Краткая коллекция текстов на немецком языке

Mann Thomas/Томас Манн

Buddenbrooks. Verfall einer Familie/Будденброки

Девятая часть

Deutsch Русский


Erstes Kapitel

1
Hinter den beiden Herren, dem alten Doktor Grabow und dem jungen Doktor Langhals, einem Angehörigen der Familie Langhals, der etwa seit einem Jahre in der Stadt praktizierte, trat Senator Buddenbrook aus dem Schlafzimmer der Konsulin in das Frühstückszimmer und schloß die Tür. Выйдя из спальни консульши вслед за старым доктором Грабовым и молодым доктором Лангхальсом, отпрыском известного рода Лангхальсов, в маленькую столовую, сенатор Будденброк притворил за собой дверь и повел обоих врачей вверх по лестнице, через коридор и ротонду, в ландшафтную, где из-за сырой и холодной осенней погоды уже топилась печь.
"Darf ich Sie bitten, meine Herren ... auf einen Augenblick", sagte er und führte sie die Treppe hinauf, über den Korridor und durch die Säulenhalle ins Landschaftszimmer, wo des feuchten und kalten Herbstwetters wegen schon geheizt war.
"Meine Spannung wird Ihnen begreiflich sein ... nehmen Sie Platz! Beruhigen Sie mich, wenn es irgend möglich ist!" - Разрешите на минутку задержать вас, господа. Моя тревога вам понятна... Прошу садиться! Успокойте меня, если это возможно!
"Potztausend, mein lieber Senator!" antwortete Doktor Grabow, der sich, das Kinn in der Halsbinde, bequem zurückgelehnt hatte und die Hutkrempe mit beiden Händen gegen seinen Magen gestemmt hielt, während Doktor Langhals, ein untersetzter, brünetter Herr mit spitzgeschnittenem Bart, aufrecht stehendem Haar, schönen Augen und einem eitlen Gesichtsausdruck, seinen Zylinder neben sich auf den Teppich gestellt hatte und seine außerordentlich kleinen, schwarzbehaarten Hände betrachtete ... "Für irgendwelche ernstliche Beunruhigung ist natürlich fürs erste platterdings keine Ursache vorhanden; ich bitte Sie ... eine Patientin von der verhältnismäßigen Widerstandskraft unserer verehrten Frau Konsulin ... Meiner Treu, als gedienter Ratgeber kenne ich diese Widerstandskraft. Für ihre Jahre wirklich erstaunlich ... was ich Ihnen sage ..." - Полноте, любезный господин сенатор, - отвечал доктор Грабов. Он уже удобно сидел в кресле, уткнувшись подбородком в свой галстук и прижимая к животу шляпу, в то время как доктор Лангхальс, коренастый брюнет с остроконечной бородкой, с подстриженной бобриком шевелюрой, красивыми глазами и фатоватым выражением лица, поставив цилиндр на ковер рядом с креслом, молча рассматривал свои необыкновенно маленькие руки, поросшие черными волосами. - Для серьезного беспокойства пока что оснований не имеется. Смею вас уверить, что пациентке с таким относительно стойким организмом, как у нашей дорогой госпожи консульши... За долгие годы я успел узнать эту стойкость, в ее возрасте, должен вам сказать, прямо-таки удивительную...
"Ja, eben, in ihren Jahren ...", sagte der Senator unruhig und drehte an der langen Spitze seines Schnurrbartes. - Вот именно, в ее возрасте... - с беспокойством прервал его сенатор, покручивая свой ус.
"Ich sage natürlich nicht, daß Ihre liebe Frau Mutter wird morgen wieder spazierengehen können", fuhr Doktor Grabow sanftmütig fort. "Diesen Eindruck wird die Patientin nicht auf Sie gemacht haben, lieber Senator. Es ist ja nicht zu leugnen, daß der Katarrh seit vierundzwanzig Stunden eine ärgerliche Wendung genommen hat. Der Schüttelfrost gestern abend gefiel mir nicht recht, und heute gibt es da nun wahrhaftig ein bißchen Seitenstechen und Kurzluftigkeit. Etwas Fieber ist auch vorhanden -- oh, unbedeutend, aber es ist Fieber. Kurz, lieber Senator, man muß sich wohl mit der vertrakten Tatsache abfinden, daß die Lunge ein bißchen affiziert ist ..." - Я, конечно, не берусь утверждать, что ваша матушка сможет завтра же отправиться на прогулку, - мягко продолжал доктор Грабов. - Такого впечатления, вероятно, не сложилось и у вас, дражайший господин сенатор. Нельзя отрицать, что за последние сутки катар сильно обострился. Мне очень не понравился вчерашний озноб, а сегодня уже появились покалывания в боку и некоторые признаки удушья. Да и жарок есть - небольшой, но все-таки жарок. Одним словом, дорогой мой господин сенатор, приходится, к сожалению, констатировать, что легкое немного затронуто...
"Lungenentzündung also?" fragte der Senator und blickte von einem Arzte zum andern ... - Так, значит, воспаление легких? - спросил сенатор, переводя взгляд с одного врача на другого.
"Ja, -- _Pneumonia_", sagte Doktor Langhals mit ernster und korrekter Verbeugung. - Да, pneumonia [воспаление легких (лат.)], - подтвердил доктор Лангхальс, слегка наклонив голову с видом корректным и серьезным.
"Allerdings, eine kleine, rechtsseitige Lungenentzündung", antwortete der Hausarzt, "die wir sehr sorgfältig zu lokalisieren trachten müssen ..." - Что поделаешь, небольшое правостороннее воспаление, - снова заговорил доктор Грабов, - которое нам необходимо будет тщательнейшим образом локализовать...
"Danach ist immerhin Grund zu ernster Besorgnis vorhanden?" Der Senator saß ganz still und sah dem Sprechenden unverwandt ins Gesicht. - Так, значит, поводы для серьезного беспокойства все же имеются? - Сенатор, затаив дыхание, не сводил глаз с лица говорящего.
"Besorgnis? O ... wir müssen, wie gesagt, darum besorgt sein, die Erkrankung einzuschränken, den Husten zu mildern, dem Fieber zu Leibe zu gehen ... nun, das Chinin wird seine Schuldigkeit tun ... Und dann noch eins, lieber Senator ... Keine Schreckhaftigkeit den einzelnen Symptomen gegenüber, nicht wahr? Sollte sich die Atemnot ein wenig verstärken, sollte in der Nacht vielleicht etwas Delirium stattfinden, oder morgen ein bißchen Auswurf sich einstellen ... wissen Sie, so ein rotbräunlicher Auswurf, wenn auch Blut dabei ist ... Das ist alles durchaus logisch, durchaus zur Sache gehörig, durchaus normal. Bereiten Sie, bitte, auch unsere liebe, verehrte Madame Permaneder darauf vor, die ja die Pflege mit soviel Hingebung leitet ... _A propos_, wie geht es ihr? Ich habe ganz und gar zu fragen vergessen, wie es in den letzten Tagen mit ihrem Magen gewesen ist ..." - Беспокойства? О! Как я уже сказал, нам прежде всего надо побеспокоиться о том, чтобы остановить развитие болезни, смягчить кашель, сбить температуру... Ну, тут хинин свое дело сделает. И потом еще одно, любезнейший сенатор: ни в коем случае не пугаться тех или иных отдельных симптомов... Идет? Если усилятся ощущения удушья или если вдруг ночью появится бред, а наутро, может быть, и мокрота красновато-бурого цвета или даже с кровью... Все это, безусловно, логично, безусловно вытекает из самого хода болезни, безусловно естественно. И, пожалуйста, подготовьте к этому и нашу милую, уважаемую госпожу Перманедер, которая так самоотверженно ухаживает за больной... A propos [кстати (фр.)], как ее здоровье? Я чуть было не позабыл спросить, как у нее последние дни обстоит с желудком?..
"Wie gewöhnlich. Ich weiß nichts Neues. Die Sorge um ihr Befinden tritt ja jetzt naturgemäß etwas zurück ..." - Как всегда. Я ничего нового не знаю. Впрочем, забота об ее самочувствии сейчас, конечно, несколько отступает перед...
"Versteht sich. Übrigens ... mir kommt dabei ein Gedanke. Ihre Frau Schwester hat Ruhe nötig, besonders in der Nacht, und Mamsell Severin allein dürfte doch wohl nicht ausreichen ... wie wäre es mit einer Pflegerin, lieber Senator? Wir haben da unsere guten katholischen Grauen Schwestern, für die Sie immer so wohlwollend eintreten ... Die Schwester Oberin wird sich freuen, Ihnen dienen zu können." - Разумеется. Кстати, наш разговор навел меня на мысль. Госпоже Перманедер нужен покой, особенно в ночное время, а мамзель Зеверин одной, конечно, не управиться. Что, если бы взять сиделку, любезный господин сенатор? Имеются же у нас "серые сестры", за чьи интересы вы всегда так благожелательно заступаетесь. Сестра-начальница будет рада вам услужить.
"Sie halten das also für nötig?" - Вы считаете это необходимым?
"Ich bringe es in Vorschlag. Es ist so angenehm ... Die Schwestern sind unschätzbar. Sie wirken mit ihrer Erfahrenheit und Besonnenheit so beruhigend auf die Kranken ... gerade bei diesen Krankheiten, die, wie gesagt, mit einer Reihe von etwas unheimlichen Symptomen verbunden sind ... Also, um es zu wiederholen: ruhig Blut, nicht wahr, mein lieber Senator? Übrigens werden wir ja sehen ... wir werden ja sehen ... Wir sprechen ja heute abend noch einmal vor ..." - Я предлагаю... для удобства. Этим сестрам цены нет. Их опытность и спокойствие так благотворно действуют на больных... В особенности при заболеваниях, которые, как я уже говорил, связаны с целым рядом неприятных симптомов. Итак, повторяю: спокойствие, спокойствие, дражайший господин сенатор! Да? А в остальном... посмотрим... Сегодня вечером мы ведь заглянем снова...
"Zuversichtlich", sagte Doktor Langhals, nahm seinen Zylinder und erhob sich gleichzeitig mit seinem älteren Kollegen. Aber der Senator blieb noch sitzen, er war noch nicht fertig, hatte noch eine Frage im Sinne, wollte noch eine Probe machen ... - Несомненно. - Доктор Лангхальс взял цилиндр и поднялся вслед за своим старым коллегой. Но сенатор остался сидеть, он не все еще выспросил, хотел еще раз попытать врачей.
"Meine Herren", sagte er, "ein Wort noch ... Mein Bruder Christian ist nervös, kurz, verträgt nicht viel ... Raten Sie mir, ihm von der Erkrankung Mitteilung zu machen? Ihm vielleicht ... die Rückkehr nahezulegen --?" - Одну минутку, милостивые государи, - сказал он. - Мой брат Христиан человек нервный и панический. Как вы советуете, сообщать мне ему о болезни матери или нет? Не следует ли поторопить его с приездом?
"Ihr Bruder Christian ist nicht in der Stadt?" - Вашего брата нет в городе?
"Nein, in Hamburg. Vorübergehend. In Geschäften, soviel ich weiß ..." - Нет. Он в Гамбурге. Ненадолго. Но делам, насколько мне известно!
Doktor Grabow warf seinem Kollegen einen Blick zu; dann schüttelte er dem Senator lachend die Hand und sagte: Доктор Грабов переглянулся со своим коллегой, потом засмеялся и потряс руку сенатора:
"Also lassen wir ihn ruhig bei seinen Geschäften! Warum ihn unnütz erschrecken? Sollte irgendeine Wendung in dem Befinden eintreten, die seine Anwesenheit wünschenswert macht, sagen wir: um die Patientin zu beruhigen, ihre Stimmung zu heben ... nun, so wird ja immer noch Zeit sein ... immer noch Zeit ..." - Ну, и пускай себе спокойно занимается делами! Зачем попусту пугать его? Если бы в состоянии больной наступило изменение, делающее его присутствие желательным, - ну, скажем, для ее успокоения, для поднятия жизненного тонуса... Но это успеется, всегда успеется...
Während die Herren über Säulenhalle und Korridor zurückgingen und auf dem Treppenabsatz ein Weilchen stehenblieben, sprachen sie über andere Dinge, über Politik, über die Erschütterungen und Umwälzungen des kaum beendeten Krieges ... Пройдя через ротонду и коридор, все трое еще задержались несколько минут на площадке лестницы. Разговор теперь шел уже о другом: о политике, о потрясениях и переворотах, вызванных только что окончившейся войной.
"Nun, jetzt kommen gute Zeiten, wie, Herr Senator? Geld im Lande ... Und frische Stimmung weit und breit ..." - Ну что ж, теперь настанут хорошие времена, ведь правда, господин сенатор? В стране много денег... Да и настроение везде и всюду бодрое.
Und der Senator stimmte dem halb und halb bei. Er bestätigte, daß der Ausbruch des Krieges den Verkehr in Getreide von Rußland zu großem Aufschwung gebracht habe und erwähnte der großen Dimensionen, die damals der Haferimport, zum Zwecke der Armeelieferung angenommen habe. Aber der Profit habe sich sehr ungleich verteilt ... Сенатор им поддакивал, впрочем, довольно вяло. Он подтвердил, что после объявления войны очень оживилась торговля хлебом с Россией, упомянул также об увеличении оборотов в порту в связи с поставками овса для нужд армии. Но прибыли, по его мнению, распределялись очень неравномерно.
Die Ärzte gingen, und Senator Buddenbrook wandte sich, um noch einmal in das Krankenzimmer zurückzukehren. Er überlegte, was Grabow gesagt hatte ... Es hatte soviel Hinterhältiges darin gelegen ... Man hatte gefühlt, wie er sich vor einer entschiedenen Äußerung hütete. Das einzige klare Wort war "Lungenentzündung" gewesen, und dieses Wort wurde nicht tröstlicher dadurch, daß Doktor Langhals es in die Sprache der Wissenschaft übersetzt hatte. Lungenentzündung in den Jahren der Konsulin ... Schon, daß es zwei Ärzte waren, die kamen und gingen, gab der Sache einen beunruhigenden Aspekt. Grabow hatte das ganz leichthin und fast unmerklich arrangiert. Er gedenke, sich über kurz oder lang zur Ruhe zu setzen, hatte er gesagt, und da der junge Langhals berufen sei, seine Praxis zu übernehmen, so mache er -- Grabow -- sich ein Vergnügen daraus, ihn hie und da schon jetzt heranzuziehen und einzuführen ... Врачи ушли, и сенатор вернулся в комнату больной. По дороге он обдумывал то, что сказал ему Грабов. В словах старого доктора было много недоговоренного. Он, несомненно, воздерживался от решительного высказывания. Единственными ясными его словами было: "воспаление легких", и эти два слова не прозвучали утешительнее оттого, что доктор Лангхальс перевел их на язык науки. Воспаление легких в ее годы... Уже одно то, что в дом приходили два врача, вселяло тревогу, хотя Грабов сумел устроить это как-то между прочим, почти незаметно. Старый доктор заявил, что днем раньше или днем позже ему все равно пора на покой, практику свою он намерен передать молодому Лангхальсу, и поэтому ему прямо-таки доставляет удовольствие заблаговременно вводить своего будущего преемника в дома некоторых пациентов...
Als der Senator in das halbdunkle Schlafzimmer trat, war seine Miene munter und seine Haltung energisch. Er war so gewöhnt daran, Sorge und Müdigkeit unter einem Ausdruck von überlegener Sicherheit zu verbergen, daß beim Öffnen der Tür diese Maske beinahe von selbst infolge eines ganz kurzen Willensaktes über sein Gesicht geglitten war. Когда сенатор вошел в полутемную спальню, лицо у него было бодрое, движения энергические. Он так привык скрывать заботу и усталость под выражением спокойной уверенности, что эта маска почти сама собой, в результате мгновенного усилия воли появлялась на его лице.
Frau Permaneder saß an dem Himmelbett, dessen Vorhänge zurückgeschlagen waren, und hielt die Hand ihrer Mutter, die, von Kissen gestützt, den Kopf dem Eintretenden zuwandte und ihm mit ihren hellblauen Augen forschend ins Gesicht sah. Es war ein Blick voll beherrschter Ruhe und von angespannter, unausweichlicher Eindringlichkeit, der, da er ein wenig von der Seite kam, beinahe etwas Lauerndes hatte. Abgesehen von der Blässe der Haut, die auf den Wangen ein paar Flecke von fieberiger Röte hervortreten ließ, zeigte dies Gesicht durchaus keine Mattigkeit und Schwäche. Die alte Dame war sehr aufmerksam bei der Sache, aufmerksamer noch als ihre Umgebung, denn am Ende war sie die zunächst Beteiligte. Sie mißtraute dieser Krankheit und war ganz und gar nicht gewillt, sich aufs Ohr zu legen und den Dingen nachgiebig ihren Lauf zu lassen ... Госпожа Перманедер сидела у кровати, полог которой был откинут, и держала в своих руках руку матери. Консульша, опираясь на высоко взбитые подушки, повернула голову к вошедшему и испытующе посмотрела ему в лицо своими светло-голубыми глазами. Взгляд у нее был сурово-спокойный, хотя в то же время полный напряженного, настойчивого ожидания, и, может быть, оттого, что она смотрела искоса, почти коварный. Кроме некоторой бледности, сквозь которую на щеках проступали пятна лихорадочного румянца, в лице ее не было следов ни болезненной изнуренности, ни слабости. Старая консульша внимательно следила за ходом болезни, еще внимательнее, чем ее близкие, ибо в конце концов кто же и мог быть заинтересован в этом более чем она? Консульша весьма опасливо относилась к этой своей болезни и отнюдь не была склонна спокойно улечься и предоставить ей идти своим чередом.
"Was haben sie gesagt, Thomas?" fragte sie mit so bestimmter und lebhafter Stimme, daß sich sofort ein heftiger Husten einstellte, den sie mit geschlossenen Lippen zurückzuhalten suchte, der aber hervorbrach und sie zwang, die Hand gegen ihre rechte Seite zu pressen. - Что они сказали, Томас? - спросила она таким твердым и оживленным голосом, что сразу же сильно закашлялась; она сжала губы и попыталась удержать этот приступ, но кашель все равно прорвался и заставил ее схватиться рукою за правый бок.
"Sie haben gesagt", antwortete der Senator, als der Anfall vorüber war, und streichelte ihre Hand ... "Sie haben gesagt, daß unsere gute Mutter in ein paar Tagen wieder auf den Füßen sein wird. Daß du das noch nicht kannst, weißt du, das liegt daran, daß dieser dumme Husten natürlich die Lunge ein bißchen angegriffen hat ... es ist nicht gerade Lungenentzündung", sagte er, da er sah, daß ihr Blick noch eindringlicher wurde ... "obgleich ja auch das noch nicht das Ende aller Dinge wäre, ach, da gibt es Schlimmeres! Kurz, die Lunge ist etwas gereizt, sagen die beiden, und damit mögen sie wohl recht haben ... Wo ist denn die Severin?" - Они сказали, - отвечал сенатор, переждав приступ кашля и гладя ее руку, - что наша дорогая матушка через несколько дней снова будет на ногах. И через несколько дней, а не сейчас, только потому, что этот противный кашель слегка затронул легкое, что, впрочем, вполне естественно. У тебя, конечно, не воспаление легких, - прибавил он, заметив, что ее взгляд сделался еще настойчивее, - хотя и в этом не было бы ничего страшного, бывает и хуже! Одним словом, оба врача говорят, что легкое чуточку раздражено, и они, видимо, правы... А где же Зеверин?
"Zur Apotheke", sagte Frau Permaneder. - Она пошла в аптеку, - ответила г-жа Перманедер.
"Seht ihr, die ist schon wieder in der Apotheke, und du, Tony, siehst aus, als wolltest du jeden Augenblick einschlafen. Nein, das geht nicht länger. Wenn es auch nur für ein paar Tage ist ... wir müssen eine Pflegerin hier haben, meint ihr nicht auch? Wartet, ich lasse jetzt gleich bei meiner Grauen-Schwester-Oberin anfragen, ob eine disponibel ist ..." - Вот видите, опять потребовалось бежать в аптеку! А у тебя, Тони, такой вид, что, кажется, ты вот-вот уснешь. Нет, так не годится! По-моему, хоть на два-три дня, но нам надо пригласить сиделку. А вы как считаете? Я вот сейчас возьму да и пошлю к начальнице моих "серых сестер". Наверное, у нее кто-нибудь найдется...
"Thomas", sagte die Konsulin jetzt mit behutsamer Stimme, um den Hustenreiz nicht wieder zu entfesseln, "glaube mir, du erregst Anstoß mit deiner beständigen Protektion der Katholischen gegenüber den Schwarzen Protestantischen. Du hast den einen direkte Vorteile verschafft und tust nichts für die anderen. Ich versichere dich, Pastor Pringsheim hat sich neulich mit deutlichen Worten bei mir darüber beklagt ..." - Томас, - сказала консульша, на этот раз тихим голосом, чтобы не вызвать нового приступа кашля, - поверь, ты многих против себя восстанавливаешь своим вечным покровительством этим католическим "серым сестрам" в ущерб "черным", протестантским. Для тех ты добился ряда существенных привилегий, а для этих ровно ничего не делаешь. Должна тебе сказать, что пастор Прингсгейм на днях мне просто жаловался на тебя...
"Ja, das nützt ihm gar nichts. Ich bin überzeugt, daß die Grauen Schwestern treuer, hingebender, aufopferungsfähiger sind als die Schwarzen. Diese Protestantinnen, das ist nicht das Wahre. Das will sich alles bei erster Gelegenheit verheiraten ... Kurzum, sie sind irdisch, egoistisch, ordinär ... Die Grauen sind degagierter, ja, ganz sicher, sie stehen dem Himmel näher. Und gerade, weil sie mir Dank schulden, sind sie vorzuziehen. Was ist Schwester Leandra uns nicht gewesen, als Hanno Zahnkrämpfe hatte! Ich will nur hoffen, daß sie frei ist ..." - Ну, это ему не поможет! Я убежден, что "серые сестры" преданнее, самоотверженнее, усерднее "черных". Протестантки - это не то. Они только и думают, как бы выскочить замуж... Словом, это девицы вполне земные, эгоистичные и заурядные. Серые куда возвышеннее. Они, честное слово, ближе к небу. И именно потому, что они мне многим обязаны, на них и следует остановить наш выбор. Для нас было просто благодеянием присутствие сестры Леандры, когда у Ганно с такими мучениями прорезывались зубы! Ах, только бы она оказалась свободной!
Und Schwester Leandra kam. Sie legte still ihre kleine Handtasche, ihren Umhang und die graue Haube ab, die sie über der weißen trug, und ging, während der Rosenkranz, der an ihrem Gürtel hing, leise klapperte, mit sanften und freundlichen Worten und Bewegungen an ihre Arbeit. Sie pflegte die verwöhnte und nicht immer geduldige Kranke Tag und Nacht und zog sich dann stumm und fast beschämt über die menschliche Schwäche, der sie unterlag, zurück, um sich von einer anderen Schwester ablösen zu lassen, zu Hause ein wenig zu schlafen und dann zurückzukehren. И сестра Леандра пришла. Она неслышно положила свою сумочку, сняла плащ и серый чепец, надетый поверх белого, и под тихое постукивание четок, висевших у пояса, мягкая и благожелательная, приступила к работе. Она день и ночь ходила за избалованной, нетерпеливой больной, и потом, дождавшись другой сестры, молча, чуть ли не стыдясь своей человеческой слабости, уходила домой, чтобы, немножко поспав, снова вернуться к своим обязанностям.
Denn die Konsulin verlangte beständigen Dienst an ihrem Bette. Je mehr sich ihr Zustand verschlimmerte, desto mehr wandte sich ihr ganzes Denken, ihr ganzes Interesse ihrer Krankheit zu, die sie mit Furcht und einem offenkundigen, naiven Haß beobachtete. Консульша требовала непрестанного ухода, ибо по мере ухудшения ее состояния весь ее интерес, все мысли сосредоточивались на болезни, за которой она неустанно наблюдала со страхом и нескрываемой ненавистью.
Sie, die ehemalige Weltdame, mit ihrer stillen, natürlichen und dauerhaften Liebe zum Wohlleben und zum Leben überhaupt, hatte ihre letzten Jahre mit Frömmigkeit und Wohltätigkeit erfüllt ... warum? Vielleicht nicht nur aus Pietät gegen ihren verstorbenen Gatten, sondern auch aus dem unbewußten Triebe, den Himmel mit ihrer starken Vitalität zu versöhnen und ihn zu veranlassen, ihr dereinst trotz ihrer zähen Anhänglichkeit an das Leben einen sanften Tod zu vergönnen? Aber sie konnte nicht sanft sterben. Manches schmerzlichen Erlebnisses ungeachtet war ihre Gestalt vollständig ungebeugt und ihr Auge klar geblieben. Sie liebte es, gute Mahlzeiten zu halten, sich vornehm und reich zu kleiden, das Unerfreuliche, was um sie her bestand oder geschah, zu übersehen, zu vertuschen und wohlgefällig an dem hohen Ansehen teilzunehmen, das ihr ältester Sohn sich weit und breit verschafft hatte. Diese Krankheit, diese Lungenentzündung war in ihren aufrechten Körper eingebrochen, ohne daß irgendwelche seelische Vorarbeit ihr das Zerstörungswerk erleichtert hätte ... jene Minierarbeit des Leidens, die uns langsam und unter Schmerzen dem Leben selbst oder doch den Bedingungen entfremdet, unter denen wir es empfangen haben, und in uns die süße Sehnsucht nach einem Ende, nach anderen Bedingungen oder nach dem Frieden erweckt ... Nein, die alte Konsulin fühlte wohl, daß sie trotz der christlichen Lebensführung ihrer letzten Jahre nicht eigentlich bereit war, zu sterben, und der unbestimmte Gedanke, daß, sollte dies ihre letzte Krankheit sein, diese Krankheit ganz selbständig, in letzter Stunde und in gräßlicher Eile, mit Körperqualen ihren Widerstand zerbrechen und die Selbstaufgabe herbeiführen müsse, erfüllte sie mit Angst. Светская дама, некогда упорно и наивно любившая безмятежную жизнь, да и жизнь вообще, она все последние годы посвятила религии и благотворительности. Почему? Может быть, не из одного только уважения к памяти своего покойного супруга, но из неосознанного желания примирить небо со своим неуемным жизнелюбием и побудить господа даровать ей мирную кончину вопреки ее упорной приверженности к жизни? Но мирно отойти она не могла. Ряд тяжелых переживаний, выпавших на долю консульши, не согнул ее стройной фигуры, взор ее оставался неизменно ясным. Она любила давать парадные обеды, изящно и богато одеваться, не замечать или хотя бы сглаживать то неприятное, что порою творилось вокруг нее, и благосклонно принимать знаки уважения, - уважения, которое повсюду снискал себе ее старший сын. Эта болезнь, это воспаление легких вторглось в ее несогбенное тело без того, чтобы предварительная душевная работа облегчила ей предстоящий процесс разрушения, та подрывная работа страдания, которая медленно, при непрестанных болевых ощущениях отчуждает нас от жизни или хотя бы от условий, в которых мы жили, порождая в нас сладостную тягу к концу, к отходу от жизни, к успокоению... Нет! Старая консульша ясно чувствовала, что, несмотря на свою христианскую жизнь в последние годы, она, собственно, еще не приготовилась к смерти, и смутная мысль, что это ее _последняя_ болезнь, недуг, которому суждено - в последний час, в отвратительной спешке, во всеоружии физических страданий - сломить ее сопротивление, заставить ее признать себя побежденной, наполняла страхом ее сердце.
