewell "Daddy." And suddenly he saw again Irene's grey-gloved hand waving its last gesture of release. | Он отвернулся от склепа и подставил лицо ветру. Воздух здесь на холме был бы восхитителен, если бы только нервам не чудился в нем запах тления. Сомс раздраженно глядел на кресты и урны, на ангелов, на иммортели, на цветы, безвкусные или увядшие, и вдруг заметил место, настолько отличное от всего прочего здесь, что решил пройти необходимые для этого несколько шагов и посмотреть поближе. Спокойный уголок: массивный, необычной формы крест из серого нетесаного гранита, и четыре темных тиса на страже. Вокруг не было тесно от других могил, так как позади лежал небольшой обнесенный решеткой садик, а впереди стояла тронутая позолотой береза. Этот оазис в пустыне трафаретных могил затронул эстетическую струну в душе Сомса, и он сел там на солнце. Сквозь трепетные листья золотой березы он смотрел на Лондон и отдавался волнам воспоминаний. Он думал об Ирэн на Монпелье-сквер, когда волосы ее были ржаво-золотыми, когда ее белые плечи принадлежали ему, - Ирэн, награда его любовной страсти, не дающаяся в руки собственника. Видел тело Босини в белой мертвецкой, Ирэн на диване, глядевшую в пространство глазами умирающей птицы. Видел ее снова перед маленькой зеленой Ниобееи в Булонском лесу опять она его отвергла! Воображение перенесло его на полноводную реку в ноябрьский день, когда родилась Флер, к мертвым листьям, плывущим по зеленоватой воде, змееголовым водорослям, что вечно покачиваются и шипят на привязи, извивающиеся, слепые. Повело дальше, к окну, открытому в холодную звездную ночь над Хайд-парком, в комнату, где лежал мертвым его отец. Переметнулось к той картине "Города будущего", к первой встрече того мальчика и Флер; к синеватому дымку сигары Проспера Профона и к Флер, указывающей вниз, в окно - "рыщет"! К стадиону Лорда, где Ирэн сидела на трибуне рядом с тем, умершим. К ней и ее сыну в РобинХилле. К дивану, в уголок которого забилась Флер; к ее губам, поцеловавшим его Щеку, к ее прощальному "папочка!" И вдруг он опять увидел облитую лайкой руку Ирэн: машет ему напоследок в знак отпущения. |
He sat there a long time dreaming his career, faithful to the scut of his possessive instinct, warming himself even with its failures. | Долго сидел он там, вспоминая свой жизненный путь, неизменно направляемый собственническим инстинктом, и даже память о неудачах согревала его. |
"To Let"--the Forsyte age and way of life, when a man owned his soul, his investments, and his woman, without check or question. And now the State had, or would have, his investments, his woman had herself, and God knew who had his soul. "To Let"--that sane and simple creed! | "Сдается в наем" форсайтский век, форсайтский образ жизни, когда человек был неоспоримым и бесконтрольным владельцем своей души, своих доходов и своей жены. А теперь государство посягает на его доходы, его жена сама над собой хозяйка, а кто владеет его душой - одному богу известно. Сдается в архив здоровая и простая вера! |
The waters of change were foaming in, carrying the promise of new forms only when their destructive flood should have passed its full. He sat there, subconscious of them, but with his thoughts resolutely set on the past--as a man might ride into a wild night with his face to the tail of his galloping horse. Athwart the Victorian dykes the waters were rolling on property, manners, and morals, on melody and the old forms of art--waters bringing to his mouth a salt taste as of blood, lapping to the foot of this Highgate Hill where Victorianism lay buried. And sitting there, high up on its most individual spot, Soames--like a figure of Investment--refused their restless sounds. Instinctively he would not fight them--there was in him too much primeval wisdom, of Man the possessive animal. They would quiet down when they had fulfilled their tidal fever of dispossessing and destroying; when the creations and the properties of others were sufficiently broken and defected--they would lapse and ebb, and fresh forms would rise based on an instinct older than the fever of change- -the instinct of Home. | Врываются клокочущие волны новой смены, возвещая новые формы, но это наступит лишь тогда, когда разрушительный их разлив пойдет на убыль после половодья. Сомс, сидя здесь, подсознательно ощущал их, но мысли его были упрямо обращены к прошлому - так мог бы всадник мчаться в бурную ночь, повернувшись лицом к хвосту несущегося вскачь коня. Через викторианские плотины перекатывались волны, захлестывая собственность, нравы и старые формы искусства. Волны оставляли на губах соленый привкус, словно привкус крови, подступая к подножию Хайгетского холма, где покоился в могилах век Виктории. И сидя здесь, высоко, в этом обособленном уголке, подобный символической статуе Обеспечения, Сомс отказывался слышать их неугомонный прибой. Он инстинктивно не боролся с ними: в нем было слишком много примитивной мудрости того животного, которому имя - Человек-Собственник. Волны угомонятся, когда у них пройдет приступ перемежающейся лихорадки экспроприации и разрушения, - насытившись ниспровержением чужого творчества и имущества, они опадут и войдут в берега, и возникнет новое строительство на основе инстинкта, который старше лихорадки изменения, - на инстинкте домашнего очага. |
"Je m'en fiche," said Prosper Profond. Soames did not say "Je m'en fiche"--it was French, and the fellow was a thorn in his side--but deep down he knew that change was only the interval of death between two forms of life, destruction necessary to make room for fresher property. What though the board was up, and cosiness to let?--some one would come along and take it again some day. | "Je m'en fiche", - сказал бы Проспер Профон. Сомс не говорил: "Je m'en fiche" - это по-французски, и чем меньше думать о бельгийце, тем лучше, но в глубине души он знал, что перемена означает лишь промежуточный период смерти между двумя формами жизни, необходимое разрушение для расчистки места под новую собственность. Что в том, что вывешена доска и уютное гнездо сдается в наем? Придут другие, и в один прекрасный день кто-нибудь приберет его к рукам. |
And only one thing really troubled him, sitting there--the melancholy craving in his heart--because the sun was like enchantment on his face and on the clouds and on the golden birch leaves, and the wind's rustle was so gentle, and the yewtree green so dark, and the sickle of a moon pale in the sky. | И лишь одно действительно смущало Сомса, когда он сидел у могилы: нывшая в сердце тоска - оттого, что солнце колдовскими чарами зажгло его лицо, и облака, и золотую листву березы, оттого, что ветер так ласково шумит, и зелень тиса так темна, и так бледен серп месяца в небе. |
He might wish and wish and never get it--the beauty and the loving in the world! | Сколько бы он ни желал, сколько бы к ней ни тянулся - не будет он ею владеть, красотой и любовью мира! |