Sie betete viel; aber fast noch mehr überwachte sie, sooft sie bei Besinnung war, ihren Zustand, fühlte selbst ihren Puls, maß ihr Fieber, bekämpfte ihren Husten ... Der Puls aber ging schlecht, das Fieber stieg desto höher, nachdem es ein wenig gefallen war und warf sie aus Schüttelfrösten in hitzige Delirien, der Husten, der mit inneren Schmerzen verbunden war und blutigen Auswurf zutage förderte, nahm zu, und Atemnot ängstigte sie. Das alles aber kam daher, daß jetzt nicht mehr nur ein Lappen der rechten Lunge, sondern die ganze rechte Lunge in Mitleidenschaft gezogen war, ja, daß, wenn nicht alles täuschte, auch schon an der linken Seite Spuren des Vorganges bemerkbar waren, den Doktor Langhals, indem er seine Fingernägel besah, "Hepatisation" nannte und über den Doktor Grabow sich lieber gar nicht weiter ausließ ... Das Fieber zehrte unablässig. Der Magen begann zu versagen. Unaufhaltsam, mit zäher Langsamkeit, schritt der Kräfteverfall vorwärts. Она часто молилась. Но еще чаще, когда была в полном сознании, следила за своим состоянием, сама щупала себе пульс, мерила температуру, силилась побороть кашель. А пульс становился все слабее, температура после легкого снижения подымалась еще выше, озноб сменялся лихорадочным бредом, кашель, все более болезненный и уже сопровождавшийся кровохарканьем, усиливался, удушье повергало ее в страх. Объяснялись все эти явления тем, что воспаление теперь охватило уже не часть, а все правое легкое, и, если только внешние симптомы не были обманчивы, то и в левой стороне намечался процесс, который доктор Лангхальс, внимательно разглядывая свои ногти, именовал "гепатизацией", а старый доктор Грабов обходил молчанием. Жар неуклонно подтачивал организм. Желудок отказывался работать. Силы больной падали - неудержимо, медленно и упорно.
Sie verfolgte ihn, nahm, wenn sie irgend dazu imstande war, eifrig die konzentrierte Nahrung, die man ihr bot, hielt sorglicher noch als ihre Pflegerinnen die Stunden des Medizinierens inne und war von all dem so in Anspruch genommen, daß sie beinahe nur noch mit den Ärzten sprach und wenigstens nur im Gespräche mit ihnen aufrichtiges Interesse an den Tag legte. Besuche, die anfänglich vorgelassen wurden, Freundinnen, Mitglieder des "Jerusalemsabend", alte Damen aus der Gesellschaft und Pastorsgattinnen, empfing sie apathisch oder mit zerstreuter Herzlichkeit und entließ sie rasch. Ihre Angehörigen empfanden peinlich die Gleichgültigkeit, mit der die alte Dame ihnen begegnete; sie nahm sich wie eine Art Geringschätzung aus, die besagte: "Ihr könnt mir ja doch nicht helfen." Selbst dem kleinen Hanno, der in einer erträglichen Stunde eingelassen wurde, strich sie nur flüchtig über die Wange und wandte sich dann ab. Es war, als wollte sie sagen: "Kinder, ihr seid alle liebe Leute, aber ich -- ich muß vielleicht sterben!" Die beiden Ärzte dagegen empfing sie mit lebhafter und interessierter Wärme, um eingehend mit ihnen zu konferieren ... Она следила за этим процессом; когда была хоть сколько-нибудь в состоянии принимать пищу, с готовностью ела те особо питательные кушанья, которые для нее готовились; заботливее, чем ее сиделка, соблюдала часы приема лекарств и была так поглощена своей болезнью, что почти ни с кем не разговаривала, кроме врачей, - во всяком случае, оживлялась только при разговорах с ними. Гостей, которые поначалу к ней допускались, подруг - участниц "Иерусалимских вечеров", пожилых светских дам и пасторских жен - она принимала равнодушно, с какой-то рассеянной теплотой и очень скоро опять отпускала. Близкие болезненно воспринимали то безразличие, с которым старая дама к ним относилась, оно граничило уже с пренебрежением и, казалось, означало: "Все равно вы мне ничем помочь не можете". Даже маленького Ганно, которого ввели к ней в час, когда ей стало немного полегче, она только погладила по щеке и тотчас же от него отвернулась. Она словно говорила: "Дорогие мои, все вы милейшие люди, но я-то... похоже ведь, что я умираю!" И напротив, обоих врачей она принимала очень радушно и подолгу с ними советовалась.
Eines Tages erschienen die alten Damen Gerhardt, die Nachkommen Paul Gerhardts. Sie kamen mit ihren Mantillen, ihren tellerartigen Hüten und ihren Provianttaschen von Armenbesuchen, und man konnte ihnen nicht verwehren, ihre kranke Freundin zu sehen. Man ließ sie allein mit ihr, und Gott allein weiß, was sie zu ihr sprachen, während sie an ihrem Bette saßen. Als sie aber gingen, waren ihre Augen und Gesichtszüge noch klarer, noch milder und selig verschlossener als vorher, und drinnen lag die Konsulin mit ebensolchen Augen und ebensolchem Gesichtsausdruck, lag ganz still, ganz friedlich, friedlicher als jemals, ihr Atem ging selten und sanft, und sie fiel ersichtlich von Schwäche zu Schwäche. Frau Permaneder, die den Damen Gerhardt ein starkes Wort nachmurmelte, schickte sofort zu den Ärzten, und kaum erschienen die beiden Herren im Rahmen der Tür, als eine vollständige, eine verblüffende Veränderung mit der Konsulin vor sich ging. Sie erwachte, sie geriet in Bewegung, sie richtete sich beinahe auf. Der Anblick dieser Männer, dieser beiden notdürftig unterrichteten Mediziner gab sie mit einem Schlage der Erde wieder. Sie streckte ihnen die Hände entgegen, beide Hände, und fing an: Как-то раз явились старушки Герхардт, те самые, что происходили по прямой линии от Пауля Герхардта. Они пришли к своей подруге в мантильках, в плоских, как блин, шляпках, с мешочками для продуктов в руках - прямо после посещения бедных. Не допустить их к больной ни у кого не хватило духу. Сестер оставили наедине со старой консульшей, и одному богу известно, о чем они говорили, сидя у ее постели. Но когда они уходили, глаза и лица их были еще просветленнее, еще мягче и блаженно-упоеннее, чем обычно, а в спальне лежала консульша с точно таким же выражением глаз и лица - лежала неподвижно, умиротворенно, умиротвореннее, чем когда-либо, дыша медленно и негромко и, казалось, с минуты на минуту теряя силы. Г-жа Перманедер, пробормотавшая вслед старушкам Герхардт какое-то довольно энергичное слово, немедленно послала за врачами. И едва только оба они показались в дверях, как с консульшей произошла полная, разительная перемена: она очнулась, задвигалась, приподнялась. Вид обоих этих господ, хоть сколько-то смыслящих в медицине, немедленно возвратил ее к земному. Она протянула к ним обе руки и начала:
"Seien Sie mir willkommen, meine Herren! Die Sachen stehen nun so, daß heute im Lauf des Tages ..." - Добро пожаловать, господа! Должна вам сказать, что сегодня с самого утра...
Aber es war längst der Tag gekommen, da die doppelseitige Lungenentzündung nicht mehr wegzuleugnen gewesen war. Но, увы, уже давно нельзя было больше отрицать двухстороннего воспаления легких.
"Ja, mein lieber Herr Senator", hatte Doktor Grabow gesagt und Thomas Buddenbrooks Hände genommen ... "Wir haben es nicht verhindern können, es ist nun doppelseitig, und das ist immer bedenklich, wie Sie so gut wissen wie ich, ich mache Ihnen kein X für ein U ... Es ist, ob der Patient nun zwanzig oder siebenzig Jahre alt ist, in jedem Falle eine Sache, die man ernst nehmen muß, und wenn Sie mich daher heute noch einmal fragten, ob Sie Ihrem Herrn Bruder Christian schreiben, ihm vielleicht ein kleines Telegramm schicken sollten, so würde ich nicht abraten, ich würde mich besinnen, Sie davon abzuhalten ... Wie geht es ihm übrigens? Ein spaßhafter Mann; ich habe ihn immer herzlich gern gehabt ... Um Gottes willen, ziehen Sie keine übertriebenen Folgerungen aus meinen Worten, lieber Senator! Nicht als ob nun eine unmittelbare Gefahr vorläge ... ach was, ich bin töricht, das Wort in den Mund zu nehmen! Aber unter diesen Verhältnissen, wissen Sie, muß man immer aus der Ferne mit unvorhersehbaren Zufälligkeiten rechnen ... Mit Ihrer verehrten Frau Mutter als Patientin sind wir ja ganz außerordentlich zufrieden. Sie hilft uns wacker, sie läßt uns nicht im Stich ... nein, ohne Kompliment, als Patientin ist sie unübertrefflich! Und darum hoffen, mein lieber Herr Senator, hoffen! Lassen Sie uns immer das Beste hoffen!" - Да, дорогой мой господин сенатор, - сказал доктор Грабов, беря Томаса Будденброка за обе руки. - Нам не удалось остановить процесс, и он сделался двухсторонним, а вы знаете не хуже меня, что это уже наводит на размышления. Я не хочу выдавать вам черное за белое... Двадцать лет пациенту или семьдесят, а двухстороннее воспаление легких - болезнь серьезная, и если бы вы сегодня снова спросили меня, не известить ли вам вашего брата Христиана телеграммой, я бы не стал вас отговаривать... Как он, кстати, поживает? Занятный человек! Я всегда ему симпатизировал... Только, ради бога, не делайте из моих слов слишком далеко идущих выводов, дорогой господин сенатор! О непосредственной опасности сейчас еще и речи не может быть... Да что там! Напрасно я и вообще-то употребил слово "опасность". Но в данных обстоятельствах надо считаться с самыми непредвиденными случайностями... Как пациенткой, мы вашей уважаемой матушкой более чем довольны! Она энергично нам помогает, сама выводит нас из всякого рода затруднений... Нет, нет, серьезно! Лучшей пациентки себе и пожелать нельзя! А посему будем надеяться, дорогой мой господин сенатор, будем надеяться! Всегда следует уповать на лучшее!
Aber es kommt ein Augenblick, von dem an die Hoffnung der Angehörigen etwas Künstliches und Unaufrichtiges ist. Schon hat sich eine Veränderung mit dem Kranken vollzogen, und etwas der Person Fremdes, die er im Leben darstellte, ist in seinem Benehmen. Gewisse, seltsame Worte kommen aus seinem Munde, auf die wir nicht zu antworten verstehen und die ihm gleichsam den Rückweg abschneiden und ihn dem Tode verpflichten. Und wäre er uns der Liebste, wir können nach all dem nicht mehr wollen, daß er aufstehe und wandle. Würde er es dennoch tun, so würde er Grauen um sich verbreiten wie einer, der dem Sarge entstiegen ... Но наступает момент, когда в надежде близких появляется что-то искусственное и неискреннее. Какая-то перемена произошла с больным. Нечто чуждое, никогда ранее ему не свойственное, сообщилось его поведению. С его уст срываются необычные, странные слова, на которые мы уже не умеем отвечать. Они как бы отрезают ему обратный путь к жизни, обязывают его умереть. И будь он стократ дорог нам, мы уже не можем желать, чтобы он встал и вернулся к земному существованию. Ибо, случись это, ужас предшествовал бы ему, как выходцу из могилы...
Gräßliche Merkmale der beginnenden Auflösung zeigten sich, während die Organe, von einem zähen Willen in Gang gehalten, noch arbeiteten. Da, seit die Konsulin sich mit einem Katarrh hatte zu Bette legen müssen, Wochen vergangen waren, so hatten sich durch das Liegen an ihrem Körper mehrere Wunden gebildet, die sich nicht mehr schlossen und in einen fürchterlichen Zustand übergingen. Sie schlief nicht mehr; erstens, weil Schmerz, Husten und Atemnot sie daran hinderten, dann aber, weil sie selbst sich gegen den Schlaf auflehnte und sich an das Wachsein klammerte. Nur für Minuten ging ihr Bewußtsein im Fieber unter; aber auch bei bewußten Sinnen sprach sie laut mit Personen, die längst gestorben waren. Eines Nachmittags in der Dämmerung sagte sie plötzlich mit lauter, etwas ängstlicher, aber inbrünstiger Stimme: "Ja, mein lieber Jean, ich komme!" Und die Unmittelbarkeit dieser Antwort war so täuschend, daß man nachträglich die Stimme des verstorbenen Konsuls zu hören glaubte, der sie gerufen hatte. Уже обнаруживаются страшные признаки начинающегося разложения, хотя отдельные органы, поддерживаемые упорной волей, еще продолжают нормальную работу. Со дня, когда катар уложил консульшу в постель, прошло больше месяца, и на ее теле образовались пролежни, - раны эти уже не закрывались и день ото дня множились. Она больше не спала. Во-первых, кашель, боль и приступы удушья не давали ей успокоиться, а во-вторых, она и сама противилась сну, цепляясь за состояние бодрствования. Только жар минутами затуманивал ее сознание; но и бодрствуя, она вслух разговаривала с давно умершими. Однажды, в сумерки, она вдруг громко, немного испуганно, но просто проговорила: "Иду, иду, мой милый Жан!" Слова эти прозвучали так живо, что всем, бывшим при ней в эту минуту, потом казалось, что и они слышали голос покойного консула, звавший ее.
Christian traf ein; er kam von Hamburg, woselbst er, wie er sagte, Geschäfte gehabt hatte, und verweilte übrigens nur kurze Zeit im Krankenzimmer; dann verließ er es, indem er sich über die Stirn strich, die Augen wandern ließ und sagte: Приехал Христиан - прямо из Гамбурга, где он, по его словам, занимался делами, - и очень недолго пробыл в комнате больной. Выйдя оттуда, он потер себе лоб рукой, глаза его начали блуждать, и пробормотал:
"Das ist ja furchtbar ... Das ist ja furchtbar ... Ich kann es nun nicht mehr." - Нет, это ужасно, ужасно! Я этого не перенесу!
Auch Pastor Pringsheim erschien, streifte Schwester Leandra mit einem kalten Blick und betete mit modulierender Stimme am Bette der Konsulin. Появился и пастор Прингсгейм; он смерил сестру Леандру ледяным взором и модулирующим голосом прочитал несколько молитв у одра больной.
Und dann kam die kurze Besserung, das Aufflackern, ein Nachlassen des Fiebers, eine täuschende Rückkehr der Kräfte, ein Stillewerden der Schmerzen, ein paar klare und hoffnungsvolle Äußerungen, die den Umstehenden Tränen der Freude in die Augen treiben ... Затем наступило краткое улучшение, новая вспышка жизни. Температура снизилась, силы как будто начали восстанавливаться, боль утихла; несколько слов, которые старая консульша произнесла обнадеживающе внятным голосом, исторгли у окружающих слезы радости...
"Kinder, wir behalten sie, ihr sollt sehen, wir behalten sie trotz alledem!" sagte Thomas Buddenbrook. "Wir haben sie Weihnachten bei uns und erlauben nicht, daß sie sich dabei aufregt wie sonst ..." - Мы отстоим ее, вот увидите, отстоим, несмотря ни на что! - воскликнул Томас Будденброк. - Рождество она будет праздновать с нами. И мы уж, конечно, не позволим ей хлопотать, как она всегда хлопочет.
Aber schon in der nächstfolgenden Nacht, kurze Zeit nachdem Gerda und ihr Gatte zu Bette gegangen waren, wurden sie von seiten Frau Permaneders in die Mengstraße berufen, da die Kranke mit dem Tode kämpfe. Der Wind fuhr in den kalten Regen, der herniederging, und trieb ihn prasselnd gegen die Fensterscheiben. Но следующей ночью, едва только Герда и ее супруг улеглись спать, г-жа Перманедер прислала за ними. Консульша уже боролась со смертью. Ветер швырял об окна холодную сеть дождя с такой силой, что дребезжали стекла.
Als der Senator und seine Frau das Zimmer betraten, das von den Kerzen zweier Armleuchter erhellt war, die auf dem Tische brannten, waren die beiden Ärzte schon zugegen. Auch Christian war aus seinem Zimmer heruntergeholt worden und saß irgendwo, indem er dem Himmelbette den Rücken zuwandte und die Stirn, tief gebückt, in beide Hände stützte. Man erwartete den Bruder der Kranken, Konsul Justus Kröger, nach dem ebenfalls geschickt worden war. Когда сенатор и Герда вошли в комнату больной, на столе в двух больших канделябрах горели свечи, оба врача уже были там. Христиана тоже вызвали из его комнаты, и он сидел в сторонке, спиной к пышной кровати с пологом, склонив голову и уткнув лицо в ладони. Ждали брата больной, консула Юстуса Крегера, за которым уже было послано.
Frau Permaneder und Erika Weinschenk hielten sich leise schluchzend am Fußende des Bettes. Schwester Leandra und Mamsell Severin hatten nichts mehr zu tun und blickten betrübt in das Gesicht der Sterbenden. Сестре Леандре и мамзель Зеверин больше нечего было делать, и они печально смотрели в лицо умирающей.
Die Konsulin lag, von mehreren Kissen gestützt, auf dem Rücken, und ihre beiden Hände, diese schönen, mattblau geäderten Hände, die nun so mager, so ganz abgezehrt waren, streichelten hastig und unaufhörlich, mit zitternder Eilfertigkeit die Steppdecke. Ihr Kopf, mit einer weißen Nachthaube bedeckt, wandte sich ohne Unterlaß, mit entsetzenerregender Taktmäßigkeit, von einer Seite zur anderen. Ihr Mund, dessen Lippen einwärts gezogen zu sein schienen, öffnete und schloß sich schnappend bei jedem qualvollen Atmungsversuch, und ihre eingesunkenen Augen irrten hilfesuchend umher, um hie und da mit einem erschütternden Ausdruck von Neid auf einer der anwesenden Personen haften zu bleiben, die angekleidet waren und atmen konnten, denen das Leben gehörte und die nichts weiter zu tun vermochten, als das Liebesopfer zu bringen, das darin bestand, den Blick auf dieses Bild gerichtet zu halten. Und die Nacht rückte vor, ohne daß eine Veränderung eingetreten wäre. Консульша лежала на спине. Под головой у нее было подложено несколько подушек. Обе ее руки, эти прекрасные руки с нежно-голубыми жилками, теперь такие худые, изможденные, непрестанно и часто-часто, дрожа от торопливости, оглаживали стеганое одеяло. Голова ее в белом ночном чепце беспрерывно, со страшной равномерностью раскачивалась из стороны в сторону. Ввалившийся рот бессознательно открывался и закрывался при каждой мучительной попытке глотнуть воздуха, глубоко запавшие глаза блуждали, умоляя о помощи, и время от времени с потрясающим выражением зависти останавливались на ком-нибудь из тех, кто стоял здесь, дышал и жил, но ничего уже больше не мог для нее сделать, - разве что воздать ей последнюю жертву любви, то есть не отводить глаз от ее одра. За окнами уже стало светать, а в состоянии консульши не наступало никаких изменений.
"Wie lange kann es noch dauern?" fragte Thomas Buddenbrook leise und zog den alten Doktor Grabow in den Hintergrund des Zimmers, während Doktor Langhals gerade irgendeine Injektion an der Kranken vornahm. Auch Frau Permaneder, das Taschentuch am Munde, trat herzu. - Как долго может это продолжаться? - спросил Томас Будденброк и потянул за рукав старого доктора Грабова в глубину комнаты, - доктор Лангхальс в это время делал какое-то вспрыскивание больной. Г-жа Перманедер, зажав рот платочком, тоже подошла к ним.
"Ganz unbestimmt, lieber Senator", antwortete Doktor Grabow. "Ihre Frau Mutter kann in fünf Minuten erlöst sein, und sie kann noch stundenlang leben ... ich kann Ihnen nichts sagen. Es handelt sich um das, was man Stickfluß nennt ... ein Ödem ..." - Ничего не могу вам сказать, дорогой господин сенатор, - отвечал доктор Грабов. - Возможно, что ваша матушка уже через пять минут освободится от страданий, а возможно, что это продолжится еще несколько часов... Ничего не могу вам сказать. В данном случае мы имеем дело с так называемым отеком легких...
"Ich weiß es", sagte Frau Permaneder und nickte in ihr Taschentuch, während die Tränen über ihre Wangen rannen. "Es kommt bei Lungenentzündungen oft vor ... Es hat sich dann so eine wässerige Flüssigkeit in den Lungenbläschen angesammelt, und wenn es schlimm wird, so kann man nicht mehr atmen ... Ja, ich weiß es ..." - Я знаю, - прошептала г-жа Перманедер и кашлянула в платочек, слезы текли у нее по щекам. - Это часто случается при воспалении легких - легочные пузырьки наполняются водянистой жидкостью, и человеку больше нечем дышать. Да, я это знаю...
Die Hände vor sich gefaltet, blickte der Senator zum Himmelbette hinüber. Сенатор стиснул руки и оглянулся на кровать.
"Wie furchtbar sie leiden muß!" flüsterte er. - Как она, верно, страдает! - прошептал он.
"Nein!" sagte Doktor Grabow ebenso leise, aber mit ungeheurer Autorität und legte sein langes, mildes Gesicht in entschiedene Falten ... "Das täuscht, glauben Sie mir, liebster Freund, das täuscht! Das Bewußtsein ist sehr getrübt ... Es sind allergrößten Teiles Reflexbewegungen, was Sie da sehen ... Glauben Sie mir ..." - Нет, - отвечал доктор Грабов, тоже тихо и так авторитетно, что на длинном добром его лице обозначились строгие складки. - Это обманчиво, дорогой друг. Верьте мне, это обманчиво. Сознание сильно помрачено... То, что вы видите, скорее рефлекторные движения, уж поверьте мне...
Und Thomas antwortete: И Томас отвечал:
"Gott gebe es!" - Дай-то бог!
Aber jedes Kind hätte es an den Augen der Konsulin sehen können, daß sie ganz und gar bei Bewußtsein war und alles empfand ... Но даже ребенок понял бы по глазам консульши, что она в полном сознании и все понимает.
Man nahm seine Plätze wieder ein ... Auch Konsul Kröger war eingetroffen und saß, über die Krücke seines Stockes gebeugt, mit geröteten Augen am Bette. Все снова уселись на свои места... Пришел уже и консул Крегер. Он сидел возле кровати сестры, опершись на набалдашник трости. Глаза у него были красные.
Die Bewegungen der Kranken hatten zugenommen. Eine schreckliche Unruhe, eine unsägliche Angst und Not, ein unentrinnbares Verlassenheits- und Hilflosigkeitsgefühl ohne Grenzen mußte diesen, dem Tode ausgelieferten Körper vom Scheitel bis zur Sohle erfüllen. Ihre Augen, diese armen, flehenden, wehklagenden und suchenden Augen schlossen sich bei den röchelnden Drehungen des Kopfes manchmal mit brechendem Ausdruck oder erweiterten sich so sehr, daß die kleinen Adern des Augapfels blutrot hervortraten. Und keine Ohnmacht kam! Движения больной участились. Ужасное беспокойство, несказанный страх и томление, роковая неизбежность одиночества, ужас перед полнейшей своей беспомощностью, казалось, целиком завладели этим обреченным смерти телом. Ее глаза, помутневшие, молящие, ищущие и жалобные, то закрывались при агонизирующих движениях головы, то вновь раскрывались так широко, что жилки на глазном яблоке наливались кровью! А сознание все не покидало ее!
Kurz nach drei Uhr sah man, wie Christian aufstand. Вскоре после того, как пробило три, Христиан поднялся с места.
"Ich kann es nun nicht mehr", sagte er und ging, indem er sich auf die Möbelstücke stützte, die an seinem Wege standen, lahmend zur Tür hinaus. - Не могу больше, - сказал он и пошел к двери, прихрамывая и по дороге натыкаясь на мебель.
Übrigens waren Erika Weinschenk sowohl wie Mamsell Severin, eingelullt wahrscheinlich von den einförmigen Schmerzenslauten, auf ihren Stühlen eingeschlafen und blühten rosig im Schlummer. Эрика Вейншенк и Рикхен Зеверин, видимо, убаюканные монотонными стонами больной, уснули на своих стульях, и лица их раскраснелись во сне.
Um vier Uhr ward es schlimmer und schlimmer. Man stützte die Kranke und trocknete ihr den Schweiß von der Stirn. Die Atmung drohte gänzlich zu versagen, und die Ängste nahmen zu. В четыре больной стало еще хуже. Ее приподняли, отерли ей пот со лба. Дыхание у нее прерывалось, страх возрастал.
"Etwas zu schlafen ...!" brachte sie hervor. "Ein Mittel ...!" Aber man war weit entfernt davon, ihr etwas zu schlafen zu geben. - Заснуть, - выдавила она из себя. - Снотворного! - Но дать ей снотворного никто не решился.
Plötzlich begann sie wieder zu antworten, auf etwas, was die anderen nicht hörten, wie sie es schon einmal getan hatte. Вдруг она снова начала отвечать на что-то, чего никто не слышал, как это уже было однажды:
"Ja, Jean, nicht lange mehr!" ... Und gleich darauf: "Ja, liebe Klara, ich komme!..." - Да, Жан, теперь уже скоро! - И тут же: - Клара, милая, я иду!..
Und dann begann der Kampf aufs neue ... War es noch ein Kampf mit dem Tode? Nein, sie rang jetzt mit dem Leben um den Tod. И опять началась борьба... Последняя борьба со смертью? Нет! Теперь она боролась с жизнью за смерть.
"Ich will gerne ...", keuchte sie ... "ich kann nicht ... Was zu schlafen!... Meine Herren, aus Barmherzigkeit! was zu schlafen ...!" - Я хочу, хочу! - хрипела она. - Не могу больше... Снотворного! Господа! Ради всего святого! Заснуть!..
Dieses "aus Barmherzigkeit" machte, daß Frau Permaneder laut aufweinte und Thomas leise stöhnte, indem er einen Augenblick seinen Kopf mit den Händen erfaßte. Aber die Ärzte kannten ihre Pflicht. Es galt unter allen Umständen, dieses Leben den Angehörigen so lange wie nur irgend möglich zu erhalten, während ein Betäubungsmittel sofort ein widerstandsloses Aufgeben des Geistes bewirkt haben würde. Ärzte waren nicht auf der Welt, den Tod herbeizuführen, sondern das Leben um jeden Preis zu konservieren. Dafür sprachen außerdem gewisse religiöse und moralische Gründe, von denen sie auf der Universität sehr wohl gehört hatten, wenn sie ihnen im Augenblick auch nicht gegenwärtig waren ... Sie stärkten im Gegenteil mit verschiedenen Mitteln das Herz und brachten durch Brechreiz mehrere Male eine momentane Erleichterung hervor. Это "ради всего святого!" привело к тому, что г-жа Перманедер в голос разрыдалась, а Томас, схватившись за голову, тихо застонал. Но врачи памятовали свой долг: а долг их заключался в том, чтобы всеми силами и как можно дольше отстаивать эту жизнь для близких, - наркотические же средства немедленно сломили бы в умирающей последнюю силу сопротивления. Врачи существуют не затем, чтобы приближать смерть, а затем, чтобы любой ценой сохранять жизнь. За это ратовали религиозные и моральные принципы, которые им внушались в университете, даже если в данный момент они и не помнили о них... Поэтому оба доктора всеми способами подкрепляли сердце и с помощью рвотных средств время от времени добивались мгновенного облегчения.
Um fünf Uhr konnte der Kampf nicht mehr furchtbarer werden. Die Konsulin, im Krampfe aufgerichtet und mit weit geöffneten Augen, stieß mit den Armen um sich, als griffe sie nach einem Haltepunkt oder nach Händen, die sich ihr entgegenstreckten, und antwortete nun unaufhörlich in die Luft hinein nach allen Seiten auf Rufe, die nur sie vernahm, und die immer zahlreicher und dringlicher zu werden schienen. Es war, als ob nicht nur ihr verstorbener Gatte und ihre Tochter, sondern auch ihre Eltern, Schwiegereltern und mehrere andere, ihr im Tode vorangegangene Anverwandte irgendwo anwesend waren, und sie nannte Vornamen, von denen niemand im Zimmer sofort hätte sagen können, welche Verstorbenen damit gemeint seien. В пять часов страшная борьба достигла предела. Консульша судорожно вскинулась и, широко раскрыв глаза, стала захватывать руками воздух, словно ища опоры, ища простершихся к ней рук, и, оборачиваясь то туда, то сюда, без устали выкрикивала ответы на зовы, слышимые ей одной и с минуты на минуту, казалось, становившиеся все настойчивее. Можно было подумать, что где-то здесь присутствуют не только ее покойный муж и дочь, но ее отец, мать, свекровь и множество других, опередивших ее в смерти родственников. Она называла какие-то уменьшительные имена, и никто в комнате уже не мог сказать, кого из давно ушедших звали этими именами.
"Ja!" rief sie und wandte sich nach verschiedenen Richtungen ... "Jetzt komme ich ... Sofort ... Diesen Augenblick noch ... So ... Ich kann nicht ... Ein Mittel, meine Herren ..." - Да! - восклицала она, оборачиваясь то в одну, то в другую сторону. - Сейчас приду! Сейчас! Сию минуту! Да! Не могу... Снотворного, господа!..
Um halb sechs Uhr trat ein Augenblick der Ruhe ein. Und dann, ganz plötzlich, ging über ihre gealterten und vom Leiden zerrissenen Züge ein Zucken, eine jähe, entsetzte Freude, eine tiefe, schauernde, furchtsame Zärtlichkeit, blitzschnell breitete sie die Arme aus, und mit einer so stoßartigen und unvermittelten Schnelligkeit, daß man fühlte: zwischen dem, was sie gehört, und ihrer Antwort lag nicht ein Augenblick -- rief sie laut mit dem Ausdruck des unbedingtesten Gehorsams und einer grenzenlosen angst- und liebevollen Gefügigkeit und Hingebung: В половине шестого настало мгновение спокойствия. И вдруг по ее состарившемуся, искаженному мукой лицу прошел трепет - неожиданное выражение страстного ликования, бесконечной, жуткой, пугающей нежности появилось на нем. Она стремительно раскрыла объятия, и с такой порывистой непосредственностью, что все почувствовали: между тем, что коснулось ее слуха, и ее ответом не прошло и мига, - крикнула громко, с беспредельной, робкой, испуганной, любовной готовностью и самозабвением:
"Hier bin ich!" ... und verschied. - Я здесь! - И скончалась.
Alle waren zusammengeschrocken. Was war das gewesen? Wer hatte gerufen, daß sie sofort gefolgt war? Все вздрогнули. Что это было? На чей зов с такой быстротой последовала она?
Jemand zog den Fenstervorhang zurück und löschte die Kerzen, während Doktor Grabow mit mildem Gesicht der Toten die Augen schloß. Кто-то раздвинул занавески и потушил свечи. Доктор Грабов с растроганным лицом закрыл глаза покойнице.
Alle fröstelten in dem fahlen Herbstmorgen, der nun das Zimmer erfüllte. Schwester Leandra verkleidete den Toilettenspiegel mit einem Tuche. Блеклый свет осеннего утра разлился по комнате. Все дрожали, как в ознобе. Сестра Леандра затянула простыней зеркало на туалетном столе.


Zweites Kapitel

2
Durch die offene Tür sah man im Sterbezimmer Frau Permaneder im Gebete liegen. Sie befand sich allein und kniete, ihre Trauergewänder um sich her auf dem Boden ausgebreitet, in der Nähe des Bettes, an einem Stuhle, indem sie die fest gefalteten Hände auf dem Sitze ruhen ließ und gebeugten Hauptes murmelte ... Sie hörte sehr wohl, daß ihr Bruder und ihre Schwägerin das Frühstückszimmer betraten, in dessen Mitte sie unwillkürlich stehen blieben, um das Ende der Andacht zu erwarten; aber sie beeilte sich deswegen nicht sonderlich, ließ zum Schlusse ihr trockenes Räuspern ertönen, nahm mit langsamer Feierlichkeit ihr Kleid zusammen, erhob sich und ging ihren Verwandten ohne eine Spur von Verwirrung in vollkommen würdiger Haltung entgegen. Дверь, открытая в комнату покойницы, позволяла видеть молящуюся г-жу Перманедер. Она стояла на коленях подле кровати, совсем одна, распустив по полу складки своего траурного платья, и, опершись молитвенно сложенными руками о сиденье стула, почти беззвучно шептала что-то. Прекрасно слыша, как ее брат с женой вошли в маленькую столовую и невольно остановились посреди комнаты, чтобы не прерывать ее молитвы, она, однако, не сочла нужным особенно спешить; но потом сухо закашлялась, неторопливым грациозным движением подобрала юбки, встала на ноги и, без тени смущения, величаво двинулась навстречу брату и невестке.
"Thomas", sagte sie nicht ohne Härte, "was die Severin betrifft, so scheint es mir, daß die selige Mutter eine Natter an ihrem Busen genährt hat." - Томас, - сказала она довольно жестким голосом, - думается мне, что эта Зеверин... похоже, что покойная мама вскормила змею на своей груди.
"Wieso?" - Почему?
"Ich bin voll Ärger über sie. Man könnte die Fassung verlieren und sich vergessen ... Hat dies Weib ein Recht, einem den Schmerz dieser Tage in so ordinärer Weise zu vergällen?" - Я просто вне себя. Такая особа может окончательно вывести человека из терпения... И как она смеет нарушать нашу скорбь своими вульгарными выходками?
"Aber was ist es denn?" - Да в чем, собственно, дело?
"Erstens einmal ist sie von einer empörenden Habsucht. Sie geht an den Schrank, nimmt Mutters seidene Kleider heraus, packt sie über den Arm und will sich zurückziehen. `Riekchen?, sage ich, `wohin damit?? -- `Das hat Frau Konsul mir versprochen!? -- `Liebe Severin!? sage ich und gebe ihr in aller Zurückhaltung das Voreilige ihrer Handlungsweise zu bedenken. Meinst du, daß es etwas nützt? Sie nimmt nicht nur die seidenen Kleider, sie nimmt auch noch ein Paket Wäsche und geht. Ich kann mich doch nicht mit ihr prügeln, nicht wahr?... Und nicht sie allein ... auch die Mädchen ... Waschkörbe voll Kleider und Leinenzeug werden aus dem Hause geschafft ... Das Personal teilt sich unter meinen Augen in die Sachen, denn die Severin hat die Schlüssel zu den Schränken. `Fräulein Severin!? sage ich, `ich wünsche die Schlüssel.? Was antwortet sie mir? Sie erklärt mir mit deutlichen und gewöhnlichen Worten, ich hätte ihr nichts zu sagen, sie stände nicht bei mir in Dienst, ich hätte sie nicht engagiert, sie werde die Schlüssel behalten, bis sie gehe!" - Во-первых, она возмутительно жадна. Вообрази, подходит к шкафу, вынимает мамины шелковые платья, перекидывает их через руку и направляется к двери. "Рикхен, - говорю я, - куда это вы?" - "Мне их обещала госпожа консульша!" - "Милая Зеверин", - говорю я и очень сдержанно разъясняю ей, что такой образ действий излишне поспешен. И что, ты думаешь, это помогло? Ничуть! Она забирает не только шелковые платья, но прихватывает еще целую стопку белья и удаляется. Сам понимаешь, не драться же мне с ней... И не она одна. Горничные того же поля ягоды!.. Корзинами тащат из дому платья и белье... Прислуга на моих глазах делит между собою вещи, потому что ключи от всех шкафов у Зеверин. "Мамзель Зеверин, - говорю я, - будьте любезны передать мне ключи". И что же она отвечает? Без малейшего стеснения говорит, что не мне, мол, ей приказывать, что она не у меня служит, я ее не нанимала и, покуда она здесь, ключи останутся у нее.
"Hast du die Schlüssel zum Silberzeug? -- Gut. Laß dem übrigen seinen Lauf. Dergleichen ist unvermeidlich, wenn ein Haushalt aufgelöst wird, in dem zuletzt sowieso schon ein bißchen lax regiert wurde. Ich will jetzt keinen Lärm machen. Das Weißzeug ist alt und defekt ... Übrigens werden wir ja sehen, was noch da ist. Hast du die Verzeichnisse? Auf dem Tische? Gut. Wir werden ja gleich sehen." - Ключи от серебра у тебя? Хорошо! С остальным будь что будет. Все это неизбежно, когда распадается хозяйство, которое и без того уже последнее время велось спустя рукава. Не будем поднимать шума. Белье не бог весть какое, да и старое к тому же. Но, конечно, надо будет проверить, что еще осталось. Где списки? На столе? Хорошо! Сейчас посмотрим.
Und sie traten in das Schlafzimmer, um ein Weilchen still nebeneinander an dem Bette stehenzubleiben, nachdem Frau Antonie das weiße Tuch vom Gesicht der Toten genommen hatte. Die Konsulin war schon in dem seidenen Gewand, in welchem sie heute nachmittag im Saale droben aufgebahrt werden sollte; es war achtundzwanzig Stunden nach ihrem letzten Atemzuge. Mund und Wangen waren, da die künstlichen Zähne fehlten, greisenhaft eingefallen, und das Kinn schob sich schroff und eckig aufwärts. Alle drei bemühten sich schmerzlich, während sie auf diese unerbittlich tief und fest geschlossenen Augenlider blickten, in diesem Antlitz das ihrer Mutter wiederzuerkennen. Aber unter der Haube, die die alte Dame Sonntags getragen, saß wie im Leben das rötlichbraune, glattgescheitelte Toupet, über das die Damen Buddenbrook aus der Breiten Straße sich sooft lustig gemacht hatten ... Blumen lagen verstreut auf der Steppdecke. И они вошли в спальню, чтобы несколько минут вместе постоять у кровати; г-жа Антония откинула белый покров с лица покойницы. На консульше уже было шелковое платье, в котором ее сегодня должны были положить в гроб - там, наверху, в большой столовой. Двадцать восемь часов прошло с той минуты, как она испустила свой последний вздох. Щеки и рот ее без искусственной челюсти по-стариковски ввалились, а заострившийся подбородок сильно выдался вперед. Всматриваясь в неумолимо плотно сомкнутые веки, все трое мучительно и тщетно пытались узнать в этом лице лицо матери. Зато из-под воскресного чепца консульши виднелись все те же рыжевато-каштановые, гладко зачесанные волосы, над которыми так часто подтрунивали дамы Будденброк с Брейтенштрассе... По стеганому одеялу были рассыпаны цветы.
"Es sind schon die prachtvollsten Kränze gekommen", sagte Frau Permaneder leise. "Von allen Familien ... ach, einfach von aller Welt! Ich habe alles auf den Korridor hinaufschaffen lassen; ihr müßt es euch später ansehen, Gerda und Tom. Es ist traurigschön. Atlasschleifen von dieser Größe ..." - Уже прибыли роскошнейшие венки, - вполголоса сообщила г-жа Перманедер. - От всего города... Ну просто от всего света! Я велела их сложить в коридоре; вы потом непременно посмотрите, ты, Герда, и ты, Том. Это так прекрасно и печально! Атласные ленты вот такой ширины...
"Wie weit ist es mit dem Saal?" fragte der Senator. - А как подвигается дело с залом?
"Bald fertig, Tom. Fast bereit. Tapezierer Jacobs hat sich alle Mühe gegeben. Auch der ...", und sie schluckte einen Augenblick ... "auch der Sarg ist vorhin gekommen. Aber ihr müßt nun ablegen, ihr Lieben", fuhr sie fort und zog behutsam das weiße Tuch an seinen Platz zurück. "Hier ist es kalt, aber im Frühstückszimmer ist ein bißchen geheizt ... Laß dir helfen, Gerda; mit einem so prachtvollen Umhang muß man vorsichtig umgehen ... Darf ich dir einen Kuß geben? Du weißt, ich liebe dich, wenn du mich auch immer verabscheut hast ... Nein, ich verderbe dir nicht die Frisur, wenn ich dir den Hut abnehme ... Dein schönes Haar! Solches Haar hat Mutter auch in ihrer Jugend gehabt. Sie war ja niemals so herrlich wie du, aber es hat doch eine Zeit gegeben, und ich war schon auf der Welt, wo sie eine wirklich schöne Erscheinung gewesen ist. Und nun ... Ist es nicht wahr, was euer Grobleben immer sagt: Wir müssen alle zu Moder werden --? Ein so einfacher Mann er ist ... Ja, Tom, das sind die hauptsächlichsten Verzeichnisse." - Скоро все будет готово, Том. Можно сказать, уже почти готово. Обойщик Якобе очень постарался. И... - она всхлипнула... - и гроб тоже прислали. Да раздевайтесь же, дорогие мои, - продолжала она, снова бережно прикрывая лицо покойной. - Здесь холодно, но маленькую столовую немножко протопили... Дай я тебе помогу, Герда, с такой дивной ротондой надо обращаться бережно... Можно, я тебя поцелую? Ты же знаешь, я тебя люблю, хотя ты меня всю жизнь терпеть не могла... Не бойся, я не испорчу твоей прически, если сниму с тебя шляпу... Какие чудные волосы! Такие же были и у мамы в молодые годы. Она никогда не была так хороша, как ты, но в свое время - я уж тогда была на свете - выглядела очень красивой. А сейчас... Ваш Гроблебен прав, когда говорит: все обратимся в прах. Хоть и простой человек, а вот... Возьми, Том, - это списки наиболее ценных вещей.
Sie waren ins Nebenzimmer zurückgekehrt und setzten sich an den runden Tisch, während der Senator die Papiere zur Hand nahm, auf welchen die Gegenstände verzeichnet standen, die unter die nächsten Erben verteilt werden sollten ... Frau Permaneder ließ das Gesicht ihres Bruders nicht aus den Augen, sie beobachtete es mit erregtem und gespanntem Ausdruck. Es gab etwas, eine schwere unabwendbare Frage, auf die ihr ganzes Denken ängstlich gerichtet war, und die in der nächsten Stunde zur Sprache kommen mußte ... Они перешли в соседнюю комнату и уселись у круглого стола; сенатор взялся за просмотр списков вещей, которые надлежало распределить между ближайшими наследниками. Г-жа Перманедер не спускала взволнованного и напряженного взора с лица брата. Все мысли ее были прикованы к одному страшному и трудному вопросу, который неминуемо должен был встать перед ними в ближайшие часы.
"Ich denke", fing der Senator an, "wir halten den üblichen Grundsatz fest, daß Geschenke zurückgehen, so daß also ..." - Я думаю, - начал сенатор, - что мы поступим по обычаю, то есть подарки будут возвращены дарителям, так что...
Seine Frau unterbrach ihn. Жена перебила его.
"Verzeih, Thomas, mir scheint ... Christian ... wo ist er denn?" - Прости, Томас, но мне кажется... Христиан... что же он не идет?
"Ja, mein Gott, Christian!" rief Frau Permaneder. "Wir vergessen ihn ja!" - Бог ты мой, Христиан! - воскликнула г-жа Перманедер. - О нем-то мы и забыли!
"Richtig", sagte der Senator und ließ die Papiere sinken. "Wird er denn nicht gerufen?" - Ах да, - сенатор положил списки на стол, - разве за ним не послали?
Und Frau Permaneder ging zum Glockenzug. Aber in demselben Augenblick öffnete schon Christian selbst die Tür und trat ein. Er kam ziemlich rasch ins Zimmer, schloß die Tür nicht ganz geräuschlos und blieb mit zusammengezogenen Brauen stehen, indem er seine kleinen, runden, tiefliegenden Augen ohne jemanden anzublicken von einer Seite zur anderen wandern ließ und seinen Mund unter dem buschigen, rötlichen Schnurrbart in unruhiger Bewegung öffnete und schloß ... Er schien sich in einer Art trotziger und gereizter Stimmung zu befinden. Госпожа Перманедер направилась к сонетке. Но в эту самую минуту дверь распахнулась и на пороге, легкий на помине, показался Христиан. Он вошел быстро, не слишком деликатно захлопнув за собою дверь, и, насупившись, остановился посреди комнаты; его круглые, глубоко сидящие глазки, ни на кого не глядя, забегали по сторонам, рот под кустистыми рыжеватыми усами открывался и тотчас же закрывался снова... Он явно был в настроении строптивом и раздраженном.
"Ich höre, daß ihr da seid", sagte er kurz. "Wenn über die Sachen gesprochen werden soll, so muß ich doch benachrichtigt werden." - Я узнал, что вы здесь собрались, - коротко сказал он. - Если речь будет о наследстве, то следовало и меня поставить в известность.
"Wir waren im Begriffe", antwortete der Senator gleichgültig. "Nimm nur Platz." - Мы хотели послать за тобой, - безразлично ответил сенатор. - Садись!
Dabei aber blieben seine Augen auf den weißen Knöpfen haften, mit denen Christians Hemd geschlossen war. Er selbst war in tadelloser Trauerkleidung, und auf seinem Hemdeinsatz, welcher, am Kragen von der breiten, schwarzen Schleife abgeschlossen, blendend weiß aus der Umrahmung des schwarzen Tuchrockes hervortrat, saßen statt der goldenen, die er zu tragen pflegte, schwarze Knöpfe. Christian bemerkte den Blick, denn während er einen Stuhl herbeizog und sich setzte, berührte er mit der Hand seine Brust und sagte: Между тем взгляд его не отрывался от светлых запонок на сорочке Христиана. Сам он был в безукоризненном траурном костюме и в черном галстуке, а его сверкавшая белизною между черных бортов сюртука манишка была вместо обычных золотых застегнута черными запонками. Христиан заметил его взгляд; пододвигая себе стул и усаживаясь, он дотронулся рукой до груди:
"Ich weiß, daß ich weiße Knöpfe trage. Ich bin noch nicht dazu gekommen, mir schwarze zu kaufen, oder vielmehr, ich habe es unterlassen. Ich habe mir in den letzten Jahren oft fünf Schillinge für Zahnpulver leihen und mit einem Streichholz zu Bette gehen müssen ... ich weiß nicht, ob ich so ausschließlich schuld daran bin. Übrigens sind schwarze Knöpfe in der Welt ja nicht die Hauptsache. Ich liebe die Äußerlichkeiten nicht. Ich habe nie Wert darauf gelegt." - Я знаю, у меня светлые запонки. Я еще не собрался купить черные, или, вернее, решил не покупать. В последние годы мне часто приходилось одалживать пять шиллингов на зубной порошок и укладываться в кровать без свечи, со спичками... Не знаю, один ли я в этом виноват. Да и вообще черные запонки не самое главное на свете. Я не терплю условностей... и никогда не придавал им значения.
Gerda betrachtete ihn, während er sprach, und lachte nun leise. Герда, пристально смотревшая на него, пока он говорил, тихонько засмеялась.
Der Senator bemerkte: "Die letzte Behauptung kannst du wohl auf die Dauer nicht vertreten, mein Lieber." - Ну, на последнем тебе вряд ли стоит настаивать, дорогой мой, - заметил сенатор.
"So? Vielleicht weißt du es besser, Thomas. Ich sage nur dies, daß ich auf solche Sachen kein Gewicht lege. Ich habe zuviel von der Welt gesehen, habe unter zu verschiedenen Menschen mit zu verschiedenen Sitten gelebt, als daß ich ... Übrigens bin ich ein erwachsener Mensch", sagte er plötzlich laut, "ich bin dreiundvierzig Jahre alt, ich bin mein eigener Herr und darf jedem verwehren, sich in meine Angelegenheiten zu mischen." - Как? Ну, может быть, тебе лучше знать, Томас. Я только сказал, что не придаю значения таким вещам. Я слишком много видел на своем веку, жил среди слишком различных людей и нравов, чтобы... А кроме того, я взрослый человек, - он вдруг повысил голос, - мне сорок три года, я сам себе хозяин и никому не позволю вмешиваться в свои дела.
"Mir scheint, du hast etwas auf dem Herzen, mein Freund", sagte der Senator erstaunt. "Was die Knöpfe betrifft, so habe ich ja, wenn mich nicht alles täuscht, noch kein Wort darüber verloren. Regle deine Trauertoilette ganz nach Geschmack; nur glaube nicht, daß du mit deiner billigen Vorurteilslosigkeit Eindruck auf mich machst ..." - У тебя что-то другое на уме, друг мой, - с удивлением сказал сенатор. - Что касается запонок, то, если память не окончательно изменила мне, я ни словом о них не обмолвился. Устраивайся со своими траурными костюмами по собственному вкусу; только не воображай, что ты производишь на меня впечатление своим дешевым пренебрежением к обычаям...
"Ich will gar keinen Eindruck auf dich machen ..." - Я и не собираюсь производить на тебя впечатление!
"Tom ... Christian ...", sagte Frau Permaneder. "Wir wollen doch keinen gereizten Ton anschlagen ... heute ... und hier, wo nebenan ... Fahr' fort, Thomas. Geschenke gehen also zurück? Das ist nicht mehr als billig." - Том!.. Христиан!.. - вмешалась г-жа Перманедер. - Оставьте вы этот раздраженный тон... сегодня... и здесь... когда рядом... Продолжай, Томас! Итак, значит, подарки возвращаются дарителям. Это совершенно справедливо!
Und Thomas fuhr fort. Er fing mit den größeren Gegenständen an und schrieb sich diejenigen zu, die er für sein Haus gebrauchen konnte: die Kandelaber des Eßsaales, die große geschnitzte Truhe, die auf der Diele stand. Frau Permaneder war mit außerordentlichem Eifer bei der Sache und hatte, sobald der künftige Besitzer irgendeines Dinges nur ein wenig zweifelhaft war, eine unvergleichliche Art zu sagen: "Nun, ich bin bereit, es zu übernehmen" ... mit einer Miene, als verpflichte sie sich mit ihrer Opferwilligkeit die ganze Welt zu Danke. Sie erhielt für sich, ihre Tochter und ihre Enkelin weitaus den größten Teil des Ameublements. И Томас снова взялся за чтение реестра. Он начал с крупных вещей и записал за собою те, которые могли пригодиться для его дома: канделябры из большой столовой, громадный резной ларь, всегда стоявший в нижних сенях. Г-жа Перманедер слушала его с живейшим интересом и, едва только будущий владелец какого-нибудь предмета начинал хоть немного колебаться, с неподражаемым смирением заявляла: "Что ж, в таком случае, я могу взять..." И вид у нее при этом был такой, словно весь мир обязан воздать ей хвалу за самопожертвование. В результате она получила для себя, для своей дочери и внучки большую часть всей обстановки.
Christian hatte einige Möbelstücke, eine Empire-Stutzuhr und sogar das Harmonium bekommen, und er zeigte sich zufrieden damit. Als aber die Verteilung sich dem Silber- und Weißzeug, sowie dem verschiedenen Speiseservice zuwandte, begann er zu dem Erstaunen aller einen Eifer merken zu lassen, der sich fast wie Habsucht ausnahm. Христиану досталось кое-что из мебели, а также стоячие часы в стиле ампир, и он, видимо, был вполне удовлетворен. Но когда дело дошло до распределения столового серебра, белья и всевозможных сервизов, то он, ко всеобщему удивлению, проявил горячность, граничившую уже с алчностью.
"Und ich? Und ich?" fragte er ... "Ich bitte doch, mich nicht ganz und gar zu vergessen ..." - А я? А я-то?.. - спрашивал он. - Будьте любезны и меня не сбрасывать со счетов...
"Wer vergißt dich denn? Ich habe dir ja ... sieh doch her, ich habe dir ja schon ein ganzes Teeservice mit silbernem Tablett zugeschrieben. Für das Sonntagsservice mit der Vergoldung haben doch wohl nur wir Verwendung, und ..." - Да кто тебя сбрасывает? Пожалуйста... Вот взгляни, я уже записал за тобой чайный сервиз с серебряным подносом... Для праздничного позолоченного сервиза применение, пожалуй, найдется только у нас в доме, и...
"Das alltägliche mit Zwiebelmuster bin ich bereit zu übernehmen", sagte Frau Permaneder. - Я лично готова взять и простой, с зеленым узором, - перебила г-жа Перманедер.
"Und ich?!" rief Christian mit jener Entrüstung, die ihn zuweilen befallen konnte, seine Wangen noch hagerer erscheinen ließ und ihm so seltsam zu Gesichte stand ... "Ich möchte doch an dem Eßgeschirr beteiligt werden! Wie viele Löffeln und Gabeln bekomme ich denn? Ich sehe, ich bekomme beinahe nichts!..." - А я? - возопил Христиан в негодовании: на него иногда находили такие приступы; щеки его еще больше втянулись, и лицо приняло несвойственное ему выражение. - Я тоже хочу получить что-нибудь из посуды! А сколько на мою долю придется вилок и ложек? Похоже, что мне вообще ничего не достанется...
"Aber Bester, was willst du denn mit den Sachen anfangen! Du wirst ja gar keine Verwendung dafür haben! Ich begreife nicht ... Es ist doch besser, solche Dinge bleiben im Familiengebrauch ..." - Да ну скажи, пожалуйста, на что они тебе? Ты ведь никогда и не воспользуешься такими вещами... Не понимаю! Пусть уж лучше они достанутся людям семейным.
"Und wenn es auch nur als Andenken an Mutter wäre", sagte Christian trotzig. - Да хотя бы на память о матери, - стоял на своем Христиан.
"Lieber Freund", erwiderte der Senator ziemlich ungeduldig ... "ich bin nicht aufgelegt, zu scherzen ... aber deinen Worten nach zu urteilen, scheint es, als wolltest du dir als Andenken an Mutter eine Suppenterrine auf die Kommode stellen? Ich bitte, doch nicht anzunehmen, daß wir dich übervorteilen wollen. Was du an Effekten weniger erhältst, wird dir natürlich demnächst in anderer Form ersetzt werden. Es ist mit dem Weißzeug ebenso ..." - Друг мой, - в голосе сенатора послышалось нетерпение, - я сейчас не расположен шутить. Но если послушать тебя, так выходит, что ты собираешься на память о матери водрузить у себя на комоде суповую миску! Пожалуйста, не думай, что мы собираемся тебя обделить. То, что ты недополучишь вещами, будет в ближайшее время возмещено тебе в другой форме... Что же касается белья...
"Ich wünsche kein Geld, ich wünsche Wäsche und Eßgeschirr." - Не надо мне денег! Мне нужны белье и посуда!
"Aber wozu denn, um alles in der Welt?" - Но зачем, скажи на милость?
Jetzt aber gab Christian eine Antwort, die bewirkte, daß Gerda Buddenbrook sich ihm eilig zuwandte und ihn mit einem rätselhaften Ausdruck in ihren Augen musterte, der Senator sehr rasch das Pincenez von der Nase nahm und ihm starr ins Gesicht blickte, und Frau Permaneder sogar die Hände faltete. Er sagte nämlich: И Христиан ответил. Ответил так, что Герда Будденброк живо обернулась и с загадочным выражением в глазах стала смотреть на него, сенатор быстро снял с носа пенсне и в изумлении уставился на брата, а г-жа Перманедер даже всплеснула руками:
"Na, mit einem Worte, ich denke, mich über kurz oder lang zu verheiraten." - Да... одним словом, рано или поздно, а я женюсь.
Er tat diesen Ausspruch ziemlich leise und schnell, mit einer kurzen Handbewegung, als würfe er seinem Bruder über den Tisch hin etwas zu, worauf er sich zurücklehnte und mit einer mürrischen, gleichsam beleidigten und merkwürdig zerstreuten Miene seine Augen haltlos umherschweifen ließ. Eine längere Pause trat ein. Endlich sagte der Senator: Он произнес эти слова довольно тихим голосом, скороговоркой, сделав при этом такое движение рукой, словно перебросил что-то брату через стол, и откинулся на спинку стула с обиженным и странно рассеянным выражением лица; глаза его неутомимо блуждали. Наступило продолжительное молчание. Первым его нарушил сенатор:
"Man muß gestehen, Christian, diese Pläne kommen etwas spät ... gesetzt natürlich, daß es reelle und ausführbare Pläne sind, nicht von der Art derer, die du aus Unüberlegtheit früher schon einmal der seligen Mutter vorgelegt hast ..." - Нельзя не сознаться. Христиан, что ты несколько запоздал со своим планом... если это, конечно, план реальный и выполнимый, а не тот, что ты, по своему легкомыслию, однажды уже изволил высказать покойной матери...
"Meine Absichten sind dieselben geblieben", sagte Christian, immer ohne jemanden anzusehen und immer mit dem gleichen Gesichtsausdruck. - Мои намерения остались неизменны, - отвечал Христиан, все с тем же выражением лица и все так же ни на кого не глядя.
"Das ist doch wohl unmöglich. Du hättest Mutters Tod abgewartet, um ..." - Не может этого быть. Ты дожидался смерти матери, чтобы...
"Ich habe diese Rücksicht genommen, ja. Du scheinst der Ansicht zuzuneigen, Thomas, daß du allein alles Takt- und Feingefühl der Welt in Pacht hast ..." - Да, я щадил ее. Хотя по-твоему, Томас, ты один из всего рода человеческого взял патент на такт и деликатность...
"Ich weiß nicht, was dich zu dieser Redensart berechtigt. Übrigens muß ich den Umfang deiner Rücksichtnahme bewundern. Am Tage nach Mutters Tode machst du Miene, den Ungehorsam gegen sie zu proklamieren ..." - Не знаю, что дает тебе право так со мной разговаривать. Зато твоя деликатность поистине достойна восхищения. На следующий день после смерти матери ты во всеуслышанье заявляешь о нежелании впредь повиноваться ее воле...
"Weil das Gespräch darauf kam. Und dann ist die Hauptsache die, daß Mutter sich über meinen Schritt nicht mehr alterieren kann. Das kann sie heute so wenig wie in einem Jahre ... Herr Gott, Thomas, Mutter hatte doch nicht unbedingt recht, sondern nur von ihrem Standpunkt aus, auf den ich Rücksicht genommen habe, solange sie lebte. Sie war eine alte Frau, eine Frau aus einer anderen Zeit, mit einer anderen Anschauungsweise ..." - Я это сказал потому, что к слову пришлось. И кроме того, этот мой шаг уже не может огорчить мать. Одинаково что сегодня, что через год... О, господи, Томас! Мама ведь была права не вообще, а только со своей точки зрения, и я с этим считался, покуда она была жива. Она была старая женщина, женщина другой эпохи, с другими взглядами...
"Nun, so bemerke ich dir, daß diese Anschauungsweise in dem Punkte, der hier in Frage kommt, durchaus auch die meine ist." - Так вот, позволь тебе заметить, что в данном вопросе я безусловно придерживаюсь тех же взглядов.
"Darum kann ich mich nicht kümmern." - С этим я считаться не обязан.
"Du =wirst= dich darum kümmern, mein Freund." - Придется посчитаться, друг мой.
Christian sah ihn an. Христиан взглянул на него.
"Nein --!" rief er. "Ich kann es nicht! Wenn ich dir sage, daß ich es nicht kann?!... Ich muß wissen, was ich zu tun habe. Ich bin ein erwachsener Mensch ..." - Нет! - вдруг крикнул он. - Сил моих больше нет! Говорят тебе, сил нет! Я сам знаю, что мне делать. Я взрослый человек...
"Ach, das mit dem `erwachsenen Menschen? ist etwas sehr Äußerliches bei dir! Du weißt durchaus nicht, was du zu tun hast ..." - Ну, положим, взрослый ты разве что по годам! И ты безусловно не знаешь, что тебе делать...
"Doch!... Ich handle erstens als Ehrenmann ... Du bedenkst ja nicht, wie die Sache liegt, Thomas! Hier sitzen Tony und Gerda ... wir können nicht ausführlich darüber reden. Aber ich habe dir doch gesagt, daß ich Verpflichtungen habe! Das letzte Kind, die kleine Gisela ..." - Знаю! И прежде всего я поступлю как честный человек. Ты бы немножко вдумался во все это, Томас! Здесь Тони и Герда - мы не можем входить в подробности... Но я тебе уже сказал, что у меня есть обязательства! Последний ребенок, маленькая Гизела...
"Ich weiß von keiner kleinen Gisela und will von keiner wissen! Ich bin überzeugt, daß man dich belügt. Jedenfalls aber hast du einer Person gegenüber, wie der, die du im Sinne hast, keine andere Verpflichtung als die gesetzliche, die du wie bisher weitererfüllen magst ..." - Я никакой маленькой Гизелы не знаю и знать не желаю! Я уверен, что тебя обманывают. И уж во всяком случае в отношении упомянутой особы у тебя нет других обязательств, кроме предусмотренных законом, которые ты и будешь выполнять впредь, как выполнял до сих пор...
"Person, Thomas? Person? Du täuschst dich über sie! Aline ..." - Особа, Томас? Особа? Ты заблуждаешься на ее счет! Алина...
"Schweig!" rief Senator Buddenbrook mit Donnerstimme. - Молчать! - загремел сенатор Будденброк.
Die beiden Brüder starrten einander jetzt über den Tisch hinweg ins Gesicht, Thomas blaß und zitternd vor Zorn, Christian, indem er seine kleinen, runden, tiefliegenden Augen, deren Lider sich plötzlich entzündet hatten, gewaltsam aufriß und auch seinen Mund in Entrüstung geöffnet hielt, so daß seine hageren Wangen ganz ausgehöhlt erschienen. Ein Stückchen unter den Augen zeigten sich ein paar rote Flecken ... Gerda blickte mit ziemlich spöttischer Miene von einem zum anderen, und Tony rang die Hände und sagte flehend: Оба брата в упор смотрели друг на друга через стол - Томас бледный, дрожащий от гнева. Христиан, широко раскрыв свои круглые, глубоко посаженные глаза с вдруг воспалившимися веками и от возмущения так разинув рот, что его худые щеки совсем ввалились; на скулах у него выступили красные пятна. Герда насмешливо поглядывала то на одного, то на другого, а Тони, ломая руки, взмолилась:
"Aber Tom ... Aber Christian ... Und Mutter liegt nebenan!" - Том! Христиан! Да послушайте же!.. И мать лежит рядом!
"Du bist so sehr jeden Schamgefühles bar", fuhr der Senator fort, "daß du es über dich gewinnst ... nein, daß es dich gar keine Überwindung kostet, an dieser Stelle und unter diesen Umständen diesen Namen zu nennen! Dein Mangel an Takt ist abnorm, er ist krankhaft ..." - Ты настолько утратил всякий стыд, - продолжал сенатор, - что решаешься... а впрочем, что для тебя значит стыд! Здесь и при данной обстановке произносить это имя! Твоя бестактность ненормальна! Это уже какое-то болезненное явление!
"Ich begreife nicht, warum ich Alines Namen nicht nennen soll!" Christian war so außerordentlich erregt, daß Gerda ihn mit wachsender Aufmerksamkeit betrachtete. "Ich nenne ihn gerade, wie du hörst, Thomas, ich gedenke, sie zu heiraten -- denn ich sehne mich nach einem Heim, nach Ruhe und Frieden -- und ich verbitte mir, hörst du, das ist das Wort, das ich gebrauche, ich =verbitte= mir jede Einmischung von deiner Seite! Ich bin frei, ich bin mein eigener Herr ..." - Не понимаю, почему мне нельзя произносить имя Алины! - Христиан был совершенно вне себя, и Герда с возрастающим интересом наблюдала за ним. - Я его произношу, ни от кого не таясь, и я собираюсь на ней жениться, потому что истосковался по дому, по миру и покою. И я запрещаю, слышишь - _запрещаю_ тебе вмешиваться в мои дела! Я свободный человек и сам себе хозяин...
"Ein Narr bist du! Der Tag der Testamentseröffnung wird dich lehren, wie weit du dein eigener Herr bist! Es ist dafür gesorgt, verstehst du mich, daß du nicht Mutters Erbe verlotterst, wie du bereits dreißigtausend Kurantmark im voraus verlottert hast. Ich werde den Rest deines Vermögens verwalten, und du wirst nie mehr als ein Monatsgeld in die Hände bekommen, das schwöre ich dir ..." - Ты дурак, и больше ничего! В день вскрытия завещания ты узнаешь, насколько ты сам себе хозяин! Слава богу, уже приняты меры, чтобы ты не растранжирил наследства матери, как растранжирил забранные вперед тридцать тысяч марок. Я назначен распоряжаться остатками твоего капитала, и на руки ты будешь получать только месячное содержание - за это я ручаюсь...
"Nun, du selbst wirst wohl am besten wissen, wer Mutter zu dieser Maßregel veranlaßt hat. Aber wundern muß ich mich doch, daß Mutter mit dem Amte nicht jemanden betraut hat, der mir nähersteht und mir brüderlicher zugetan ist als du ..." - Что ж, тебе лучше знать, кто внушил матери такую мысль. Меня только удивляет, что мать не возложила эту обязанность на человека, более мне близкого и хоть несколько по-братски, а не так, как ты, ко мне относящегося.
Christian war nun ganz und gar außer sich; er fing an, Dinge zu sagen, wie er sie noch niemals hatte laut werden lassen. Er hatte sich über den Tisch gebeugt, pochte unaufhörlich mit der Spitze des gekrümmten Zeigefingers auf die Platte und starrte mit gesträubtem Schnurrbart und geröteten Augen zu seinem Bruder empor, der seinerseits aufrecht, bleich und mit halb gesenkten Lidern auf ihn hinabblickte. Христиан окончательно вышел из себя и высказывал то, чего еще никогда не решался высказывать вслух. Склонившись над столом, он непрерывно барабанил по нему согнутым указательным пальцем, усы его взъерошились, глаза покраснели, и он в упор, снизу вверх, смотрел на брата, который сидел очень прямо, страшно бледный, с полуопущенными веками и, в свою очередь, - только сверху вниз - глядел на него.
"Dein Herz ist so voll von Kälte und Übelwollen und Mißachtung gegen mich", fuhr Christian fort, und seine Stimme war zugleich hohl und krächzend ... "Solange ich denken kann, hast du eine solche Kälte auf mich ausströmen lassen, daß mich in deiner Gegenwart beständig gefroren hat ... ja, das mag ein sonderbarer Ausdruck sein, aber wenn ich es doch so empfinde?... Du weisest mich ab ... Du weisest mich ab, wenn du mich nur ansiehst, und auch das tust du beinahe nie. Und was gibt dir das Recht dazu? Du bist doch auch ein Mensch und hast deine Schwächen! Du bist unseren Eltern immer der bessere Sohn gewesen, aber wenn du ihnen wirklich so viel näherstehst als ich, so solltest du dir doch auch ein wenig von ihrer christlichen Denkungsart aneignen, und wenn dir schon alle geschwisterliche Liebe fremd ist, so sollte man doch eine Spur von christlicher Liebe von dir erwarten dürfen. Aber du bist so lieblos, daß du mich nicht einmal besucht ... nicht ein einziges Mal im Krankenhause besucht hast, als ich in Hamburg mit Gelenkrheumatismus daniederlag ..." - Ты относишься ко мне холодно, недоброжелательно, с презрением, - продолжал Христиан, и голос его одновременно звучал хрипло и визгливо. - Сколько я себя помню, ты всегда обдавал меня таким холодом, что у меня при тебе зуб на зуб не попадал... Может, это и странное выражение, но ничего не поделаешь, так я чувствую... Ты отталкиваешь меня, отталкиваешь каждым своим взглядом... Впрочем, ты на меня почти никогда и не смотришь... А что дает тебе на это право? Ты тоже человек, и у тебя есть свои слабости! Ты всегда был любимчиком у родителей. Но уж если ты и вправду настолько ближе им, чем я, то надо было тебе усвоить хоть малую долю их христианского мировоззрения. Пусть ты не знаешь братской любви, но христианской любви к ближнему в тебе тоже что-то незаметно. Ты настолько бесчувствен, что никогда даже не заглянешь ко мне... Да что там! Ты ни разу не навестил меня в больнице, когда я лежал в Гамбурге с суставным ревматизмом.
"Ich habe Ernsteres zu bedenken als deine Krankheiten. Übrigens ist meine eigene Gesundheit ..." - У меня есть заботы посерьезнее твоих болезней. А кроме того, мое собственное здоровье...
"Nein, Thomas, deine Gesundheit ist prächtig! Du säßest hier nicht als der, der du bist, wenn sie nicht im Verhältnis zu meiner ganz ausgezeichnet wäre ..." - У тебя, Томас, здоровье отличное! Ты бы не сидел тут с таким видом, если бы чувствовал себя, как я...
"Ich bin vielleicht kränker als du." - Полагаю, что я болен серьезнее.
"Du wärest ... Nein, das ist stark! Tony! Gerda! Er sagt, er sei kränker als ich! Was! Hast =du= vielleicht in Hamburg mit Gelenkrheumatismus auf dem Tode gelegen?! Hast =du= nach jeder kleinsten Unregelmäßigkeit eine Qual in deinem Körper auszuhalten, die ganz unbeschreiblich ist?! Sind vielleicht an =deiner= linken Seite alle Nerven zu kurz?! Autoritäten haben mich versichert, daß es bei mir der Fall ist! Passieren =dir= vielleicht solche Dinge, daß, wenn du in der Dämmerung in dein Zimmer kommst, du auf deinem Sofa einen Mann sitzen siehst, der dir zunickt und dabei überhaupt gar nicht vorhanden ist?!..." - Ты?! Ну, это уж слишком! Тони! Герда! Он говорит, что болен серьезнее, чем я! Вот это мне нравится! Может быть, это _ты_ лежал при смерти с суставным ревматизмом? Может быть, _тебе_ при малейшем уклонении от нормы приходится терпеть муку во всем теле - такую, что и словами не опишешь?! Может быть, это у _тебя_ с левой стороны все нервы укорочены?! Светила науки определили у _меня_ эту болезнь! Не с _тобой_ ли случается, что ты входишь в потемках в комнату и видишь на диване человека, который кивает тебе головой, а на самом деле в комнате никого нет?!
"Christian!" stieß Frau Permaneder entsetzt hervor. "Was sprichst du!... Mein Gott, worüber streitet ihr euch eigentlich? Ihr tut, als sei es eine Ehre, der Kränkere zu sein! Wenn es =da=rauf ankäme, so hätten leider Gerda und ich auch noch ein Wörtchen mitzureden!... Und Mutter liegt nebenan ...!" - Христиан! - в ужасе крикнула г-жа Перманедер. - Что ты говоришь!.. Господи помилуй, из-за чего вы ссоритесь? Можно подумать, что это великая честь быть больным! Если так, то у нас с Гердой, к сожалению, тоже нашлось бы что сказать! И мать... тут рядом!..
"Und du begreifst nicht, Mensch", rief Thomas Buddenbrook leidenschaftlich, "daß alle diese Widrigkeiten Folgen und Ausgeburten deiner Laster sind, deines Nichtstuns, deiner Selbstbeobachtung?! Arbeite! Höre auf, deine Zustände zu hegen und zu pflegen und darüber zu reden!... Wenn du verrückt wirst -- und ich sage dir ausdrücklich, daß das nicht unmöglich ist -- ich werde nicht imstande sein, eine Träne darüber zu vergießen, denn es wird deine Schuld sein, deine allein ..." - Как же ты не понимаешь, несчастный, - в ярости крикнул Томас Будденброк, - что вся эта мерзость - следствие, прямое порождение твоих пороков, твоего безделья, твоего вечного копанья в себе! Работай! Перестань прислушиваться к себе и болтать о своем здоровье!.. Если ты спятишь, - а это, имей в виду, отнюдь не исключено, - я ни единой слезы не пролью по тебе, потому что ты сам будешь в этом виноват, ты и только ты...
"Nein, du wirst auch keine Träne vergießen, wenn ich sterbe." - Ты не прольешь ни единой слезы, даже если я умру.
"Du stirbst ja nicht", sagte der Senator verächtlich. - Но ты ведь не умираешь, - брезгливо отвечал сенатор.
"Ich sterbe nicht? Gut, ich sterbe also nicht! Wir werden ja sehen, wer von uns beiden früher stirbt!... Arbeite! Wenn ich aber nicht kann? Wenn ich es nun aber auf die Dauer nicht kann, Herr Gott im Himmel?! Ich kann nicht lange Zeit dasselbe tun, ich werde elend davon! Wenn du es gekonnt hast und kannst, so freue dich doch, aber sitze nicht zu Gericht, denn ein Verdienst ist nicht dabei ... Gott gibt dem einen Kraft und dem anderen nicht ... Aber so bist du, Thomas", fuhr er fort, indem er sich mit immer verzerrterem Gesicht über den Tisch beugte und immer heftiger auf die Platte pochte ... "Du bist selbstgerecht ... ach, warte nur, das ist es nicht, was ich sagen wollte und was ich gegen dich vorzubringen habe ... Aber ich weiß nicht, wo ich anfangen soll, und das, was ich werde sagen können, ist nur der tausendste ... ach, es ist nur der millionste Teil von dem, was ich gegen dich auf dem Herzen habe! Du hast dir einen Platz im Leben erobert, eine geehrte Stellung, und da stehst du nun und weisest kalt und mit Bewußtsein alles zurück, was dich einen Augenblick beirren und dein Gleichgewicht stören könnte, denn das Gleichgewicht, das ist dir das Wichtigste. Aber es ist nicht das Wichtigste, Thomas, es ist vor Gott nicht die Hauptsache! Du bist ein Egoist, ja, das bist du! Ich liebe dich noch, wenn du schiltst und auftrittst und einen niederdonnerst. Aber am schlimmsten ist dein Schweigen, am schlimmsten ist es, wenn du auf etwas, was man gesagt hat, plötzlich verstummst und dich zurückziehst und jede Verantwortung ablehnst, vornehm und intakt, und den anderen hilflos seiner Beschämung überläßt ... Du bist so ohne Mitleid und Liebe und Demut ... Ach!" rief er plötzlich, indem er beide Hände hinter seinen Kopf bewegte und sie dann weit vorwärts stieß, als wehrte er die ganze Welt von sich ab ... "Wie satt ich das alles habe, dies Taktgefühl und Feingefühl und Gleichgewicht, diese Haltung und Würde ... wie sterbenssatt!..." Und dieser letzte Ruf war in einem solchen Grade echt, er kam so sehr von Herzen und brach mit einem solchen Nachdruck von Widerwillen und Überdruß hervor, daß er tatsächlich etwas Niederschmetterndes hatte, ja, daß Thomas ein wenig zusammensank und eine Weile wortlos und mit müder Miene vor sich niederblickte. - Не умираю? Хорошо! Пусть я не умираю! Посмотрим еще, кто из нас умрет первый!.. Работай! А если я не могу? Не могу долго делать одно и то же? Мне тошно становится! Ты это мог и можешь, ну и радуйся, а других не суди, потому что заслуги тут никакой нет... Одному бог дал силу, а другому не дал. Но ты уж такой, Томас, - продолжал он с искаженным лицом, еще ниже склоняясь и еще сильнее барабаня по столу пальцем. - Ты всегда прав... Ах, постой! Я совсем не то хотел сказать и вовсе не за то упрекал тебя... Но я не знаю, с чего начать. То, что я теперь скажу, только тысячная доля... какое там! - миллионная доля того, что у меня на душе накопилось! Ты завоевал себе место в жизни, почетное положение, и вот с высоты своего величия отталкиваешь - холодно, сознательно отталкиваешь - всех и все, что только может хоть на миг сбить тебя с толку, нарушить твое душевное равновесие, - потому что равновесие для тебя самое главнее. Но, ей-богу, Томас, есть еще кое-что и поважнее! Ты эгоист, самый настоящий эгоист! Когда ты выговариваешь человеку, бранишься, мечешь громы и молнии, я еще люблю тебя. Но вот когда ты молчишь, когда в ответ на что-нибудь, тебе неугодное, ты вдруг замыкаешься в себя, с видом благородной невинности отклоняешь от себя всякую ответственность и заставляешь другого мучительно краснеть за свои слова - это уж... хуже быть не может!.. Ты не знаешь ни любви, ни сострадания, ни смирения... Ах! - внезапно выкрикнул он и поднял обе руки, собираясь схватиться за голову, но передумал и вытянул их вперед, как бы отталкивая от себя все человечество. - Я сыт по горло, сыт всей этой деликатностью, и тактом, и равновесием, и этой величавой осанкой! - В последнем его возгласе было столько искренности, усталости и отвращения, он вырвался из таких глубин души, что и вправду прозвучал уничтожающе. Томас вздрогнул и некоторое время безмолвно и устало смотрел в пространство.
"Ich bin geworden wie ich bin", sagte er endlich, und seine Stimme klang bewegt, "weil ich nicht werden wollte wie du. Wenn ich dich innerlich gemieden habe, so geschah es, weil ich mich vor dir hüten muß, weil dein Sein und Wesen eine Gefahr für mich ist ... ich spreche die Wahrheit." - Я стал таким, каков я есть, - проговорил он, наконец, и в голосе его послышалось волнение, - потому что не хотел быть таким, как ты. Если я инстинктивно избегал тебя, то потому, что мне надо тебя остерегаться. В тебе, в твоей сущности для меня таится опасность... Я правду говорю.
Er schwieg einen Augenblick und fuhr dann in kürzerem und befestigtem Tone fort: "Übrigens haben wir uns weit von unserem Gegenstande entfernt. Du hast mir eine Rede über meinen Charakter gehalten ... eine etwas verworrene Rede, die vielleicht einen Kern von Wahrheit enthielt. Aber es handelt sich jetzt nicht um mich, sondern um dich. Du trägst dich mit Heiratsgedanken, und ich möchte dich möglichst gründlich davon überzeugen, daß die Ausführung in der Weise, wie du sie planst, unmöglich ist. Erstens werden die Zinsen, die ich dir werde auszahlen können, von keiner sehr ermutigenden Höhe sein ..." Он помолчал и вновь заговорил уже более отрывистым и уверенным тоном: - Впрочем, мы далеко отклонились от предмета нашего разговора. Ты тут держал речь о моем характере, речь несколько путаную, но доля правды в ней все-таки была... Однако сейчас дело не во мне, а в тебе. Ты носишься с матримониальными планами, а моя обязанность растолковать тебе, что ничего у тебя не получится. Во-первых, проценты, которые я буду тебе выплачивать, не столь уж внушительны...
"Aline hat manches zurückgelegt." - Алина кое-что скопила.
Der Senator schluckte hinunter und bezwang sich. Сенатор даже поперхнулся, но усилием воли овладел собой.
"Hm ... zurückgelegt. Du gedenkst also Mutters Erbe mit den Ersparnissen dieser Dame zu vermischen ..." - Гм... скопила! Ты, значит, намерен объединить материнское наследство со сбережениями этой дамы?
"Ja. Ich sehne mich nach einem Heim und nach jemandem, der Mitleid mit mir hat, wenn ich krank bin. Übrigens passen wir ganz gut zusammen. Wir sind beide ein bißchen verfahren ..." - Да! Я стосковался по дому, по человеку, который пожалеет меня, когда я болен. Да и вообще мы с ней люди подходящие. Оба мы немножко запутались...
"Du gedenkst ferner, die vorhandenen Kinder zu adoptieren, beziehungsweise zu ... legitimieren?" - Следовательно, в дальнейшем ты полагаешь усыновить ее детей - иными словами, узаконить их?
"Jawohl." - Конечно.
"So daß also dein Vermögen nach deinem Tode an jene Leute überginge?" - С тем чтобы после твоей смерти к ним перешло твое состояние?
Als der Senator dies sagte, legte Frau Permaneder ihre Hand auf seinen Arm und flüsterte beschwörend: Когда сенатор проговорил это, г-жа Перманедер коснулась рукой его плеча и умоляющим голосом прошептала:
"Thomas!... Mutter liegt nebenan!..." - Томас!.. рядом в комнате... мать!..
"Ja", antwortete Christian, "das gehört sich doch so." - Разумеется, - отвечал Христиан, - иначе не бывает.
"Nun, du wirst das alles =nicht= tun!" rief der Senator und sprang auf. Auch Christian erhob sich, trat hinter seinen Stuhl, erfaßte ihn mit einer Hand, drückte das Kinn auf die Brust und sah seinen Bruder halb scheu und halb entrüstet an. - Ничего подобного ты не сделаешь! - выкрикнул сенатор, вскакивая на ноги. Христиан тоже поднялся, схватился за спинку стула, прижал подбородок к груди и уставился на брата испуганно и возмущенно.
"Du wirst es nicht tun ...", wiederholte Thomas Buddenbrook beinahe sinnlos vor Zorn, blaß, bebend und mit zuckenden Bewegungen. "Solange ich über der Erde bin, geschieht dies nicht ... ich schwöre es dir!... Hüte dich ... nimm dich in acht ...! Es ist genug Geld durch Unglück, Torheit und Niedertracht verloren gegangen, als daß du dich unterstehen dürftest, ein Viertel von Mutters Vermögen diesem Frauenzimmer und ihren Bastarden in den Schoß zu werfen!... Und das, nachdem schon ein anderes Viertel von Tiburtius erschlichen worden!... Du hast der Familie genug der Blamage zugefügt, Mensch, als daß es noch nötig wäre, uns mit einer Kurtisane zu verschwägern und ihren Kindern unseren Namen zu geben. Ich verbiete es dir, hörst du? ich verbiete es dir!" rief er mit einer Stimme, daß das Zimmer erdröhnte und Frau Permaneder sich weinend in einen Winkel des Sofas drückte. "Und wage es nicht, gegen dies Verbot zu handeln, das rate ich dir! Ich habe dich bis jetzt bloß verachtet, ich habe über dich hinweggesehen ... aber forderst du mich heraus, läßt du es zum Äußersten kommen, so werden wir sehen, wer den kürzeren zieht! Ich sage dir, hüte dich! Ich kenne keine Rücksicht mehr! Ich lasse dich für kindisch erklären, ich lasse dich einsperren, ich mache dich zunichte! Zunichte! Verstehst du mich?!..." - Ты этого не сделаешь! - повторил Томас Будденброк, задыхаясь от гнева; он побледнел, руки его дергались, все тело сотрясалось, как в ознобе. - Покуда я жив, ничего подобного не произойдет, клянусь богом! Берегись! Берегись, говорю я тебе! Довольно уж денег пошло прахом из-за неудач, глупости, подлости. Недостает только, чтобы ты швырнул четверть материнского состояния этой особе и ее ублюдкам! Да еще после того, как одну четверть выманил у матери Тибуртиус!.. Ты уж и так довольно сраму принес семье, чтобы нам еще родниться с куртизанками и давать свое имя ее детям. Я тебе запрещаю, слышишь - запрещаю! - крикнул он так, что стены задрожали и г-жа Перманедер с плачем забилась в угол софы. - И не вздумай нарушить мой запрет! Этого я тебе не советую! До сих пор я презирал тебя, старался тебя не замечать, но если ты меня вынудишь, если доведешь до крайности, то посмотрим, кому придется хуже! Говорю тебе: поостерегись! Я больше ни перед чем не остановлюсь! Я объявлю тебя недоумком, запру в сумасшедший дом, уничтожу! Уничтожу! Понимаешь?!
"Und ich sage dir ...", fing Christian an ... - А я тебе заявляю... - начал Христиан.
Und nun ging das Ganze in einen Wortstreit über, einen abgerissenen, nichtigen, beklagenswerten Wortstreit ohne ein eigentliches Thema, ohne einen anderen Zweck als den, zu beleidigen, einander mit Worten bis aufs Blut zu verwunden. Christian kam auf den Charakter seines Bruders zurück und suchte aus alter Vergangenheit einzelne Züge, peinliche Anekdoten hervor, die Thomas' Egoismus belegen sollten und die Christian nicht hatte vergessen können, sondern mit sich umhergetragen und mit Bitterkeit durchtränkt hatte. Und der Senator antwortete ihm in übertriebenen Worten der Verachtung und der Drohung, die er zehn Minuten später bereute. Gerda hatte das Haupt leicht in die Hand gestützt und beobachtete die beiden mit verschleierten Augen und einem nicht bestimmbaren Gesichtsausdruck. Frau Permaneder wiederholte beständig in Verzweiflung: И все перешло в словесную перепалку, пустую, отрывистую, мелкую перепалку, без определенного содержания, без какой-либо цели, кроме одной - побольнее оскорбить, поглубже ранить друг друга словами. Христиан опять заговорил о характере брата, стал выкапывать из далекого прошлого отдельные черточки, неприглядные поступки, подтверждающие эгоизм Томаса, которые он, как оказалось, не позабыл, а, напротив, с горечью пронес через всю свою жизнь. Сенатор отвечал ему презрением, уже чрезмерным, угрозами, о которых через десять минут и сам сожалел. Герда, подперев голову рукой, наблюдала за ними с невозмутимым выражением лица и затуманенными глазами. Г-жа Перманедер то и дело восклицала в отчаянии:
"Und Mutter liegt nebenan ... Und Mutter liegt nebenan ..." - И мать лежит рядом!.. Мать лежит рядом!..
Christian, der sich schon während der letzten Repliken im Zimmer hin und her bewegt hatte, räumte endlich den Kampfplatz. Наконец Христиан, во время последних реплик расхаживавший по комнате, очистил поле битвы.
"Es ist gut! Wir werden ja sehen!" rief er, und mit verwildertem Schnurrbart und roten Augen, den Rock offen, das Taschentuch in der herabhängenden Hand, hitzig und exaltiert, ging er zur Tür und ließ sie hinter sich ins Schloß fallen. - Хорошо же! Мы еще посмотрим! - крикнул он. Усы его взъерошились, сюртук расстегнулся, рука судорожно сжимала измятый носовой платок. Он с треском захлопнул за собою дверь.
In der plötzlichen Stille stand der Senator noch einen Augenblick aufrecht und sah dorthin, wo sein Bruder verschwunden war. Dann setzte er sich schweigend, nahm mit kurzen Bewegungen die Papiere wieder zur Hand und erledigte mit trockenen Worten, was noch zu erledigen war, worauf er sich zurücklehnte, die Spitzen seines Bartes durch die Finger gleiten ließ und in Gedanken versank. Сенатор еще постоял среди внезапно наступившей тишины, глядя вслед брату, затем молча сел на свое место, резким движением придвинул к себе бумаги, в сухих словах покончил с распределением вещей, откинулся на спинку стула, пропустил несколько раз кончики усов между пальцев и погрузился в свои мысли.
Frau Permaneders Herz pochte so voller Angst! Die Frage, die große Frage war nun nicht länger hinauszuschieben; sie mußte zur Sprache kommen, er mußte sie beantworten ... aber ach, war er jetzt in der Stimmung, Pietät und Milde walten zu lassen? В страхе билось сердце г-жи Перманедер! Вопрос, тот животрепещущий вопрос, напрашивался теперь сам собой. Она должна была задать его, и брат должен был на него ответить... Ах, но сейчас, в этом настроении, сумеет ли он проявить должное уважение и мягкость?
"Und ... Tom --", fing sie an, indem sie zuerst in ihren Schoß blickte und dann einen zagen Versuch machte, in seiner Miene zu lesen ... "Die Möbel ... Du hast natürlich schon alles in Erwägung gezogen ... Die Sachen, die uns gehören, ich meine Erika, der Kleinen und mir ... sie bleiben hier ... mit uns ... kurz ... das Haus, wie ist es damit?" fragte sie und rang heimlich die Hände. - И вот еще что, Том, - начала она, потупившись, и затем подняла глаза, силясь прочесть что-нибудь на его лице. - Мебель... Ты уж, конечно, все обдумал... Вещи, которые теперь принадлежат нам, то есть Эрике, малышке и мне, они останутся здесь... пока мы... Короче говоря, дом... как будет... с домом? - выговорила она наконец, ломая руки под столом.
Der Senator antwortete nicht sogleich, sondern fuhr eine Weile fort, den Schnurrbart zu drehen und mit trüber Nachdenklichkeit in sich hineinzublicken. Dann atmete er auf und richtete sich empor. Сенатор ответил не сразу. Он продолжал крутить ус, о чем-то размышляя печально и сосредоточенно. Затем вздохнул и поднял голову.
"Das Haus?" sagte er ... "Es gehört natürlich uns allen, dir, Christian und mir ... und komischerweise auch dem Pastor Tiburtius, denn der Anteil gehört zu Klaras Erbe. Ich allein habe nichts darüber zu entscheiden, sondern bedarf eurer Zustimmung. Aber das Gegebene ist selbstverständlich, so bald als möglich zu verkaufen", schloß er achselzuckend. Dennoch ging etwas dabei über sein Gesicht, als erschräke er über seine eigenen Worte. - С домом? - переспросил он. - Дом, конечно, принадлежит нам всем - тебе, Христиану и мне... Да еще, как это ни смешно, пастору Тибуртиусу, как доля Клариного наследства. Один, без вашего согласия, я тут ничего не могу решить. Но само собой разумеется, что его надо продать, и продать как можно скорее. - И все же какая-то тень пробежала по его лицу, точно он сам испугался своих слов.
Frau Permaneders Kopf sank tief herab; ihre Hände hörten auf, einander zu pressen und erschlafften plötzlich in allen Gliedern. Голова г-жи Перманедер склонилась на грудь, руки разжались и упали.
"Unserer Zustimmung!" wiederholte sie nach einer Pause, traurig und sogar mit einiger Bitterkeit. "Lieber Gott, du weißt gut, Tom, daß du tun wirst, was du für richtig hältst, und daß wir anderen dir unsere Zustimmung nicht lange versagen können!... Aber wenn wir ein Wort einlegen ... dich bitten dürfen", fuhr sie beinahe tonlos fort, und ihre Oberlippe begann zu beben ... "Das Haus! Mutters Haus! Unser Elternhaus! In dem wir so glücklich gewesen sind! Wir sollen es verkaufen ...!" - Без нашего согласия, - помолчав, повторила она печально, даже горько. - Боже мой! Ты ведь прекрасно знаешь, Том, что все будет сделано, как ты сочтешь нужным. За нашим согласием дело не станет. Но если нам можно сказать свое слово... попросить тебя... - беззвучно добавила она, и верхняя ее губа задрожала. - Дом! Мамин дом! Родительский дом! В котором мы были так счастливы! И его продать?..
Der Senator zuckte wieder die Achseln. Сенатор пожал плечами.
"Du wirst mir glauben, Kind, daß alles, was du mir vorhalten kannst, mich ohnehin so sehr bewegt wie dich ... Aber Gegengründe sind das nicht, sondern Sentiments. Was zu tun ist, steht fest. Da haben wir dies große Grundstück ... was sollen wir jetzt damit beginnen? Seit langen Jahren, schon seit Vaters Tode, verfällt das ganze Rückgebäude. Im Billardsaal lebt eine freie Katzenfamilie, und tritt man näher, so läuft man Gefahr, durch den Fußboden zu brechen ... Ja, hätte ich nicht mein Haus in der Fischergrube! Aber ich habe es, und wohin damit? Soll ich vielleicht lieber =das= verkaufen? Urteile doch selbst ... an wen? Ich würde ungefähr die Hälfte des Geldes verlieren, das ich hineingesteckt. Ach Tony, wir haben Grundstücke genug, wir haben viel zuviel davon! Die Speicher und zwei große Häuser! Der Wert der Grundstücke steht ja kaum noch in einem Verhältnis zu dem beweglichen Kapital! Nein, verkaufen, verkaufen!..." - Поверь, дружок, все, что ты мне об этом скажешь, я и сам с горечью говорю себе... Но это не доводы, а сантименты. Что надо, то надо! Такой огромный участок... На что он нам теперь? Уже долгие годы - со смерти отца - флигель разрушается. В бильярдной поселилась бездомная кошка с котятами, и когда идешь туда - рискуешь провалиться под пол... Если бы у меня не было дома на Фишергрубе! Но он у меня есть, и куда прикажешь мне с ним деваться? Может быть, _его_ продать? Но кому? Я потеряю добрую половину вложенных в него денег. Ах, Тони, у нас довольно недвижимости, слишком довольно! Амбары и два больших дома. Стоимость всего этого ничуть не соответствует размерам оборотного капитала. Нет! Продать, продать, безотлагательно!
Aber Frau Permaneder hörte nicht. Niedergebeugt und in sich gekehrt saß sie da und blickte mit feuchten Augen ins Leere. Но г-жа Перманедер его не слушала. Согнувшись, уйдя в себя, она смотрела в пространство мокрыми от слез глазами.
"Unser Haus!" murmelte sie ... "Ich weiß noch, wie wir es einweihten ... Wir waren nicht größer als =so= damals. Die ganze Familie war da. Und Onkel Hoffstede trug ein Gedicht vor ... Es liegt in der Mappe ... Ich weiß es auswendig ... Venus Anadyomene ... Das Landschaftszimmer! Der Eßsaal! Fremde Leute ...!" - Наш дом! - шептала она. - Я еще помню, как его освящали... Мы были совсем маленькие... Собралась вся семья... И дядя Гофштеде прочитал стихотворение... Оно и сейчас лежит вон там, в папке. Я его наизусть знаю: "...с трудолюбием Вулкана здесь Венеры красота..." Ландшафтная! Большая столовая! Подумать только, что чужие люди...
"Ja, Tony, so werden damals die auch gedacht haben, die das Haus verlassen mußten, als Großvater es kaufte. Sie hatten ihr Geld verloren und mußten davonziehen und sind gestorben und verdorben. Alles hat seine Zeit. Freuen wir uns und danken wir Gott, daß es mit uns noch nicht so weit ist, wie es damals mit Ratenkamps war, und daß wir noch unter günstigeren Umständen von hier Abschied nehmen als sie ..." - Да, Тони! Так, верно, думали и те, кому пришлось выехать из этого дома, когда дедушка его купил. Они остались без средств и должны были уехать отсюда, а теперь они умерли, стали прахом. Всему свое время. Будем радоваться и благодарить бога за то, что нам приходится не так туго, как тогда пришлось Ратенкампам, и что мы простимся с этим домом при обстоятельствах менее печальных...
Schluchzen, ein langsames, schmerzliches Aufschluchzen unterbrach ihn. Frau Permaneders Hingebung an ihren Kummer war so groß, daß sie nicht einmal daran dachte, die Tränen zu trocknen, die über ihre Wangen rannen. Sie saß vornüber gebeugt und zusammengesunken, und ein warmer Tropfen fiel auf ihre matt im Schoße ruhenden Hände hinab, ohne daß sie dessen achtete. Плач, жалобный детский плач прервал его. Г-жа Перманедер так беззаветно отдалась своему горю, что даже не вытирала слез, катившихся по ее щекам. Она сидела съежившись, пригнув голову; теплая капля упала на ее бессильно лежавшие на коленях руки, но она этого даже не заметила.
"Tom", sagte sie und gewann ihrer Stimme, die die Tränen zu ersticken drohten, eine leise, rührende Festigkeit ab. "Du weißt nicht, wie mir zumute ist in dieser Stunde, du weißt es nicht. Es ist deiner Schwester nicht gut ergangen im Leben, es hat ihr übel mitgespielt. Alles ist auf mich herabgekommen, was sich nur ausdenken ließ ... ich weiß nicht, womit ich es verdient habe. Aber ich habe alles hingenommen, ohne zu verzagen, Tom, das mit Grünlich und das mit Permaneder und das mit Weinschenk. Denn immer, wenn Gott mein Leben wieder in Stücke gehen ließ, so war ich doch nicht ganz verloren. Ich wußte einen Ort, einen sicheren Hafen, sozusagen, wo ich zu Hause und geborgen war, wohin ich mich flüchten konnte, vor allem Ungemach des Lebens ... Auch jetzt noch, als doch alles zu Ende war, und als sie Weinschenk ins Gefängnis fuhren ... `Mutter?, sagte ich, `dürfen wir zu dir ziehen?? `Ja, Kinder, kommt? ... Als wir klein waren und `Kriegen? spielten, Tom, da gab es immer ein `Mal?, ein abgegrenztes Fleckchen, wohin man laufen konnte, wenn man in Not und Bedrängnis war, und wo man nicht abgeschlagen werden durfte, sondern in Frieden ausruhen konnte. Mutters Haus, dies Haus hier war mein `Mal? im Leben, Tom ... Und nun ... und nun ... verkaufen ..." - Том, - сказала она, и ей удалось придать своему голосу, срывающемуся от слез, кроткую, трогательную твердость. - Ты не знаешь, каково у меня на душе в эту минуту. Твоей сестре плохо пришлось в жизни, уж очень немилостиво распорядилась мною судьба. Все на меня валилось такое, что и не выдумаешь!.. Не знаю, чем я это заслужила. Но я все сносила и не падала духом, Том, - все истории с Грюнлихом, и с Перманедером, и с Вейншенком... Потому что каждый раз, когда господь вдребезги разбивал мою жизнь, я все-таки не чувствовала себя пропащей. Было у меня место, так сказать тихая пристань, гостеприимный кров, куда я могла укрыться от всех горестей жизни... Даже теперь, когда со всем уже было покончено и когда они отвезли Вейншенка в тюрьму - "Мама, - сказала я, - можно нам к тебе?" - "Конечно, детки, перебирайтесь"... Когда мы были маленькие, Том, и играли в войну, у нас всегда был "дом" - такое местечко, куда можно было забежать, если тебя теснили, настигали, и там отсидеться в безопасности и спокойствии. И вот мамин дом, этот дом на Менгштрассе, всю жизнь был для меня еще и таким ребячьим "домом"... И его-то теперь... теперь... продать...
Sie lehnte sich zurück, verbarg ihr Gesicht im Schnupftuch und weinte bitterlich. Она откинулась назад, обеими руками поднесла к лицу платок и еще горше расплакалась.
Er zog eine ihrer Hände herunter und nahm sie in die seinen. Томас отвел ее руки и взял их в свои.
"Ich weiß es ja, liebe Tony, ich weiß es ja alles! Aber wollen wir nun nicht ein wenig vernünftig sein? Die gute Mutter ist dahin ... wir rufen sie nicht zurück. Was nun? Es ist unsinnig geworden, dies Haus als totes Kapital zu behalten ... ich muß das wissen, nicht wahr. Sollen wir eine Mietskaserne daraus machen?... Der Gedanke ist dir schwer, daß fremde Leute hier wohnen sollen; aber da ist es doch besser, du siehst es nicht mit an, sondern nimmst dir und den Deinen ein kleines, hübsches Haus oder eine Etage irgendwo vorm Tore zum Beispiel ... Oder wäre es dir lieber, hier mit einer Anzahl von Mietsparteien zusammen zu hausen?... Und deine Familie hast du doch immer noch, Gerda und mich und Buddenbrooks in der Breiten Straße und Krögers und auch Mademoiselle Weichbrodt ... ohne von Klothilde zu reden, von der ich nicht weiß, ob ihr der Umgang mit uns genehm ist; seit sie Klosterdame geworden, ist sie ein wenig exklusiv ..." - Все знаю, милая Тони, все знаю! Но разве не нужно теперь набраться благоразумия? Дорогой нашей матери нет больше... Нам ее не вернуть. Так как же дальше? Сохранять этот дом в качестве мертвого капитала - бессмыслица... Мне это виднее, ведь правда? Не превратить же нам его в доходный дом?.. Тебе тяжело думать, что здесь поселятся чужие. А ведь смотреть на это будет еще тяжелее. Не лучше ли снять для себя и для своих хорошенький домик или этаж где-нибудь у Городских ворот... Неужто тебе приятнее будет жить здесь вместе с другими жильцами?.. А семья у тебя все-таки остается, Герда и я, и Будденброки с Брейтенштрассе, и Крегеры, и, наконец, мадемуазель Вейхбродт... О Клотильде я умалчивай. Может быть, она и не будет удостаивать нас своими посещениями; став обитательницей "Дома св.Иоанна", она заважничала.
Sie stieß einen Seufzer aus, der halb ein Lachen war, wandte sich ab und drückte das Taschentuch fester gegen die Augen, schmollend wie ein Kind, das man mit einem Spaß seinem Leide abwendig zu machen sucht. Dann aber enthüllte sie mit Entschlossenheit ihr Gesicht und setzte sich zurecht, indem sie, wie immer, wenn es galt, Charakter und Würde zu zeigen, den Kopf zurücklegte und dennoch versuchte, das Kinn auf die Brust zu drücken. Госпожа Перманедер вздохнула, но уже улыбаясь; затем отворотилась, покрепче прижала к глазам платочек и надула губы, как ребенок, которого шуткой попытались отвлечь от чего-то неприятного. Потом вдруг решительно отняла его от лица, поглубже уселась в кресле и, как обычно, когда надлежало выказать характер и чувство собственного достоинства, высоко закинула голову.
"Ja, Tom", sagte sie, und ihre verweinten Augen zwinkerten mit ernstem und gefaßtem Ausdruck zum Fenster hinüber, "ich will auch verständig sein ... ich bin es schon. Du mußt verzeihen ... und du auch, Gerda ... daß ich geweint habe. Das kann einem ankommen ... es ist eine Schwäche. Aber es ist nur äußerlich, glaubt mir. Ihr wißt sehr wohl, daß ich im Grunde eine vom Leben gestählte Frau bin ... Ja, Tom, das mit dem toten Kapital leuchtet mir ein, so viel Verstand habe ich. Ich kann nur wiederholen, daß du tun mußt, was du für richtig hältst. Du mußt für uns denken und handeln, denn Gerda und ich sind Weiber, und Christian ... nun, Gott sei mit ihm!... Wir können dir nicht Widerpart halten, denn was wir vorbringen können, sind keine Gegengründe, sondern Sentiments, das liegt auf der Hand. An wen wirst du es wohl verkaufen, Tom? Meinst du, daß es bald vonstatten gehen wird?" - Да, Том, - сказала она, и ее заплаканные глаза, часто-часто мигая, обратились к окну с выражением серьезным и решительным, - я тоже хочу быть благоразумной. Я уже благоразумна. Прости меня, и ты тоже прости, Герда, за мои слезы. Мало ли что бывает... Слабость нашла. Но, уверяю вас, только внешняя. Вы же отлично знаете, что по существу я женщина, закаленная жизнью... Да, Том, насчет мертвого капитала я поняла - более или менее... И могу только повторить: поступай, как считаешь правильным. Тебе приходится думать и действовать за нас, потому что мы с Гердой женщины, а Христиан... ну, да уж бог с ним! Куда нам с тобой спорить, ведь что бы мы ни сказали, это будут не доводы, а сантименты - ясно как божий день! Но кому ты собираешься его продать, Том? И как полагаешь: скоро ли это удастся сделать?
"Ja, Kind, wenn ich das wüßte ... Immerhin ... ich habe schon heute morgen ein paar Worte mit Gosch, dem alten Makler Gosch, gewechselt; er schien nicht abgeneigt, die Sache in die Hand zu nehmen ..." - То-то и есть, дитя мое, что я не знаю... Хотя... Сегодня утром я уж перекинулся на этот счет несколькими словами с Гошем, нашим старым маклером Гошем. Он, кажется, не прочь взять все дело в свои руки.
"Das wäre gut, ja, das wäre sehr gut. Sigismund Gosch hat natürlich seine Schwächen ... Das mit seinen Übersetzungen aus dem Spanischen, wovon man erzählt -- ich kann nicht wissen, wie der Dichter heißt -- ist etwas sonderbar, das mußt du zugeben, Tom. Aber er war schon ein Freund vom Vater und ist ein grundehrlicher Mann. Und dann hat er Herz, dafür ist er bekannt. Er wird begreifen, daß es sich hier nicht um irgendeinen Kauf handelt, um irgendein beliebiges Haus ... Was denkst du, Tom, was wirst du verlangen? Hunderttausend Kurantmark sind doch das wenigste, wie?..." - Это было бы очень, очень хорошо. У Зигизмунда Гоша есть, конечно, свои слабости... Ну, ты ведь знаешь: говорят, будто он переводит с испанского... этого... как его, я не помню имени... Конечно, странное занятие, ты не будешь отрицать, Том! Но он был другом нашего отца, он честнейший человек и вдобавок человек с сердцем, это всем известно. Он поймет, что здесь речь идет не просто о продаже, не о первом попавшемся доме... А сколько ты думаешь за него спросить, Том? Самое меньшее сто тысяч марок, правда?
"Hunderttausend Kurantmark sind doch das wenigste, Tom!" sagte sie noch, die Tür in der Hand, als ihr Bruder und seine Frau schon die Treppe hinunterstiegen. Dann, allein geblieben, stand sie inmitten des Zimmers still, und die hinabhängenden Hände vor sich gefaltet, derart, daß die Flächen nach unten gewandt waren, blickte sie mit großen, ratlosen Augen rund um sich her. Ihr mit einem Häubchen aus schwarzen Spitzen geschmückter Kopf, den sie unaufhörlich leise schüttelte, sank, von Gedanken beschwert, langsam tiefer und tiefer auf eine Schulter hinab. -- Самое меньшее сто тысяч марок, Том! - еще раз повторила она в дверях, когда брат с женой уже спускались по лестнице. Оставшись одна, г-жа Перманедер постояла посреди комнаты, бессильно опустив сомкнутые ладони и оглядываясь вокруг расширенными, недоумевающими глазами. Ее голова в наколке из черных кружев, отяжеленная думами, склонилась на плечо.


Drittes Kapitel

3
Der kleine Johann war gehalten, sich von der sterblichen Hülle seiner Großmutter zu verabschieden; sein Vater ordnete dies an, und er ließ keinen Laut des Widerspruches vernehmen, obgleich er sich fürchtete. Am Tage nach dem schweren Todeskampfe der Konsulin hatte der Senator, bei Tische und, wie es schien, geflissentlich in Gegenwart seines Sohnes, gegen seine Gattin mit ein paar harten Worten das Betragen Onkel Christians verurteilt, der, als es der Kranken am schlimmsten ging, davongeschlichen und zu Bette gegangen war. Маленькому Иоганну ведено было проститься со смертной оболочкой бабушки. Такова была воля отца, и мальчик не посмел спорить, хотя и боялся. На следующий день после тяжкой агонии консульши сенатор за обедом в разговоре с женой и, по-видимому, нарочно в присутствии Ганно, выразил крайнее неудовольствие дядей Христианом, который в минуту, когда страдания больной стали поистине непереносимы, удрал из ее комнаты и отправился спать.
"Das sind die Nerven, Thomas", hatte Gerda geantwortet; - Это нервы, Томас, - сказала Герда.
aber mit einem Blick auf Hanno, der dem Kinde keineswegs entgangen war, hatte er ihr in fast strengem Tone zurückgegeben, daß hier kein Wort der Entschuldigung am Platze sei. Die selige Mutter habe so sehr gelitten, daß man sich hätte schämen müssen, allzu schmerzlos dabei zu sitzen, und sich nicht feige dem bißchen Leiden entziehen, das der Anblick ihrer Kämpfe in einem hervorgerufen hätte. Hieraus hatte Hanno geschlossen, daß er es nicht wagen dürfe, gegen den Besuch am offenen Sarge etwas einzuwenden. Но сенатор, бросив быстрый взгляд на сына, не ускользнувший от Ганно, почти строго заметил ей, что оправдания тут неуместны. Покойная мать так страдала, что всем сидящим возле нее следовало бы скорее стыдиться своего здоровья и благополучия, а не трусливо бежать тех неизмеримо меньших страданий, которые причиняло им зрелище ее предсмертных мук. Из этих слов Ганно заключил, что лучше не возражать против прощания с бабушкой.
Wie beim weihnachtlichen Einzuge war ihm der große Raum entfremdet, als er ihn am Tage vorm Begräbnisse zwischen Vater und Mutter von der Säulenhalle aus betrat. Geradeaus, weiß leuchtend gegen das dunkle Grün großer Topfgewächse, die, mit hohen, silbernen Armleuchtern abwechselnd, einen Halbkreis bildeten, stand auf schwarzem Postamente die Kopie von Thorwaldsens Segnendem Christus, die draußen auf dem Korridor ihren Platz gehabt hatte. Überall an den Wänden bewegte sich im Luftzuge schwarzer Flor und verhüllte das Himmelblau der Tapete sowohl wie das Lächeln der weißen Götterstatuen, die zugeschaut hatten, wenn man in diesem Saale wohlgemut tafelte. Und umgeben von seinen ganz in Schwarz gekleideten Anverwandten, den breiten Trauerflor um den Ärmel seines Matrosenanzuges, den Sinn umnebelt von den Düften, welche den Mengen von Blumengebinden und Kränzen entströmten, und mit denen sich, ganz leise und nur bei diesem oder jenem Atemzug bemerkbar, ein anderer fremder und doch auf seltsame Art vertrauter Duft vermengte, stand der kleine Johann zur Seite der Bahre und blickte auf die regungslose Gestalt, die vor ihm zwischen weißem Atlas streng und feierlich ausgestreckt lag ... И опять, как на рождестве, совсем чужой показалась ему большая столовая, когда накануне похорон он вошел туда с отцом и матерью. Прямо перед ним, сверкая белизной на темно-зеленом фоне комнатных растений, которые, чередуясь с высокими серебряными канделябрами, образовывали полукруг, на черном постаменте высился слепок с Торвальдсенова "Благословляющего Христа" (*71), обычно стоявший в коридоре. На стенах при малейшем движении воздуха колыхался черный креп, закрывший небесную голубизну шпалер и улыбающихся белых богов, столько раз созерцавших веселые трапезы в этом покое. Окруженный одетыми в черное родными, с широкой траурной повязкой на рукаве своей матросской курточки, одурманенный ароматами бесчисленных букетов и венков - ароматами, к которым иногда вдруг примешивался чуть слышный, посторонний и все же как будто странно знакомый запах, стоял маленький Ганно у помоста и смотрел на недвижную строгую фигуру, торжественно покоившуюся на белом атласе...
Dies war nicht Großmama. Es war ihre Gesellschaftshaube mit den weißseidenen Bändern und ihr rotbrauner Scheitel darunter. Aber diese spitze Nase, diese nach innen gezogenen Lippen, dieses hervorgeschobene Kinn, diese gelben, durchsichtigen, gefalteten Hände, denen man Kälte und Steifheit ansah, gehörten nicht ihr. Dies war eine fremde, wächserne Puppe, die in dieser Weise aufzubauen und zu feiern, etwas Grauenhaftes hatte. Und er blickte zum Landschaftszimmer hinüber, als müßte dort im nächsten Augenblick die wirkliche Großmama erscheinen ... Aber sie kam nicht. Sie war tot. Der Tod hatte sie für immer mit dieser wächsernen Figur vertauscht, die ihre Lider und Lippen so unerbittlich, so unnahbar fest geschlossen hielt ... Нет, это не бабушка! Правда, это ее праздничный чепец с белыми лентами и из-под него выглядывают ее рыжевато-каштановые волосы. Но этот заострившийся нос, впалые губы, этот выдавшийся вперед подбородок, скрещенные руки, желтые, прозрачные и, сразу видно, что холодные и недвижимые, - нет, это не она, а какая-то восковая кукла, неизвестно зачем - и это самое страшное! - пышно обряженная и выставленная здесь напоказ... Он оглянулся на дверь ландшафтной: не появится ли сейчас оттуда настоящая бабушка?.. Но она не появлялась. Она умерла. Смерть навек подменила ее этой восковой фигурой, так неумолимо, так неправдоподобно плотно сомкнувшей уста и веки.
Er stand, auf dem linken Beine ruhend, das rechte Knie so gebogen, daß der Fuß leicht auf der Spitze balancierte, und hielt mit einer Hand den Schifferknoten auf seiner Brust umfaßt, während die andere schlaff hinabhing. Sein Kopf mit dem lockig in die Schläfen fallenden hellbraunen Haar war zur Seite geneigt, und unter zusammengezogenen Brauen blickten seine goldbraunen, von bläulichen Schatten umlagerten Augen blinzelnd, mit einem abgestoßenen und grüblerischen Ausdruck in das Antlitz der Leiche. Er atmete langsam und zögernd, denn bei jedem Atemzuge erwartete er den Duft, jenen fremden und doch so seltsam vertrauten Duft, den die Wolken von Blumengerüchen nicht immer zu übertäuben vermochten. Und wenn er kam, wenn er ihn verspürte, so zogen sich seine Brauen fester zusammen, und seine Lippen gerieten einen Augenblick in zitternde Bewegung ... Schließlich seufzte er; aber es klang so sehr wie ein tränenloses Schluchzen, daß Frau Permaneder sich zu ihm niederbeugte, ihn küßte und ihn fortführte. Он стоял, опершись всей тяжестью тела на левую ногу, правую же согнув в колене, так что носок ее едва касался пола; одна рука его теребила узел матросского галстука, другая неподвижно свешивалась вниз. Голову с падающими на виски кудрявыми русыми волосами он слегка склонил набок, золотисто-карие затененные глаза отчужденно и задумчиво смотрели из-под нахмуренных бровей прямо в лицо покойницы. Он дышал замедленно и как-то нерешительно, боясь вновь вдохнуть тот чуждый и все же почему-то странно знакомый запах, который не всегда заглушали волны цветочных ароматов. И каждый раз, почуяв этот доносившийся до него дух, он еще теснее сдвигал брови, и по губам его на мгновенье пробегала дрожь. Наконец он глубоко вздохнул, и вздох этот так походил на всхлипывание без слез, что г-жа Перманедер наклонилась, поцеловала его и увела.
Und nachdem der Senator und seine Frau, zusammen mit Frau Permaneder und Erika Weinschenk, während langer Stunden im Landschaftszimmer die Kondolationen der Stadt entgegengenommen hatten, ward Elisabeth Buddenbrook, geborene Kröger, zur Erde bestattet. Auswärtige Verwandte waren aus Frankfurt und Hamburg dazu eingetroffen und hatten zum letzten Male gastliche Aufnahme im Mengstraßenhause gefunden. Und die Menge der Leidtragenden füllte Saal und Landschaftszimmer, Säulenhalle und Korridor, als bei brennenden Kerzen, in aufrechter Majestät zu Häupten des Sarges, das rasierte Antlitz, dessen Ausdruck zwischen düsterem Fanatismus und milder Verklärung wechselte, über der breiten, gefalteten Halskrause gegen Himmel gewandt und die Hände dicht unterm Kinn gefaltet, Pastor Pringsheim von St. Marien die Trauerrede hielt. После того как сенатор с супругой, а также г-жа Перманедер и Эрика Венншенк в течение долгих часов принимали в ландшафтной соболезнования сограждан, тело Элизабет Будденброк, урожденной Крегер, было предано земле. К совершению обряда поспели иногородние родственники - из Франкфурта и из Гамбурга, чтобы в последний раз найти гостеприимный кров в доме на Менгштрассе. Толпы пришедших воздать последний долг покойнице заполняли большую столовую и ландшафтную, ротонду и коридор. И вот среди сиянья зажженных свечей начал свою надгробную речь пастор Прингсгейм из Мариенкирхе, величественно стоя у изголовья гроба с молитвенно сложенными под подбородком руками, подъявши к небу выпростанное из широких брыжей гладко выбритое лицо, на котором выражение сурового фанатизма сменялось ангельской просветленностью.
Er lobpries in schwellenden und verhallenden Lauten die Eigenschaften der Dahingeschiedenen, ihre Vornehmheit und Demut, ihre Heiterkeit und Frömmigkeit, ihre Wohltätigkeit und Milde. Er erwähnte des "Jerusalemsabends" und der "Sonntagsschule", er ließ das ganze lange, reiche und glückselige Erdenleben der Verewigten noch einmal im Glanz seiner Dialektik erstrahlen ... und da das Wort "Ende" ein Beiwort haben muß, so sprach er zuletzt von ihrem sanften Ende. Он славословил то нараставшим, то замирающим голосом добродетели усопшей, ее благородную сдержанность и смирение, ее жизнерадостность и благочестие, ее широкую благотворительность и доброту. Упомянул о "Иерусалимских вечерах" и воскресной школе, заставил еще раз воссиять долгую, благополучную и счастливую земную жизнь покойной консульши. А так как слово "кончина" обязательно требует эпитета, то в завершение речи заговорил еще и о "мирной" кончине.
Frau Permaneder wußte wohl, was sie in dieser Stunde sich selbst und der ganzen Versammlung an Würde und repräsentativer Haltung schuldete. Sie hatte, zusammen mit ihrer Tochter Erika und ihrer Enkelin Elisabeth, die sichtbarsten Ehrenplätze dicht beim Pastor, neben dem Kopfende des mit Kränzen bedeckten Sarges, in Besitz genommen, während Thomas, Gerda, Christian, Klothilde und der kleine Johann, sowie der alte Konsul Kröger, der auf einem Stuhle saß, gleich den Verwandten zweiten Grades es sich gefallen ließen, der Feier an minder ausgezeichneten Plätzen beizuwohnen. Hochaufgerichtet, mit ein wenig emporgezogenen Schultern, das schwarzgeränderte Batisttuch zwischen den zusammengelegten Händen, stand sie da, und ihr Stolz über die erste Rolle, die ihr bei dieser Feierlichkeit zufiel, war so groß, daß er manchmal den Schmerz vollständig zurückdrängte und in Vergessenheit geraten ließ. Ihre Augen, die sie in dem Bewußtsein, den beobachtenden Blicken der ganzen Stadt ausgesetzt zu sein, meistens gesenkt hielt, konnten es sich hie und da nicht versagen, über die Menge hinzuschweifen, in der sie auch Julchen Möllendorpf, geborene Hagenström, und ihren Gatten gewahrte ... Ja, sie hatten alle kommen müssen, die Möllendorpfs, Kistenmakers, Langhals und Oeverdiecks! Bevor Tony Buddenbrook ihr Elternhaus räumte, hatten sie sich noch einmal hier zusammenscharen müssen, um ihr, trotz Grünlich, trotz Permaneder und trotz Hugo Weinschenk, ihre mittrauernde Ehrerbietung zu erweisen ...! Госпожа Перманедер отлично знала, к сколь величавому достоинству и представительной осанке обязывают ее эти минуты - перед самой собой и всеми собравшимися. Для себя, своей дочери Эрики и внучки Элизабет она захватила почетнейшие места - рядом с пастором, в головах сплошь укрытого венками гроба; Томас, Герда, Христиан, Клотильда и маленький Иоганн, а также старый консул Крегер, все время сидевший на стуле, довольствовались наряду с менее близкой родней местами куда более скромными. Она стояла выпрямившись и слегка вздернув плечи с зажатым в молитвенно сложенных руках платочком с черной каемкой, и гордость ее первой ролью, доставшейся ей в этой торжественной церемонии, была так велика, что минутами полностью оттесняла скорбь, заставляла позабыть о ней. Глаза г-жи Перманедер, хоть она и потупляла их, в сознании, что взгляды "всего города" устремлены на нее, нет-нет и обегали толпу, в которой она среди прочих заметила Юльхен Меллендорф, урожденную Хагенштрем, с супругом... Да, все пришли - Меллендорфы, Кистенмакеры, Лангхальсы и Эвердики! Прежде чем Тони Будденброк покинула родной дом, всем им еще раз пришлось собраться здесь, чтобы, несмотря на Грюнлиха, несмотря на Перманедера и несмотря на Гуго Вейншенка, выразить ей свое почтительное соболезнование!
Und Pastor Pringsheim bohrte mit seiner Trauerrede in der Wunde herum, die der Tod geschlagen hatte, er führte mit Berechnung einem jeden vor Augen, was er verloren, er verstand es, Tränen auch dort hervorzupressen, wo von selbst keine geflossen wären, und dafür waren die Gerührten ihm dankbar. Als er den "Jerusalemsabend" zur Sprache brachte, begannen alle alten Freundinnen der Verstorbenen zu schluchzen, mit Ausnahme von Madame Kethelsen, die nichts vernahm und mit der verschlossenen Miene der Tauben geradeaus blickte, und der Schwestern Gerhardt, der Nachkommen Paul Gerhardts, die Hand in Hand mit klaren Augen in einem Winkel standen; denn sie waren fröhlich über den Tod ihrer Freundin, und beneideten sie nur deshalb nicht, weil Neid und Mißgunst ihren Herzen fremd war. А пастор Прингсгейм между тем продолжал своей речью бередить рану, нанесенную смертью. Он досконально растолковывал каждому в отдельности, что им утрачено. О, пастор Прингсгейм умел выжать слезы и там, где они не полились бы сами собой, и растроганные слушатели невольно испытывали к нему благодарность. Когда он заговорил о "Иерусалимских вечерах", все старушки, подруги усопшей, начали громко всхлипывать - за исключением мадам Кетельсен, которая ровно ничего не слышала и характерным для глухих неподвижным взглядом смотрела перед собой, да сестер Герхардт, что происходили по прямой линии от Пауля Герхардта: забившись в уголок, они стояли рука в руку с незатуманенными глазами, ибо кончина подруги их только радовала; и если они ей не завидовали, то лишь потому, что зависть и недоброжелательство были органически чужды их сердцам.
Was Mademoiselle Weichbrodt betraf, so putzte sie unaufhörlich ihre Nase mit einem kurzen und energischen Akzent. Aber die Damen Buddenbrook aus der Breiten Straße weinten nicht; dies war nicht ihre Gewohnheit. Ihre Mienen, weniger spitz immerhin als gewöhnlich, drückten eine milde Genugtuung über die unparteiische Gerechtigkeit des Todes aus ... Что касается мадемуазель Вейхбродт, то она все время громко и энергично сморкалась. Зато дамы Будденброк с Брейтенштрассе и не думали плакать: это было не в их привычках. Физиономии всех трех сестер, правда менее язвительные, чем обычно, выражали тихое удовлетворение справедливым беспристрастием смерти.
Dann, als Pastor Pringsheims letztes Amen verklungen, kamen mit ihren schwarzen Dreispitzen, leise und dennoch so schnell, daß die schwarzen Mäntel hinter ihnen sich bauschten, die vier Träger herein und legten Hand an den Sarg. Es waren vier Lakaiengesichter, die jedermann kannte, Lohndiener, die bei jedem Diner in den ersten Kreisen die schweren Schüsseln reichten und auf den Korridoren Möllendorpfschen Rotwein aus den Karaffen tranken. Aber auch bei jedem Begräbnis erster und zweiter Klasse waren sie unentbehrlich, und ihre Gewandtheit bei dieser Arbeit war groß. Sie wußten wohl, daß dieser Augenblick, da der Sarg, aus der Mitte der Verbliebenen heraus, von Fremden ergriffen und für immer davongeschleppt wird, durch Takt und Behendigkeit überwunden werden muß. Mit zwei oder drei hurtigen, geräuschlosen und kräftigen Bewegungen hatten sie die Last von der Bahre auf ihre Schultern gehoben, und kaum, daß jemand Zeit hatte, sich das Schreckliche des Augenblicks klar zu machen, so schwankte der blumenbedeckte Schrein schon ohne Verzögerung und dennoch gemessenen Tempos davon und verschwand durch die Säulenhalle. Когда же отзвучало последнее "аминь" пастора Прингсгейма, в залу, держа в руках черные треуголки, вошли неслышными шагами, но так быстро, что черные плащи раздувались у них за спиной, четыре носильщика и взялись за ручки гроба. Их лакейские физиономии были известны всем и каждому: на парадных обедах в "высшем кругу" они разносили тяжелые серебряные блюда и в буфетных тянули прямо из графинов красное вино фирмы "Меллендорф и Кь". С неизменной ловкостью действовали они и на всех похоронах первого и второго разряда. Они прекрасно отдавали себе отчет в том, что мгновенье, когда чужие люди подхватывают гроб и на глазах у осиротевшей семьи на веки вечные уносят его, требует сугубого такта и профессиональной сноровки. Двумя-тремя проворными, неслышными и сильными движениями они переложили тяжелый груз с помоста себе на плечи, и, прежде чем кто-нибудь успел уяснить себе весь трагизм этого мгновенья, покрытый цветами ящик уже закачался в воздухе и без промедления, хотя и без излишней торопливости, поплыл через ротонду.
Die Damen drängten sich behutsam zum Händedruck um Frau Permaneder und ihre Tochter, wobei sie mit niedergeschlagenen Augen nicht mehr und nicht weniger murmelten, als was bei dieser Gelegenheit gemurmelt werden mußte, während die Herren sich anschickten, zu den Wagen hinunterzusteigen ... Дамы столпились вокруг г-жи Перманедер и ее дочери, участливо пожимали им руки, бормоча с опущенными долу глазами то, что надлежит бормотать в таких случаях, а мужчины уже начали спускаться по лестнице к экипажам...
Und es kam, in langem, schwarzem Zuge, die lange, langsame Fahrt durch die grauen und feuchten Straßen, durchs Burgtor hinaus, die entblätterte, im kalten Sprühregen schauernde Allee entlang bis zum Friedhof, woselbst man, während hinter einem halbkahlen Gesträuch ein Trauermarsch erklang, zu Fuß dem Sarge über die aufgeweichten Wege folgte, bis dorthin, wo am Rande des Gehölzes das Buddenbrooksche Erbbegräbnis seine von dem großen Sandsteinkreuz gekrönte gotische Namensplatte emporragen ließ ... Der steinerne Deckel des Grabes, mit dem plastisch gearbeiteten Familienwappen geziert, lag neben der schwarzen, von feuchtem Grün umrahmten Gruft. И вот далеко растянувшийся траурный поезд медленно-медленно двинулся в долгий путь по мокрым, серым улицам, через Городские ворота и дальше, длинной аллеей, под облетевшими, дрожащими от ветра и непрерывно моросящего дождя деревьями, туда, на кладбище, где под звуки похоронного марша, раздавшиеся из оголенного кустарника, все вышли из экипажей, чтобы по вязким глинистым дорожкам последовать за гробом на опушку кладбищенской рощи. Там, осененный большим крестом из песчаника, высился готический фронтон наследственной будденброковской усыпальницы и рядом с черной ямой, по бокам убранной мокрым дерном, лежала каменная плита с высеченным на ней рельефным изображением фамильного герба.
Der Platz war dort unten dem neuen Ankömmling bereitet. Unter der Aufsicht des Senators war dort in den letzten Tagen ein wenig geräumt und Überreste alter Buddenbrooks waren beiseite geschafft worden. Nun schwebte, während die Musik verklang, der Sarg an den Stricken der Träger über der ausgemauerten Tiefe; mit einem leisen Gepolter glitt er hinab, und Pastor Pringsheim, welcher Pulswärmer angezogen hatte, begann aufs neue zu sprechen. Seine geschulte Stimme klang klar, beweglich und fromm über das offene Grab und die gebeugten oder wehmütig zur Seite gelegten Köpfe der anwesenden Herren hin in die kühle und stille Herbstluft hinein. Schließlich beugte er sich über die Gruft, redete die Tote mit ihrem vollständigen Namen an und segnete sie mit dem Zeichen des Kreuzes. Als er verstummte und alle Herren mit ihren schwarz bekleideten Händen den Zylinder vor das Gesicht hielten, um still zu beten, kam ein wenig Sonne hervor. Es regnete nicht mehr, und in das Geräusch der Tropfen, die vereinzelt von Bäumen und Sträuchern fielen, klang hie und da ein kurzes, feines und fragendes Vogelzwitschern hinein. Новой пришелице уже было уготовано место глубоко под землей. В последние дни усыпальницу убрали под присмотром сенатора и сдвинули в сторону останки старых Будденброков. Музыка смолкла, и гроб, поддерживаемый канатами, закачался над выложенной камнем могилой. Когда же он с легким стуком коснулся дна, пастор Прингсгейм, успевший надеть напульсники, заговорил снова. Его поставленный голос отчетливо, благочестиво и патетично разносился в холодном и тихом осеннем воздухе над открытой могилой и склоненными головами присутствующих. Наконец он приблизился к могиле и, назвав усопшую полным именем, осенил гроб широким крестом. Когда он отговорил и мужчины, все как один в черных перчатках, заслонили лица цилиндрами, чтобы сотворить тихую молитву, сквозь облака проглянуло блеклое солнце. Дождь перестал, и в шорох редких капель, падающих с кустов и деревьев, время от времени врывался короткий, тоненький и вопросительный птичий щебет.
Und dann machte sich ein jeder daran, den Söhnen und dem Bruder der Toten noch einmal die Hand zu drücken. Потом все стали подходить к сыновьям и брату покойной, чтобы еще раз пожать руку.
Thomas Buddenbrook, den dicken und dunklen Stoff seines Überziehers mit feinen, silbernen Regentropfen betaut, stand zwischen seinem Bruder Christian und seinem Onkel Justus bei diesem Defilee. Er begann in letzter Zeit ein wenig stark zu werden -- das einzige Anzeichen des Alterns an seinem sorgfältig gepflegten Äußeren. Seine Wangen, über die der spitz ausgezogene Schnurrbart hinausragte, rundeten sich; aber sie waren weißlich, bleich, ohne Blut und Leben. Seine leicht geröteten Augen blickten jedem Herrn, dessen Hand er während eines Augenblicks in der seinen hielt, mit einer matten Höflichkeit ins Gesicht. Томас Будденброк, в пальто из темной плотной материи, осыпанной мелкими серебристыми капельками дождя, стоял во время всей церемонии между Христианом и дядей Юстусом. В последнее время он располнел - единственный признак постаренья, отпечатлевшийся на его холеной внешности. От острых, вытянутых щипцами усов его щеки казались еще круглее, но они были землистого цвета, без кровинки, без жизни. Его слегка покрасневшие глаза на мгновенье учтиво и утомленно останавливались на лице каждого, кто пожимал ему руку.


Viertes Kapitel

4
Acht Tage später saß in Senator Buddenbrooks Privatkontor, auf dem Ledersessel zur Seite des Schreibtisches, ein kleiner, glattrasierter Greis mit tief in Stirn und Schläfen gestrichenem, schlohweißem Haar. In gebückter Haltung stützte er sich mit beiden Händen auf die weiße Krücke seines Stockes, ließ das spitz hervorspringende Kinn auf den Händen ruhen und hielt mit bösartig zusammengepreßten Lippen und abwärts gezogenen Mundwinkeln von unten herauf einen so abscheulichen und durchdringend tückischen Blick auf den Senator gerichtet, daß es unbegreiflich erschien, warum dieser die Gemeinschaft mit einem solchen Menschen nicht lieber mied. Aber Thomas Buddenbrook saß ohne merkliche Unruhe zurückgelehnt und sprach zu dieser hämischen und dämonischen Erscheinung wie zu einem harmlosen Bürger ... Zwischen dem Chef der Firma Johann Buddenbrook und dem Makler Sigismund Gosch ward über die Kaufsumme für das alte Haus in der Mengstraße beratschlagt. Через неделю в кабинете сенатора Будденброка, в кожаном кресле у письменного стола сидел маленький старичок с гладко выбритым лицом; седые космы ниспадали на его лоб и виски. Он сгорбился, положив острый подбородок на руки, скрещенные на набалдашнике трости, и, злобно поджав искривленные сатанинской гримасой губы, снизу вверх смотрел на сенатора таким пронзительным, коварным и страшным взглядом, что становилось непонятным, зачем тот принимает у себя подобного злодея. Но Томас Будденброк без каких бы то ни было признаков беспокойства удобно сидел в своем кресле и беседовал с этим демоническим старцем, как с безобиднейшим бюргером. Шеф фирмы "Иоганн Будденброк" и маклер Зигизмунд Гош обсуждали, какую цену можно спросить за старый дом на Менгштрассе.
Das nahm eine lange Zeit in Anspruch, denn das Angebot von 28000 Talern Kurant, das Herr Gosch gemacht hatte, schien dem Senator zu niedrig, während der Makler sich zur Hölle verschwur, wenn dieser Summe auch nur einen Silbergroschen hinzuzufügen nicht eine Tat des Wahnwitzes wäre. Thomas Buddenbrook sprach von der zentralen Lage und dem ungewöhnlichen Umfange des Grundstückes, aber Herr Gosch hielt mit zischender, gepreßter und verbissener Stimme, verzerrten Lippen und grauenerregenden Gesten einen Vortrag über das erdrückende Risiko, das er übernähme, eine Explikation, die in ihrer lebensvollen Eindringlichkeit beinahe ein Gedicht zu nennen war ... Ha! Wann, an wen, für wieviel er dieses Haus wohl wieder würde absetzen können? Wie oft im Rollen der Jahrhunderte denn eine Nachfrage nach einem solchen Grundstück laut würde? Ob sein hochverehrter Freund und Gönner ihm etwa versprechen könne, daß morgen mit dem Zuge von Büchen ein Nabob aus Indien eintreffen werde, um sich im Buddenbrookschen Hause einzurichten? Er -- Sigismund Gosch -- werde damit sitzenbleiben ... damit sitzenbleiben werde er, und dann sei er ein geschlagener, ein endgültig vernichteter Mensch, der nicht mehr die Zeit haben werde, sich zu erheben, denn seine Uhr sei abgelaufen, sein Grab sei geschaufelt, geschaufelt sei es ... Und da diese Wendung ihn fesselte, so fügte er noch etwas von schlotternden Lemuren und dumpf auf den Sargdeckel fallenden Erdschollen hinzu. На это им потребовалось немало времени, ибо цену, названную г-ном Гошем - двадцать восемь тысяч талеров, сенатор счел слишком низкой, тогда как маклер, призывая в свидетели всю преисподнюю, клялся, что накинуть еще хоть грош сверх этой суммы может только отъявленный безумец. Томас Будденброк ссылался на центральное положение и из ряда вон выходящую обширность участка, но маклер Гош, шипя и кусая губы, сдавленным голосом, сопровождая свои слова устрашающими жестами, произнес рацею о потрясающем риске, на который он идет, - рацею, столь красочную и убедительную, что ее можно было бы назвать поэмой. Когда? Кому? За какую цену сумеет он сбыть этот дом? Часто ли на протяжении веков находятся покупатели на столь огромный участок? Или, может быть, его досточтимому собеседнику стало известно, что завтра бюхенским поездом в город прибудет индийский набоб, с тем чтобы поселиться в будденброковском доме? Он, Зигизмунд Гош, прогорит с этим домом, обязательно прогорит, и тогда он - конченый человек; у него уже недостанет времени подняться, ибо скоро, скоро пробьет его час, уже могильщики вооружились заступами, чтобы рыть ему могилу... да, могилу. И так как последний оборот пришелся ему по вкусу, то он еще добавил что-то о злобствующих лемурах (*72) и комьях земли, с глухим стуком ударяющихся о крышку гроба.
Dennoch gab der Senator sich nicht zufrieden. Er sprach über die vortreffliche Teilbarkeit des Grundstückes, betonte die Verantwortung, die er seinen Geschwistern gegenüber trage, und beharrte bei dem Preise von 30000 Talern Kurant, um dann aufs neue mit einem Gemisch von Nervosität und Wohlgefallen eine wohlpointierte Entgegnung des Herrn Gosch anzuhören. Das dauerte wohl zwei Stunden lang, in deren Verlaufe Herr Gosch Gelegenheit hatte, alle Register seiner Charakterkunst zu ziehen. Er spielte gleichsam ein doppeltes Spiel, er spielte einen heuchelnden Bösewicht. Но сенатор не сдавался. Он выдвинул соображение о том, что участок весьма удобен для раздела между несколькими покупателями, подчеркнул ответственность, которую берет на себя перед сестрой и братом, и упорно стоял на цене в тридцать тысяч талеров. Поэтому ему пришлось еще раз со смешанным чувством досады и удовольствия выслушать искуснейшее возражение г-на Гоша. Собеседование продолжалось добрых два часа, вовремя которых маклер Гош сумел всесторонне показать свое актерское мастерство. Он играл сложнейшую роль лицемерного злодея.
"Schlagen Sie ein, Herr Senator, mein jugendlicher Gönner ... 84000 Kurantmark ... es ist das Angebot eines alten, ehrlichen Mannes!" sagte er mit süßer Stimme, indem er den Kopf auf die Seite legte, sein von Grimassen verwüstetes Gesicht zu einem Lächeln der treuherzigen Einfalt verzog und seine Hand, eine große, weiße Hand, mit langen und zitternden Fingern, von sich streckte. Aber das war Lüge und Verräterei! Ein Kind hätte diese heuchlerische Maske durchschauen müssen, unter welcher die tiefinnere Schurkenhaftigkeit dieses Menschen gräßlich hervorgrinste ... - Господин сенатор, мой юный покровитель, соглашайтесь на восемьдесят четыре тысячи марок... Их предлагает вам старый, честный человек! - говорил он сладким голосом, склонив голову на плечо и стараясь вызвать простодушную улыбку на своей демонической физиономии. При этом он протягивал к собеседнику большие белые руки с длинными дрожащими пальцами. Но все это было ложью и предательством. Ребенок мог бы догадаться, что под этой лицемерной маской с отвратительной усмешкой скалит зубы прожженный негодяй.
Endlich erklärte Thomas Buddenbrook, daß er sich eine Bedenkzeit erbitten und jedenfalls mit seinen Geschwistern Rücksprache nehmen müsse, bevor er die 28000 Taler akzeptiere, was wohl kaum jemals geschehen könne. Er brachte vorderhand das Gespräch auf ein neutrales Gebiet, erkundigte sich nach den geschäftlichen Erfolgen des Herrn Gosch, nach seinem persönlichen Wohlergehen ... Наконец Томас Будденброк заявил, что ему нужен известный срок - поразмыслить и посоветоваться с родными, прежде чем согласиться на двадцать восемь тысяч талеров, хотя вряд ли он когда-нибудь даст на это согласие. А пока что он заговорил о другом; осведомился о том, как вообще идут дела маклера Гоша, поинтересовался его здоровьем.
Herrn Gosch ging es schlecht; mit einer schönen und großen Armbewegung wies er die Annahme zurück, er könne zu den Glücklichen gehören. Das beschwerliche Greisenalter nahte heran, es war da, wie gesagt, seine Grube war geschaufelt. Er konnte abends kaum noch sein Glas Grog zum Munde führen, ohne die Hälfte zu verschütten, so machte der Teufel seinen Arm zittern. Da nützte kein Fluchen ... Der Wille triumphierte nicht mehr ... Immerhin! Er hatte ein Leben hinter sich, ein nicht ganz armes Leben. Mit wachen Augen hatte er in die Welt gesehen. Revolutionen und Kriege waren vorübergebraust, und ihre Wogen waren auch durch sein Herz gegangen ... sozusagen. Ha, verdammt, das waren andere Zeiten gewesen, als er während jener historischen Bürgerschaftssitzung an der Seite von des Senators Vater, neben Konsul Johann Buddenbrook dem Ansturm des wütenden Pöbels getrotzt hatte! Der schrecklichste der Schrecken ... Nein, sein Leben war nicht arm gewesen, auch innerlich nicht so ganz. Verdammt, er hatte Kräfte verspürt, und wie die Kraft, so das Ideal -- sagt Feuerbach. Und auch jetzt noch, auch jetzt ... seine Seele war nicht verarmt, sein Herz war jung geblieben, es hatte nie aufgehört, würde nie aufhören, grandioser Erlebnisse fähig zu sein, seine Ideale warm und treu zu umschließen ... Er würde sie mit ins Grab nehmen, gewiß! Aber waren Ideale dazu da, erreicht und verwirklicht zu werden? Keineswegs! Die Sterne, die begehrt man nicht, aber die Hoffnung ... oh, die Hoffnung, nicht die Erfüllung, die Hoffnung war das beste im Leben. _L'espérance toute trompeuse qu'elle est, sert au moins à nous mener à la fin de la vie par un chemin agréable._ У маклера Гоша все обстояло из рук вон плохо. Широким и красивым жестом он отвел даже самое предположение о его благополучном житье-бытье. Близится старость... нет, не близится, она уже настала, и могильщики взялись за свои заступы! По вечерам он с трудом подносит к губам стакан грога, так чертовски у него трясется рука. Проклятьями тут не поможешь - воля уже не торжествует над природой... И все же!.. Жизнь позади, но не такая уж бедная впечатлениями жизнь! Открытыми глазами всегда взирал он на мир. Революции и войны пронеслись в мире, их волны, образно выражаясь, бились и о его сердце... Да, черт возьми! Совсем иные были времена, когда в день исторического заседания городской думы он бок о бок с отцом сенатора, с консулом Иоганном Будденброком, смирил натиск разъяренной черни! Да, "всех ужаснее чудовищ в своем безумстве человек"! Нет, не бедна была его жизнь, и внутренне не бедна. Черт возьми, он чувствовал в себе силу. А "какова сила, таков и идеал", как говорит Фейербах. И теперь еще, даже теперь, душа его не оскудела, сердце осталось юным. Ему и сейчас, как прежде, доступны великие страсти. Так же бережно хранит он свои идеалы, никогда не поступается ими... Вместе с ними он сойдет в могилу - иначе и быть не может. Но разве идеалы существуют затем, чтобы люди достигали, осуществляли их? Отнюдь нет! "Небесных звезд желать нельзя"... Надежда - о да, надежда, а не свершение! - была прекраснейшим даром моей жизни. "L'esperance, toute trompeuse qu'elle est, sert, au moins a nous mener a la fin de la vie par un chemin agreable" [надежда, как она ни обманчива, по крайней мере ведет нас приятным путем к концу жизни (фр.)].
Das hatte Larochefoucauld gesagt, und es war schön, nicht wahr?... Это сказал Ларошфуко (*73). Прекрасно! Не правда ли?
Ja, sein hochverehrter Freund und Gönner brauchte dergleichen nicht zu wissen! Wen die Wogen des realen Lebens hoch auf ihre Schultern genommen hatten, daß das Glück seine Stirn umspielte, der brauchte solche Dinge nicht im Kopfe zu haben. Aber wer einsam tief unten im Dunkel träumte, der hatte dergleichen nötig!... Впрочем, сенатору, его досточтимому другу и покровителю, можно этого и не знать. Тому, кого высоко взнесли волны жизни, тому, чье чело овеяно дыханьем счастья, не надо помнить об этом. Но человек, оставшийся в низинах жизни и всегда грезивший во мгле, нуждается в этих словах.
"Sie sind glücklich", sagte er plötzlich, indem er eine Hand auf des Senators Knie legte und mit schwimmendem Blick zu ihm emporsah. "... O doch! Versündigen Sie sich nicht, indem Sie das leugnen! Sie sind glücklich! Sie halten das Glück in den Armen! Sie sind ausgezogen und haben es sich mit starkem Arm erobert ... mit starker Hand!" verbesserte er sich, weil er die zu schnelle Wiederholung des Wortes "Arm" nicht ertragen konnte. Dann verstummte er, und ohne ein Wort von des Senators abwehrender und resignierter Antwort zu vernehmen, fuhr er fort, ihm mit einer dunklen Träumerei ins Gesicht zu blicken. Plötzlich richtete er sich auf. - Вы счастливы, - внезапно сказал он, дотрагиваясь рукой до колена сенатора и глядя на него затуманенным взором. - Да! Да! Не отрицайте этого, не берите греха на душу! Вы счастливец! Вы держите счастье в руках! Вы ратоборствовали с жизнью и отвоевали себе счастье, отвоевали твердой рукой... твердой десницей! - поправился он: ему претило близкое соседство "в руках" и "рукой". Он умолк и, не слушая реплики сенатора, отклонявшего от себя наименование "счастливца", продолжал мрачно и мечтательно смотреть ему прямо в лицо. Потом вдруг выпрямился в кресле.
"Aber wir plaudern", sagte er, "und doch sind wir in Geschäften zusammengekommen. Die Zeit ist kostbar -- verlieren wir sie nicht mit Bedenken! Hören Sie mich an ... Weil =Sie= es sind ... verstehen Sie mich? Weil ..." Es sah aus, als wollte Herr Gosch aufs neue in ein schönes Sinnen versinken, aber er raffte sich auf und rief mit einer weiten, schwungvollen und enthusiastischen Geste: "Neunundzwanzigtausend Taler ... Siebenundachtzigtausend Mark Kurant für das Haus Ihrer Mutter! Top?..." - Мы с вами заболтались, а встреча у нас деловая. Время дорого - не будем терять его на размышления! Слушайте, что я вам скажу... Только для вас... Вы понимаете меня? Для вас, ибо... - Казалось, маклер Гош вот-вот снова пустится в прекраснодушные рассуждения, но он порывисто поднялся и, сделав округлый, широкий, страстный жест, громко воскликнул: - Двадцать девять тысяч талеров! Восемьдесят семь тысяч марок за дом вашей матери! По рукам?..
Und Senator Buddenbrook schlug ein. И сенатор Будденброк согласился.
Frau Permaneder fand, wie zu erwarten stand, den Kaufpreis zum Lachen gering. Würde jemand, in Anbetracht der Erinnerungen, die sich für sie daran knüpften, eine Million für das Haus auf den Tisch gezählt haben, sie hätte dies als eine anständige Handlungsweise empfunden -- weiter nichts. Indessen gewöhnte sie sich rasch an die Zahl, die ihr Bruder ihr genannt hatte, besonders, da ihr Denken und Trachten von Zukunftsplänen in Anspruch genommen war. Госпожа Перманедер, как и следовало ожидать, нашла такую цену до смешного низкой. Если бы кто-нибудь - из уважения к воспоминаниям, связывающим ее с этим домом, - отсчитал бы ей за него миллион чистоганом, она признала бы это поступком порядочного человека, не более. Впрочем, она быстро примирилась с цифрой, которую ей назвал брат, так как уже целиком была погружена в планы будущего.
Sie freute sich von Herzen über die vielen guten Möbel, die ihr zugefallen waren, und obgleich fürs erste niemand daran dachte, sie aus ihrem Elternhause zu verjagen, betrieb sie das Auffinden und Mieten einer neuen Wohnung für sich und die Ihren mit vielem Eifer. Der Abschied würde schwer sein ... gewiß, der Gedanke daran trieb ihr die Tränen in die Augen. Aber andererseits hatte die Aussicht auf Neuerung und Veränderung doch ihren Reiz ... War es nicht fast wie eine neue, eine vierte Etablierung? Wieder besichtigte sie Wohnräume, wieder nahm sie Rücksprache mit dem Tapezierer Jacobs, wieder unterhandelte sie in den Läden über Portieren und Läuferstoffe ... Ihr Herz pochte, wahrhaftig, das Herz dieser alten, vom Leben gestählten Frau schlug höher! Она всей душой радовалась прекрасной обстановке, которая ей досталась, и, хотя никто еще не собирался выгонять ее из родительского дома, ретиво занялась подысканием квартиры для себя, дочери и внучки. Прощанье будет трудным, конечно! Одна мысль об этом нагоняла ей слезы на глаза. Но, с другой стороны, в перспективе обновления и перемены тоже была своя прелесть... Разве это не похоже на новое, в четвертый раз предпринимаемое устройство жизни? Опять она осматривала квартиры, опять договаривалась с обойщиком Якобсом, опять бегала по лавкам в поисках портьер и ковровых дорожек... Сердце ее билось. Радостью билось сердце этой старой, закаленной жизнью женщины!
So vergingen Wochen, vier, fünf und sechs Wochen. Der erste Schnee kam, der Winter war da, die Öfen prasselten, und Buddenbrooks überlegten traurig, wie diesmal das Weihnachtsfest vergehen werde ... Da plötzlich geschah etwas, etwas Dramatisches, etwas über alle Maßen Überraschendes; der Lauf der Dinge nahm eine Wendung, die das allgemeinste Interesse verdiente und auch erhielt; ein Ereignis trat ein ... es =schlug= ein, es machte, daß Frau Permaneder inmitten ihrer Geschäfte stille stand und erstarrte! Так шли недели - четыре, пять, шесть недель. Выпал первый снег, настала зима, дрова уже трещали в печках, и Будденброки с грустью думали о том, как пройдет на сей раз рождество... Но тут вдруг произошло событие... событие весьма драматическое и, уж во всяком случае, в высшей степени неожиданное. Ход вещей принял оборот, достойный всеобщего внимания и действительно его снискавший. Случилось... стряслось такое, что г-жа Перманедер в разгаре хлопот и суеты вдруг оцепенела и обмерла!
"Thomas", sagte sie, "bin ich verrückt? Phantasiert vielleicht Gosch? Es kann nicht möglich sein! Es ist zu absurd, zu undenkbar, zu ..." Sie verstummte und hielt ihre Schläfen mit beiden Händen erfaßt. - Томас, - проговорила она. - Уж не сошла ли я с ума? Или маклер Гош бредит? Не может быть! Это слишком нелепо, невероятно, слишком... - продолжать она не могла и только изо всей силы сдавливала руками виски.
Aber der Senator zuckte die Achseln. Сенатор пожал плечами:
"Liebes Kind, noch ist nichts entschieden; aber der Gedanke, die Möglichkeit ist aufgetaucht, und bei einiger ruhigen Überlegung wirst du finden, daß an der Sache gar nichts Undenkbares ist. Ein bißchen frappierend ist es, gewiß. Ich trat auch einen Schritt zurück, als Gosch es mir sagte. Aber undenkbar? Was steht denn im Wege?..." - Дорогая моя, ничего еще не решено. Но такая мысль, вернее - возможность, действительно мелькнула. И если ты спокойно пораздумаешь, то сама придешь к выводу, что ничего такого немыслимого в этом нет. Немножко неожиданно, не спорю! Я тоже едва устоял на ногах, когда маклер Гош сообщил мне это. Но... немыслимо?.. Какие тут, собственно, могут быть препятствия?..
"Ich überlebe es nicht", sagte sie, setzte sich in einen Stuhl und blieb regungslos. - Я этого не переживу, - сказала она, опускаясь на стул и замирая в неподвижности.
Was ging vor? -- Schon hatte sich ein Käufer für das Haus gefunden oder doch eine Person, die Interesse für den Fall an den Tag legte und bereits dem Wunsche Ausdruck gegeben hatte, das feilstehende Besitztum behufs weiterer Unterhandlungen einmal gründlich in Augenschein zu nehmen. Und diese Person war Herr Hermann Hagenström, Großhändler und Königlich Portugiesischer Konsul. Так что же все-таки произошло? А то, что сыскался покупатель на дом, лицо, выказавшее интерес к этому делу и пожелавшее, прежде чем приступить к переговорам, осмотреть предназначенное к продаже владение. И лицо это был... Герман Хагенштрем, оптовый торговец и консул Португальского королевства.
Als das erste Gerücht Frau Permaneder erreicht hatte, war sie gelähmt gewesen, verblüfft, vor den Kopf geschlagen, ungläubig, unfähig, den Gedanken in seiner Tiefe zu erfassen. Nun aber, da die Frage mehr und mehr an Form und Gestalt gewann, da der Besuch Konsul Hagenströms in der Mengstraße ganz einfach schon vor der Türe stand, nun raffte sie sich zusammen, und es kam Leben in sie. Sie protestierte nicht, sie bäumte sich auf. Sie fand Worte, glühende und scharfschneidige Worte, und sie schwang sie wie Brandfackeln und Kriegsbeile. Когда эта весть впервые коснулась слуха г-жи Перманедер, она была так ошарашена, поражена и потрясена, что даже не сразу поняла ее. Но по мере того как разговор принимал все более и более реальные очертания и визит консула Хагенштрема на Менгштрассе грозил со дня на день состояться, она собралась с духом, жизнь вновь вернулась к ней. Г-жа Перманедер протестовала, возмущалась; у нее нашлись слова пламенные и разящие, она размахивала ими, словно горящими факелами, оборонялась, как мечом.
"Dies geschieht nicht, Thomas! So lange ich lebe, geschieht dies nicht! Wenn man seinen Hund verkauft, so sieht man danach, was für einen Herrn er bekommt. Und Mutters Haus! Unser Haus! Das Landschaftszimmer!..." - Этого не будет, Томас! Покуда я жива, этого не будет! Собаку продаешь, и то стараешься узнать, кому она достанется. А тут - мамин дом! Наш дом! Ландшафтная!..
"Aber ich frage dich ja, was denn eigentlich im Wege steht?" - Но я тебя спрашиваю, что, собственно, должно помешать этой продаже?
"Was im Wege steht? Grundgütiger Gott, was im Wege steht! Berge sollten ihm im Wege stehen, diesem dicken Menschen, Thomas! Berge! Aber er sieht sie nicht! Er kümmert sich nicht darum! Er hat kein Gefühl dafür! Ist er denn ein Vieh?... Seit Urzeiten sind Hagenströms unsere Widersacher ... Der alte Hinrich hat Großvater und Vater schikaniert, und wenn Hermann dir noch nichts Ernstliches hat antun können, wenn er dir noch keinen Knüppel zwischen die Beine geworfen hat, so geschah es, weil sich ihm noch keine Gelegenheit dazu bot ... Als wir Kinder waren, habe ich ihn auf offener Straße geohrfeigt, wozu ich meine Gründe hatte, und seine holdselige Schwester Julchen hat mich dafür beinahe zuschanden gekratzt. Das sind Kindereien ... gut! Aber sie haben voll Hohn und Freude zugesehen, wenn wir Unglück hatten, und meistens war ich diejenige, die ihnen dies Vergnügen verschaffte ... Gott hat es so gewollt ... Aber inwiefern der Konsul dir geschäftlich geschadet, und mit welcher Unverschämtheit er dich überflügelt hat, das mußt du selbst am besten wissen, Tom, darüber kann ich dich nicht belehren. Und als zu guter Letzt noch Erika eine gute Heirat machte, da hat es sie gewurmt, so lange, bis sie es fertig gebracht hatten, den Direktor aus der Welt zu schaffen und einzusperren, durch die Hand ihres Bruders, dieses Katers, dieses Satans von Staatsanwalt ... Und nun wollen sie sich erfrechen ... sie entblöden sich nicht ..." - Что должно помешать? Боже великий и милостивый! Что должно помешать? Горы должны были бы встать ему поперек дороги, этому проклятому толстяку! Горы, Томас! Но он их не замечает! Знать о них не хочет! Ни одно чувство в нем не шевелится, в этой скотине!.. Хагенштремы наши враги спокон веков... Старый Хинрих только и знал, что подсиживать дедушку и отца, и если Герман еще не устроил тебе никакой пакости, еще не подставил тебе подножки, так только потому, что не было удобного случая... Когда мы были детьми, я среди бела дня влепила ему оплеуху - у меня были на то свои причины, а его сестричка Юльхен исцарапала меня за это так, что хоть на улицу не показывайся. Хорошо, пускай это все ребяческие глупости, пускай! Но они всегда с радостью, с насмешкой смотрели на наши беды, и надо сказать, что в этом смысле я больше других доставила им удовольствий. Но это уже в воле божьей! А сколько раз консул вредил тебе в делах, с каким бесстыдством обходил тебя - это ты сам знаешь, Том, не мне тебя учить! И когда в конце концов Эрика все же сделала хорошую партию, это им не давало покоя ни днем, ни ночью, покуда они не добились своего - не устроили подвоха директору, с тем чтобы упрятать его в тюрьму при помощи своего братца - прокурора, этого прохвоста, этого дьявола в образе человеческом!.. И теперь они осмеливаются, теперь они, потеряв всякий стыд, дерзают...
"Höre, Tony, erstens haben wir in der Sache ja ernstlich gar nicht mehr mitzureden, denn wir haben mit Gosch abgeschlossen, und es ist nun an ihm, das Geschäft zu machen mit wem er will. Ich gebe dir ja zu, daß eine gewisse Ironie des Schicksals darin läge ..." - Послушай, Тони! Во-первых, нашего мнения никто не спрашивает. Мы заключили сделку с Гошем, и он волен продать дом, кому пожелает. Я ведь не спорю с тобой, что есть тут какая-то ирония судьбы...
"Ironie des Schicksals? Ja, Tom, das ist nun =deine= Art, dich auszudrücken! Ich aber nenne es eine Schmach, einen Faustschlag mitten ins Gesicht, und das wäre es!... Bedenkst du denn nicht, was es bedeutet? So bedenke doch, was es bedeuten würde, Thomas! Es würde bedeuten: Buddenbrooks sind fertig, sie sind endgültig abgetan, sie ziehen ab, und Hagenströms rücken mit Kling und Klang an ihre Stelle ... Nie, Thomas, niemals wirke ich mit bei diesem Schauspiele! Niemals biete ich die Hand zu dieser Niederträchtigkeit! Mag er nur kommen, laß ihn nur sich unterstehen, hierher zu kommen, um das Haus zu besichtigen. Ich empfange ihn nicht, das glaube mir! Ich setze mich mit meiner Tochter und meiner Enkelin in ein Zimmer und drehe den Schlüssel um und verwehre ihm den Eintritt, das tue ich ..." - Ирония судьбы! Да, Том, такова твоя манера выражаться! А по-моему, это позор, пощечина - итак оно и есть!.. Да разве ты не понимаешь, что это будет значить? Так попробуй себе представить, Томас! Это будет значить: Будденброкам - крышка! С ними покончено! Они съезжают, а на их место с шумом и треском водворяются Хагенштремы... Нет, Томас, никогда в жизни я не стану участвовать в этой комедии! Ни за что не приложу своей руки к такой низости! Пускай приходит, пускай он только осмелится прийти осматривать дом! Уж я-то его не приму, можешь быть уверен! Я запрусь с моей дочерью и моей внучкой в комнате, - запрусь и не впущу его! Вот увидишь!..
"Du wirst das machen, wie du es für klug hältst, meine Liebe, und vorher überlegen, ob es nicht ratsam sein wird, den gesellschaftlichen Anstand aufmerksam zu wahren. Vermutlich glaubst du, daß Konsul Hagenström sich durch dein Benehmen tief getroffen fühlen würde? Nein, weit gefehlt, mein Kind. Er würde sich weder erfreuen noch erbosen darüber, sondern er würde erstaunt sein, kühl und gleichgültig erstaunt ... Die Sache ist die, daß du bei ihm dieselben Gefühle gegen dich und uns voraussetzest, die du gegen ihn hegst. Irrtum, Tony! Er haßt dich ja gar nicht. Warum sollte er dich hassen? Er haßt keinen Menschen. Er sitzt in Erfolg und Glück und ist voll Heiterkeit und Wohlwollen, glaube mir das eine. Ich habe dir schon mehr als zehnmal versichert, daß er dich auf der Straße in der liebenswürdigsten Weise grüßen würde, wenn du dich überwinden könntest, einmal nicht gar zu kriegerisch und hochmütig in die Luft zu blicken. Er wundert sich darüber, zwei Minuten lang empfindet er ein ruhevolles und etwas mokantes Erstaunen, unfähig, einen Mann, dem niemand etwas anhaben kann, aus dem Gleichgewicht zu bringen ... Was wirfst du ihm vor? Wenn er mich geschäftlich weit überflügelt hat und mir hie und da mit Erfolg in öffentlichen Angelegenheiten entgegentritt -- schön und gut, so muß er denn wohl ein tüchtigerer Kaufmann und ein besserer Politiker sein als ich ... Durchaus kein Grund, so sonderbar wütend zu lachen, wie du da tust! Um aber auf das Haus zurückzukommen, so hat ja das alte längst kaum noch eine tatsächliche Bedeutung für die Familie, sondern die ist allmählich ganz auf das meine übergegangen ... ich sage das, um dich für jeden Fall zu trösten. Andererseits ist es ja klar, wodurch Konsul Hagenström auf Kaufgedanken gebracht worden ist. Die Leute sind emporgekommen, ihre Familie wächst, sie sind mit Möllendorpfs verschwägert und an Geld und Ansehen den Ersten gleich. Aber es fehlt ihnen etwas, etwas Äußerliches, worauf sie bislang mit Überlegenheit und Vorurteilslosigkeit verzichtet haben ... Die historische Weihe, sozusagen das Legitime ... Sie scheinen jetzt Appetit danach bekommen zu haben, und sie verschaffen sich etwas davon, indem sie ein Haus beziehen wie dieses hier ... Paß auf, der Konsul wird hier alles möglichst konservieren, er wird nichts umbauen, er wird auch das `_Dominus providebit_? über der Haustür stehen lassen, obgleich man billig sein und ihm zugestehen muß, daß nicht der Herr, sondern er ganz allein der Firma Strunck & Hagenström zu einem so erfreulichen Aufschwung verholfen hat ..." - Ты, дитя мое, поступишь так, как сочтешь нужным, предварительно подумав, конечно: не умнее ли будет соблюсти приличия? Ты, видно, полагаешь, что консул Хагенштрем будет невесть как уязвлен твоим поведением? Ошибаешься, голубушка, жестоко ошибаешься! Он не обрадуется и не обозлится, а разве что будет немного удивлен... Ты воображаешь, что он питает к тебе и к нам всем такие же чувства, какие ты питаешь к нему? Опять ошибка, Тони! Он и не думает тебя ненавидеть. Да и за что бы? Он ни к кому не испытывает ненависти. Удача и счастье сами идут к нему в руки. Он весел и полон благожелательства, это уж можешь мне поверить. Я двадцать раз тебе говорил, что он бы любезнейшим образом раскланивался с тобой на улице, если бы ты при встрече с ним не напускала на себя такой воинственности и высокомерия. Его это удивляет, минуты две он испытывает спокойное, даже слегка насмешливое недоумение, которое, конечно, не выводит его из равновесия, - хотя бы уже потому, что он никакого греха за собой не знает... Что ты ставишь ему в вину? Если он лучше преуспел, чем я, и несколько раз одержал надо мною верх в общественных делах - это значит только, что он более умный коммерсант и лучший политик, вот и все. И нечего тебе хохотать таким зловещим смехом! Но вернемся к нашему разговору: старый дом практически уже не имеет значения в жизни семьи, которая протекает теперь в моем доме... Это я говорю, чтобы так или иначе успокоить тебя. С другой стороны, совершенно ясно, что навело консула на эту мысль. Хагенштремы высоко вознеслись, семья их растет, они породнились с Меллендорфами и по своему богатству и видному положению не уступают первейшим семьям города. Но им недостает, как бы это сказать... какого-то декорума - раньше они, как люди, чуждые предрассудков и весьма благоразумные, этого не замечали, - недостает, так сказать, исторического прошлого, родовитости... теперь у них на этот счет, видимо, разыгрался аппетит. А жизнь в таком доме в известной мере восполнит этот пробел... Вот посмотришь, консул постарается ничего здесь не менять, даже "Dominus providebit" по-прежнему останется над дверью, - хотя, по правде сказать, расцвету фирмы "Штрунк и Хагенштрем" способствовал не господь бог, а единственно ее шеф...
"Bravo, Tom! Ach, wie das wohltut, einmal von dir eine Bosheit über ihn zu hören! Das ist ja eigentlich alles, was ich will! Mein Gott, hätte ich deinen Kopf, wie wollte ich ihm zusetzen! Aber da stehst du nun ..." - Браво, Том! Ах, как приятно хоть раз услышать от тебя колкое замечание по его адресу! Большего я уж и не хочу! О, господи! Будь у меня твой ум, как бы я отделала этого Хагенштрема! А ты вот стоишь и...
"Du siehst ja, daß mein Kopf mir tatsächlich wenig nützt." - Как видишь, мне от моего ума не так-то много проку!
"Aber da stehst du nun, sage ich, und sprichst über die Sache mit dieser unfaßlichen Gelassenheit und erklärst mir Hagenströms Handlungsweise ... Ach, rede wie du willst, du hast ein Herz im Leibe so gut wie ich, und ich glaube einfach nicht, daß es dich innerlich so ruhig läßt, wie du tust! Du antwortest mir auf meine Klagen ... vielleicht willst du dich selbst nur trösten ..." - А ты вот стоишь, говорю я, спокойно обо всем этом рассуждаешь и стараешься разъяснить мне образ действия Хагенштрема! Ах, да говори, впрочем, что хочешь! У тебя сердце в груди такое же, как у меня, и я просто не верю, что ты и вправду спокоен! Утешая меня, ты, верно, и сам себя хочешь утешить...
"Jetzt wirst du vorlaut, Tony. Wie ich `tue?, das gilt -- bitte ich mir aus! Alles übrige geht niemanden etwas an." - Ну, ты уж становишься нескромной, Тони. Важно, как я _поступаю_, и только! До остального никому дела нет!
"Sage nur das eine, Tom, ich flehe dich an: Wäre es nicht ein Fiebertraum?" - Скажи еще последнее, Том! Умоляю тебя! Неужто это не бред?
"Vollkommen." - Безусловно бред.
"Ein Alpdrücken?" - Не кошмар?
"Warum nicht." - Пожалуй, что и кошмар.
"Eine Katzenkomödie zum Heulen?" - Не какой-то идиотский фарс?
"Genug! Genug!" -- - Ну полно, полно!
-- Und Konsul Hagenström erschien in der Mengstraße, er erschien zusammen mit Herrn Gosch, der, seinen Jesuitenhut in der Hand, gebückt und verräterisch um sich blickend, an dem Folgmädchen vorbei, das die Karten überbracht hatte und die Glastür offen hielt, hinter dem Konsul ins Landschaftszimmer trat ... И консул Хагенштрем появился на Менгштрассе в сопровождении г-на Гоша. С иезуитской шляпой в руках, сгорбившись и предательски озираясь, маклер проскользнул вслед за консулом мимо горничной, которая снесла наверх визитные карточки и теперь раскрыла перед господами дверь в ландшафтную.
Hermann Hagenström, in einem fußlangen, dicken und schweren Pelze, der vorne offen stand und einen grüngelben, faserigen und durablen englischen Winteranzug sehen ließ, war eine großstädtische Figur, ein imposanter Börsentypus. Er war so außerordentlich fett, daß nicht nur sein Kinn, sondern sein ganzes Untergesicht doppelt war, was der kurzgehaltene, blonde Vollbart nicht verhüllte, ja, daß die geschorene Haut seiner Schädeldecke bei gewissen Bewegungen der Stirn und der Augenbrauen dicke Falten warf. Seine Nase lag platter als jemals auf der Oberlippe und atmete mühsam in den Schnurrbart hinein; dann und wann aber mußte der Mund ihr zu Hilfe kommen, indem er sich zu einem ergiebigen Atemzuge öffnete. Und das war noch immer mit einem gelinde schmatzenden Geräusch verbunden, hervorgerufen durch ein allmähliches Loslösen der Zunge vom Oberkiefer und vom Schlunde. С первого же взгляда на Германа Хагенштрема, в тяжелой шубе до пят, распахнутой на груди, в желто-зеленом ворсистом костюме из прочной английской материи, можно было сказать, что это преуспевающий биржевик, воротила крупного масштаба. Он так разжирел, что двойным у него сделался не только подбородок, но и вся нижняя часть лица. Короткая и окладистая белокурая борода этого не скрадывала. Более того, кожа на его коротко остриженной голове, когда он морщил лоб или сдвигал брови, собиралась в толстые складки. Нос, казавшийся теперь еще сильнее приплюснутым к нижней губе, громко и трудно дышал в усы, так что Герману Хагенштрему время от времени приходилось, широко раскрыв рот, жадно втягивать в себя воздух. Это действие тоже сопровождалось какими-то чавкающими звуками, вызванными тем, что его язык медленно и постепенно отделялся от неба.
Frau Permaneder verfärbte sich, als sie dieses altbekannte Geräusch vernahm. Eine Vision von Zitronensemmeln mit Trüffelwurst und von Straßburger Gänseleberpastete suchte sie heim dabei und hätte beinahe für einen Augenblick die steinerne Würde ihrer Haltung erschüttert ... Das Trauerhäubchen auf dem glattgescheitelten Haar, in einem vortrefflich sitzenden schwarzen Kleid, dessen Rock mit Volants bis oben hinauf besetzt war, saß sie mit gekreuzten Armen und etwas emporgezogenen Schultern auf dem Sofa und richtete noch beim Eintritt der beiden Herren eine gleichgültige und ruhevolle Bemerkung an ihren Bruder, den Senator, der es nicht hätte verantworten können, sie in dieser Stunde im Stiche zu lassen ... Sie blieb auch noch sitzen, während der Senator, der den Gästen bis zur Mitte des Zimmers entgegengeschritten war, eine herzliche Begrüßung mit dem Makler Gosch und eine korrekt höfliche mit dem Konsul tauschte, erhob sich dann auch ihrerseits, vollführte eine gemessene Verbeugung vor beiden zugleich und beteiligte sich dann ohne jedweden Übereifer mit Wort und Hand an den Aufforderungen ihres Bruders, gefälligst Platz zu nehmen. Übrigens hielt sie hierbei vor unberührter Gleichgültigkeit ihre Augen beinahe ganz geschlossen. Госпожа Перманедер изменилась в лице, услыхав этот издавна знакомый ей звук. Из глуби времен всплывшее видение - сдобная булочка с колбасой и паштетом из гусиной печенки - на миг едва не потрясло ее застывшего величия... В траурном чепчике на гладко причесанных волосах, в превосходно сшитом черном платье, юбка которого была снизу доверху отделана воланами, они сидела на софе, скрестив руки, слегка вздернув плечи, и в момент появления обоих мужчин обратилась к брату, не решившемуся оставить ее одну в этот трудный час, с каким-то безразличным, вполне спокойным замечанием. Она продолжала сидеть и тогда, когда он, выйдя на середину комнаты, обменялся приветствиями - сердечным с маклером Гошем и учтиво сдержанным с консулом, потом тоже поднялась, поклонилась обоим сразу и, без чрезмерной любезности, в свою очередь попросила гостей присесть, рукой указав им на стулья. Правда, веки ее при этом, - вероятно, от величавого безразличия, - все время оставались полуопущенными.
Während man sich setzte und im Verlaufe der ersten darauf folgenden Minuten sprachen abwechselnd der Konsul und der Makler. Herr Gosch bat mit abstoßend falscher Demut, hinter der allen sichtbar die Tücke lauerte, gütigst die Störung zu entschuldigen, doch hege Herr Konsul Hagenström den Wunsch, einen Rundgang durch die Räumlichkeiten des Hauses zu tun, da er eventuell als Käufer darauf reflektiere ... Und dann wiederholte der Konsul mit einer Stimme, die Frau Permaneder wiederum an belegte Zitronensemmeln gemahnte, dasselbe noch einmal in anderen Worten. Ja, in der Tat, der Gedanke sei ihm gekommen, und er sei schnell zum Wunsche geworden, den er sich und den Seinen erfüllen zu können hoffe, gesetzt, daß nicht Herr Gosch ein gar zu gutes Geschäft dabei zu machen beabsichtige, ha, ha!... nun, er zweifle nicht, daß sich die Angelegenheit zur allseitigen Zufriedenheit werde ordnen lassen. Покуда все рассаживались, да и в первые минуты, когда гости и хозяева уже устроились на своих местах, говорили попеременно только консул и маклер Гош. Г-н Гош с отталкивающе-фальшивым смирением, за которым явно и несомненно крылось коварство, попросил извинить их за вторжение: дело в том, что г-н Хагенштрем в качестве возможного покупателя хотел бы поподробнее осмотреть дом... Затем консул, голосом, опять напомнившим г-же Перманедер плюшку с гусиной печенкой, повторил то же самое, только другими словами. Да, в самом деле, мысль о покупке дома, однажды придя ему в голову, быстро переросла в желание, которое он и намерен осуществить во благо себе и своему семейству, если, конечно, маклер Гош не думает очень уж нажиться на этой продаже, ха, ха, ха!.. Впрочем, он не сомневается, что вопрос будет разрешен ко всеобщему удовольствию.
Sein Gehaben war frei, sorglos, behaglich und weltmännisch, was seinen Eindruck auf Frau Permaneder nicht verfehlte, besonders da er aus Courtoisie sich mit seinen Worten fast immer an sie wandte. Er ließ sich sogar darauf ein, seinen Wunsch in beinahe entschuldigendem Ton ausführlich zu begründen. Консул Хагенштрем держался свободно, уверенно, благодушно, по-светски, и это не могло не произвести известного впечатления на г-жу Перманедер, тем более что в разговоре он почти все время галантно обращался к ней. Более того, из учтивости он подробно обосновал свое желание купить дом в тоне чуть ли не извиняющемся:
"Raum! Mehr Raum!" sagte er. "Mein Haus in der Sandstraße ... Sie glauben es nicht, gnädige Frau, und Sie, Herr Senator ... es wird uns effektiv zu eng, wir können uns manchmal nicht mehr darin rühren. Ich rede nicht einmal von Gesellschaft ... bewahre. Es ist effektiv nur die Familie nötig, Huneus', Möllendorpfs, die Angehörigen meines Bruders Moritz ... und wir befinden uns effektiv wie die Heringe. Also warum -- nicht wahr?" - Нужно больше простору. Великое дело - простор, - сказал он. - Мой дом на Зандштрассе... Вы не поверите, сударыня, и вы, господин сенатор, до чего он стал нам тесен. Иной раз нам де-факто повернуться негде! Я уж не говорю о приемах... куда там. И своей-то семье де-факто места не хватает - Хунеусы, Меллендорфы, родня моего брата Морица... вот и сидим, как сельди в бочке. Отчего бы и не пожить несколько попросторнее, как вы скажете?
Er sprach in dem Tone einer leichten Entrüstung, mit einem Ausdruck und mit Handbewegungen, welche besagten: Sie werden das einsehen ... ich brauche mir das nicht gefallen zu lassen ... ich wäre ja dumm ... da es doch, Gott sei Dank, am Nötigsten nicht fehlt, der Sache abzuhelfen ... Тон у него был несколько даже огорченный, а выражение лица и жесты, которыми он сопровождал свои слова, казалось говорили: "Уверен, что вы со мной согласитесь... Чего ради нам терпеть неудобства? Это глупо, если у человека, слава тебе господи, есть возможность их избежать".
"Nun habe ich warten wollen", fuhr er fort, "ich habe warten wollen, bis Zerline und Bob ein Haus gebrauchen würden, um ihnen erst dann das meine abzutreten und mich nach etwas Größerem umzutun; aber ... Sie wissen", unterbrach er sich, "daß meine Tochter Zerline und Bob, der Älteste meines Bruders, des Staatsanwaltes, seit langen Jahren verlobt sind ... Die Hochzeit soll nun nicht allzu lange mehr hinausgeschoben werden. Zwei Jahre höchstens noch ... Sie sind jung -- desto besser! Aber kurz und gut, warum soll ich auf sie warten und mir die günstige Gelegenheit entgehen lassen, die sich mir augenblicklich bietet? Es läge effektiv kein vernünftiger Sinn darin ..." - Я хотел выждать, - продолжал он, - покуда Церлине и Бобу не понадобится дом, чтобы уступить им свой, а себе уж тогда подыскать что-нибудь подходящее. Вам, наверно, известно, - перебил он себя, - что моя дочь Церлина уже давно помолвлена с первенцем моего брата, прокурора... Теперь уж и до свадьбы недалеко. Года два, не больше... Они молоды, ну что ж - тем лучше! Одним словом, что мне их дожидаться и упускать случай, который сейчас подворачивается? Де-факто, это было бы лишено практического смысла!
Zustimmung herrschte im Zimmer, und die Unterhaltung blieb ein wenig bei dieser Familienangelegenheit, dieser bevorstehenden Verehelichung stehen; denn da vorteilhafte Heiraten zwischen Geschwisterkindern in der Stadt nichts Ungewöhnliches waren, so nahm niemand Anstoß daran. Man erkundigte sich nach den Plänen der jungen Herrschaften, Pläne, die sogar schon die Hochzeitsreise betrafen ... Sie gedachten an die Riviera zu gehen, nach Nizza usw. Sie hatten Lust dazu -- und warum also nicht, nicht wahr?... Auch der jüngeren Kinder wurde erwähnt, und der Konsul sprach mit Behagen und Wohlgefallen von ihnen, leichthin und mit Achselzucken. Er selbst besaß fünf Kinder und sein Bruder Moritz deren vier: Söhne und Töchter ... ja, danke sehr, sie waren alle wohlauf. Warum sollten sie übrigens nicht wohlauf sein -- nicht wahr? Kurzum, es ging ihnen gut. Und dann kam er wieder auf das Anwachsen der Familie und die Enge in seinem Hause zu sprechen ... Никто его не оспаривал, и разговор в течение нескольких минут вращался вокруг предстоящего семейного события - свадьбы дочери консула. Браки по расчету между двоюродными братьями и сестрами были обычным делом в городе и никого не удивляли. Консул поведал даже о планах юной четы, предусматривающих уже и свадебное путешествие. Они собираются пожить на Ривьере, в Ницце... Ну что ж, раз им этого хочется, почему бы и нет? Упомянул он и о младших членах семьи - благожелательно, с нежностью, хотя и слегка иронически. У него самого было пятеро детей; у его брата Морица четверо - сыновья и дочери... Премного благодарен, все в добром здравии. Да почему бы им и не чувствовать себя превосходно? Одним словом, живут припеваючи. И он снова перевел разговор на многочисленность семьи, на тесноту в своем доме.
"Ja, dies hier ist etwas anderes!" sagte er. "Das habe ich schon auf dem Wege hier herauf sehen können -- das Haus ist eine Perle, eine Perle ohne Frage, gesetzt, daß der Vergleich bei diesen Dimensionen haltbar ist, ha! ha!... Schon die Tapeten hier ... ich gestehe Ihnen, gnädige Frau, ich bewundere, während ich spreche, beständig die Tapeten. Ein scharmantes Zimmer effektiv! Wenn ich denke ... hier haben Sie bislang Ihr Leben verbringen dürfen ..." - Да, здесь - дело другое, - сказал он. - Я, уж поднимаясь по лестнице, понял, что этот дом жемчужина, истинная жемчужина, если только его размеры позволяют прибегнуть к такому сравнению, ха, ха! Уж одни эти шпалеры!.. Должен вам признаться, сударыня, мы вот разговариваем, а я все время глаз не свожу со шпалер. Очаровательная комната, де-факто, очаровательная! Если подумать, что вы до сих пор всю свою жизнь провели здесь...
"Mit einigen Unterbrechungen -- ja", sprach Frau Permaneder mit jener besonderen Kehlkopfstimme, die ihr manchmal zu Gebote stand. - Да. Правда, с некоторыми перерывами, - подтвердила г-жа Перманедер тем гортанным голосом, который у нее по временам появлялся.
"Unterbrechungen -- ja", wiederholte der Konsul mit zuvorkommendem Lächeln. - С перерывами... - повторил консул, предупредительно улыбнувшись.
Dann warf er einen Blick auf Senator Buddenbrook und Herrn Gosch, und da die beiden Herren im Gespräche begriffen waren, rückte er seinen Sessel näher zu Frau Permaneders Sofasitz heran und beugte sich zu ihr, so daß nun das schwere Pusten seiner Nase dicht unter der ihren ertönte. Zu höflich, sich abzuwenden und sich seinem Atem zu entziehen, saß sie steif und möglichst hoch aufgerichtet und blickte mit gesenkten Lidern auf ihn nieder. Aber er bemerkte durchaus nicht das Gezwungene und Unangenehme ihrer Lage. Он бросил взгляд на сенатора и г-на Гоша и, заметив, что оба они углубились в разговор, поближе пододвинул свое кресло к софе и наклонился к г-же Перманедер так близко, что его сопенье послышалось у самого ее уха. Слишком благовоспитанная, чтобы отодвинуться или отвернуться, она сидела неподвижно, прямо и сверху вниз смотрела на него из-под опущенных ресниц. Но он не удостоил заметить напряженность и неловкость ее позы.
"Wie ist es, gnädige Frau", sagte er ... "Mir scheint, wir haben früher schon einmal Geschäfte miteinander gemacht? Damals handelte es sich freilich nur ... um was noch gleich? Leckereien, Zuckerwerk, wie?... Und jetzt um ein ganzes Haus ..." - Так вот, сударыня, - сказал он, - по-моему, мы уже и раньше заключали с вами кое-какие сделки... ну, в те времена речь, конечно, шла... - о чем, бишь? - о каких-то лакомствах, сластях? Н-да, а теперь вот о целом доме...
"Ich erinnere mich nicht", sagte Frau Permaneder und steifte ihren Hals noch mehr, denn sein Gesicht war ihr unanständig und unerträglich nahe ... - Не припоминаю, - отвечала г-жа Перманедер; шея ее еще больше напряглась, ибо его лицо очутилось неприлично, омерзительно близко от ее лица.
"Sie erinnern sich nicht?" - Не припоминаете?
"Nein, ich weiß, ehrlich gesagt, nichts von Zuckerwerk. Mir schwebt etwas vor von Zitronensemmeln mit fetter Wurst belegt ... einem recht widerlichen Frühstücksbrot ... Ich weiß nicht, ob es mir oder Ihnen gehörte ... Wir waren Kinder damals ... Aber das mit dem Hause heute ist ja ganz und gar Sache des Herrn Gosch ..." - Нет, откровенно сказать, ничего не помню о сластях. Впрочем, мне мерещатся какие-то плюшки с жирной колбасой - препротивное сочетание!.. Но не знаю, ваши они были или мои, ведь прошло столько времени... Что же касается дома, то это дело полностью передоверено господину Гошу.
Sie warf ihrem Bruder einen raschen, dankbaren Blick zu, denn er hatte ihre Not gesehen und kam ihr zu Hilfe, indem er sich die Frage erlaubte, ob es den Herren genehm sei, vorerst einmal den Gang durchs Haus zu unternehmen. Man war bereit dazu, man verabschiedete sich vorläufig von Frau Permaneder, denn man hoffte, später noch einmal das Vergnügen zu haben ... und dann führte der Senator die beiden Gäste durch den Eßsaal hinaus. Она бросила быстрый и благодарный взгляд на брата, который, заметив ее затруднительное положение, поспешил ей на помощь и учтиво обратился к обоим господам с предложением начать осмотр дома. Они изъявили полную готовность, откланялись г-же Перманедер, выразили надежду позднее еще раз зайти в ландшафтную и вышли вслед за сенатором через большую столовую.
Er führte sie treppauf, treppab und zeigte ihnen die Zimmer der zweiten Etage sowie diejenigen, die am Korridor des ersten Stockwerks gelegen waren, und die Parterreräumlichkeiten, ja selbst Küche und Keller. Was die Büros betraf, so nahm man Abstand davon, einzutreten, da der Rundgang in die Arbeitszeit der Versicherungsbeamtenschaft fiel. Ein paar Bemerkungen über den neuen Direktor wurden gewechselt, den Konsul Hagenström zweimal hintereinander für einen grundehrlichen Mann erklärte, worauf der Senator verstummte. Он водил их по лестницам вверх и вниз, показывая комнаты на третьем этаже, комнаты, что выходили в коридор второго, а также нижние помещения, даже кухню и погреб, не заглянули только в контору, так как это были часы работы страхового общества. Поскольку уж пришлось к слову, они обменялись несколькими замечаниями относительно директора, причем консул дважды подряд характеризовал его как честнейшего человека. Сенатор промолчал.
Sie gingen dann durch den kahlen, in halbgeschmolzenem Schnee liegenden Garten, taten einen Blick in das "Portal" und kehrten auf den vorderen Hof zurück, dorthin, wo die Waschküche lag, um sich von hier aus den schmalen gepflasterten Gang zwischen den Mauern entlang über den hinteren Hof, wo der Eichbaum stand, nach dem Rückgebäude zu begeben. Hier gab es nichts als vernachlässigte Altersschwäche. Zwischen den Pflastersteinen des Hofes wucherte Gras und Moos, die Treppen des Hauses waren in vollem Verfall, und die freie Katzenfamilie im Billardsaale konnte man nur flüchtig beunruhigen, indem man die Tür öffnete, ohne einzutreten, denn der Fußboden war hier nicht sicher. Затем они прошли через оголенный сад, весь в талом снегу, заглянули в "портал" и вернулись на передний двор к прачечной, чтобы оттуда по узкому мощеному проходу между двух стен выйти на задний двор и, обогнув старый дуб, пройти во флигель. Здесь на всем лежали следы запустенья. На дворе между каменных плит пробивались трава и мох, лестницы покривились; в бильярдную они только заглянули, встревожив на мгновенье бездомную кошку с котятами, но не зашли, страшась слишком уж скрипучих и ветхих половиц.
Konsul Hagenström war schweigsam und ersichtlich mit Erwägungen und Plänen beschäftigt. "Nun ja --", sagte er beständig, gleichgültig abwehrend, und deutete damit an, daß, sollte er hier Herr werden, dies alles natürlich nicht so bleiben könne. Mit der gleichen Miene stand er auch ein Weilchen auf dem harten Lehmboden zu ebener Erde und blickte zu den öden Speicherböden empor. "Nun ja --", wiederholte er, setzte das dicke und schadhafte Windetau, das hier, mit seinem verrosteten Eisenhaken am Ende, während langer Jahre regungslos inmitten des Raumes gehangen hatte, ein wenig in Pendelbewegung und wandte sich dann auf dem Absatze um. Консул Хагенштрем был молчалив и явно погружен в свои расчеты и планы. "Ну, так", - то и дело повторял он отсутствующим, безразличным тоном, тем не менее означавшим: когда я здесь буду хозяином, все, конечно, примет иной вид. С такой же миной он постоял несколько секунд на утрамбованном земляном полу амбара, поглядывая на пустые настилы наверху. "Ну, так", - сказал он и качнул толстый полуистлевший канат с заржавленным крюком, долгие годы неподвижно свисавший с середины потолка, повернулся на каблуках и направился к выходу.
"Ja, nehmen Sie besten Dank für Ihre Bemühungen, Herr Senator; wir sind wohl zu Ende", sagte er, und dann blieb er beinahe stumm, auf dem rasch zurückgelegten Wege zum Vordergebäude sowie auch später, als die beiden Gäste sich im Landschaftszimmer, ohne noch einmal Platz zu nehmen, bei Frau Permaneder empfohlen hatten und Thomas Buddenbrook sie die Treppe hinunter und über die Diele geleitete. Kaum aber war die Verabschiedung erledigt, und kaum wandte sich Konsul Hagenström, auf die Straße hinaustretend, seinem Begleiter, dem Makler, zu, als zu bemerken war, daß ein überaus lebhaftes Gespräch zwischen den beiden begann ... - Весьма признателен вам за любезность, господин сенатор. Надо думать, мы все осмотрели, - и стой минуты он почти ни слова не проронил по пути к главному зданию и позднее, в ландшафтной, куда они заглянули, чтобы наскоро попрощаться с г-жой Перманедер, на лестнице и у выхода. Но едва консул Хагенштрем распростился с сенатором и вышел на улицу в сопровождении маклера Гоша, он весьма оживленно заговорил со своим спутником.
Der Senator kehrte ins Landschaftszimmer zurück, woselbst Frau Permaneder, ohne sich anzulehnen und mit strenger Miene, an ihrem Fensterplatze saß, mit zwei großen Holznadeln an einem schwarzwollenen Röckchen für ihre Enkelin, die kleine Elisabeth, strickte und hie und da einen Blick seitwärts in den "Spion" warf. Thomas ging eine Weile, die Hände in den Hosentaschen, schweigend auf und nieder. Сенатор возвратился в ландшафтную, где г-жа Перманедер, выпрямившись, со строгим выражением лица, сидела на своем обычном месте у окна, вязала двумя длинными деревянными спицами черное платьице для своей внучки, маленькой Элизабет, и время от времени искоса поглядывала в "шпиона". Засунув руки в карманы брюк, Томас несколько раз молча прошелся по комнате.
"Ja, ich habe ihn nun dem Makler überlassen", sagte er dann; "man muß abwarten, was daraus wird. Ich denke, er wird das Ganze kaufen, hier vorne wohnen und das hintere Terrain anderweitig verwerten ..." - Ну, я оставил его вдвоем с маклером, - сказал он наконец, - посмотрим, что из этого выйдет. Я полагаю, что он купит все целиком, сам поселится здесь, а задний участок использует как-нибудь иначе...
Sie sah ihn nicht an, sie veränderte auch nicht die aufrechte Haltung ihres Oberkörpers und hörte nicht auf, zu stricken; im Gegenteile, die Schnelligkeit, mit der die Nadeln sich in ihren Händen umeinander bewegten, nahm merklich zu. Она не взглянула на него, не изменила позы и не перестала вязать, - напротив, спицы еще быстрее заходили в ее руках.
"O gewiß, er wird es kaufen, er wird das Ganze kaufen", sagte sie, und es war die Kehlkopfstimme, deren sie sich bediente. "Warum sollte er es nicht kaufen, nicht wahr? Es läge effektiv kein vernünftiger Sinn darin." - О, не сомневаюсь, что он купит, купит все целиком, - сказала она, и уж, конечно, гортанным голосом. - Да и почему бы ему не купить? Де-факто, это было бы лишено практического смысла, --
Und mit emporgezogenen Brauen blickte sie durch das Pincenez, das sie jetzt bei Handarbeiten gebrauchen mußte, aber durchaus nicht richtig aufzusetzen verstand, steif und fest auf ihre Nadeln, die mit verwirrender Geschwindigkeit und leisem Geklapper umeinanderwirbelten. и, вскинув брови, стала еще внимательнее, еще пристальнее смотреть на спицы, с умопомрачающей быстротой мелькавшие в ее руках, через пенсне, которым ей теперь приходилось пользоваться за работой, но которое она так и не научилась правильно надевать.
* * * * *
Weihnachten kam, das erste Weihnachtsfest ohne die Konsulin. Der Abend des vierundzwanzigsten Dezembers wurde im Hause des Senators begangen, ohne die Damen Buddenbrook aus der Breiten Straße und ohne die alten Krögers; denn wie es nun mit den regelmäßigen "Kindertagen" ein Ende hatte, so war Thomas Buddenbrook auch nicht geneigt, alle Teilnehmer an den Weihnachtsabenden der Konsulin nun seinerseits zu versammeln und zu beschenken. Nur Frau Permaneder mit Erika Weinschenk und der kleinen Elisabeth, Christian, Klothilde, die Klosterdame und Mademoiselle Weichbrodt waren gebeten, welch letztere ja nicht abließ, am fünfundzwanzigsten in ihren heißen Stübchen die übliche, mit Unglücksfällen verbundene Bescherung abzuhalten. Настало рождество, первое рождество без консульши. Сочельник праздновался в доме сенатора, без дам Будденброк с Брейтенштрассе и без стариков Крегеров. Поскольку с "четвергами" теперь было покончено, Томас Будденброк не имел ни малейшей охоты собирать у себя и одаривать всех участников рождественского праздника консульши. Званы были только г-жа Перманедер с Эрикой Вейншенк и маленькой Элизабет, Христиан, Клотильда и мадемуазель Вейхбродт, ибо она по-прежнему справляла первый день рождества в своих жарко натопленных комнатках, с неизменной раздачей подарков и несчастными случаями.
Es fehlte der Chor der "Hausarmen", die in der Mengstraße Schuhzeug und wollene Sachen in Empfang genommen hatten, und es gab keinen Knabengesang. Man stimmte im Salon ganz einfach das "Stille Nacht, heilige Nacht" an, worauf Therese Weichbrodt aufs exakteste das Weihnachtskapitel verlas, an Stelle der Senatorin, die das nicht sonderlich liebte; und dann ging man, indem man mit halber Stimme die erste Strophe des "O Tannebaum" sang, durch die Zimmerflucht in den großen Saal hinüber. На этот раз не было "бедных", всегда получавших на Менгштрассе обувь и теплые вещи, как не было и певчих из Мариенкирхе. В гостиной попросту затянули хором "Тихая ночь, святая ночь", после чего Тереза Вейхбродт добросовестнейшим образом прочитала рождественскую главу вместо сенаторши, которая охотно уступила ей эту привилегию; затем, вполголоса напевая первую строфу из "О, елочка", все прошли через анфиладу комнат в большой зал.
Es lag kein besonderer Grund vor zu freudigen Veranstaltungen. Die Gesichter waren nicht eben glückstrahlend und die Unterhaltung nicht eben heiter bewegt. Worüber sollte man plaudern? Es gab nicht viel Erfreuliches in der Welt. Man gedachte der seligen Mutter, sprach über den Hausverkauf, über die helle Etage, die Frau Permaneder vorm Holstentore in einem freundlichen Hause angesichts der Anlagen des "Lindenplatzes" gemietet hatte, und über das, was geschehen werde, wenn Hugo Weinschenk wieder auf freiem Fuße wäre ... Inzwischen spielte der kleine Johann auf dem Flügel einiges, was er mit Herrn Pfühl geübt hatte, und begleitete seiner Mutter, etwas fehlerhaft, aber mit schönem Klange, eine Sonate von Mozart. Er wurde belobt und geküßt, mußte dann aber von Ida Jungmann zur Ruhe gebracht werden, da er heute abend, noch infolge einer kaum überstandenen Darmaffektion, sehr blaß und matt aussah. Радоваться и веселиться ни у кого оснований не было. Лица не светились счастьем, разговор не вязался. Да и о чем говорить? Не так уж много радостного на свете... Они вспоминали покойную мать, говорили о предстоящей продаже дома, о светлой квартире, нанятой г-жой Перманедер у Голштинских ворот, в хорошеньком домике с видом на обсаженный деревьями Линденплац, о том, как все сложится, когда Гуго Вейншенк выйдет на свободу... Маленький Иоганн сыграл на рояле несколько пьес, разученных с г-ном Пфюлем, и проаккомпанировал матери, не совсем правильно, но зато с чувством, сонату Моцарта. Мальчика наперебой хвалили и целовали, но Ида Юнгман вскоре увела его спать, так как из-за недавнего желудочного недомогания он был в этот вечер очень вял и бледен.
Selbst Christian, welcher, da er nach jenem Zusammenstoße im Frühstückszimmer von Heiratsgedanken nichts mehr hatte verlautbaren lassen, mit seinem Bruder in dem alten, für ihn nicht sehr ehrenvollen Verhältnis fortlebte, war gänzlich ungesprächig und zu keinem Spaße aufgelegt. Er machte mit wandernden Augen einen kurzen Versuch, bei den Anwesenden ein wenig Verständnis für die "Qual" in seiner linken Seite zu erwecken und ging früh in den Klub, um erst zum Abendessen zurückzukehren, das in der hergebrachten Weise zusammengesetzt war ... Даже Христиан, после стычки с братом в малой столовой уже не решавшийся заговорить о своих матримониальных планах и находившийся с ним по-прежнему в не очень-то для себя лестных отношениях, был угрюм и нерасположен к шуткам. Блуждая глазами, он, правда, сделал слабую попытку вызвать у присутствующих сочувствие к своей "муке" в левой стороне и рано ушел в клуб, чтобы вернуться уже только к традиционному рождественскому ужину.
Dann hatten Buddenbrooks diesen Weihnachtsabend hinter sich, und sie waren beinahe froh darüber. Празднование сочельника осталось позади, и Будденброки были почти что рады этому.
Zu Beginn des Jahres 72 ward der Hausstand der verstorbenen Konsulin aufgelöst. Die Dienstmädchen zogen davon, und Frau Permaneder lobte Gott, als auch Mamsell Severin, die ihr bislang im Wirtschaftswesen aufs unerträglichste die Autorität streitig gemacht hatte, sich mit den übernommenen Seidenkleidern und Wäschestücken verabschiedete. Dann standen Möbelwagen in der Mengstraße, und die Räumung des alten Hauses begann. Die große geschnitzte Truhe, die vergoldeten Kandelaber und die übrigen Dinge, die dem Senator und seiner Gattin zugefallen waren, wurden nun in die Fischergrube geschafft, Christian bezog mit den Seinen eine Garçonwohnung von drei Zimmern in der Nähe des Klubs, und die kleine Familie Permaneder-Weinschenk hielt ihren Einzug in dem hellen und nicht ohne Anspruch auf Vornehmheit eingerichteten Stockwerk am Lindenplatze. Es war eine hübsche kleine Wohnung, und an der Etagentür stand auf einem blanken Kupferschilde in zierlicher Schrift zu lesen: =A. Permaneder-Buddenbrook, Witwe=. В начале 1872 года с хозяйством на Менгштрассе было покончено. Прислугу отпустили, и г-жа Перманедер возблагодарила господа за то, что убралась наконец и мамзель Зеверин, отчаянно подрывавшая ее хозяйственный авторитет, захватив с собой "благоприобретенные" платья и белье. Затем к подъезду на Менгштрассе подкатили мебельные фургоны, и началось опустошение старого дома. Большой резной ларь, позолоченные канделябры и прочие вещи, отошедшие к сенатору и его супруге, были перевезены на Фишергрубе. Христиан со своим имуществом перебрался в трехкомнатную холостую квартиру поближе к клубу. А маленькое семейство Перманедер-Вейншенк въехало в светлый и не без аристократизма обставленный бельэтаж на Линденплаце. На двери этой небольшой, но хорошенькой квартирки появилась блестящая медная дощечка с надписью: "А.Перманедер-Будденброк, вдова".
Kaum aber stand das Haus in der Mengstraße leer, als auch schon eine Schar von Arbeitern am Platze erschien, die das Rückgebäude abzubrechen begannen, daß der alte Mörtelstaub die Luft verfinsterte ... Das Grundstück war nun endgültig in den Besitz Konsul Hagenströms übergegangen. Er hatte es gekauft, er schien seinen Ehrgeiz darein gesetzt zu haben, es zu kaufen, denn ein Angebot, das Herrn Sigismund Gosch von Bremen aus zugegangen war, hatte er unverzüglich überboten, und er begann nun, sein Eigentum in der ingeniösen Art zu verwerten, die man seit langer Zeit an ihm bewunderte. Schon im Frühjahr bezog er mit seiner Familie das Vorderhaus, indem er dort nach Möglichkeit alles beim alten beließ, vorbehaltlich kleiner gelegentlicher Renovierungen und abgesehen von einigen sofortigen, der Neuzeit entsprechenden Änderungen; zum Beispiel wurden alle Glockenzüge abgeschafft und das Haus durchaus mit elektrischen Klingeln versehen ... Schon aber war das Rückgebäude vom Boden verschwunden, und an seiner Statt stieg ein neues empor, ein schmucker und luftiger Bau, dessen Front der Bäckergrube zugekehrt war und der für Magazine und Läden hohe und weite Räume bot. И едва успел опустеть дом на Менгштрассе, как туда уже явилась целая артель рабочих, принявшихся за снос флигеля так усердно, что известковая пыль столбом стояла в воздухе. Владельцем участка отныне был консул Хагенштрем. Он приобрел его, и это приобретение, видимо, явилось для него делом чести, - ибо, когда к г-ну Гошу поступил запрос из Бремена касательно будденброковского дома, консул тотчас же выложил деньги на стол и немедленно начал извлекать барыши из своего нового владения с той хваткой, которой издавна дивились его сограждане. Весной семейство Хагенштремов перебралось в большой дом, по возможности оставив там все без изменений, если не считать кое-каких мелких новшеств, соответствующих духу времени, - так, например, вместо сонеток были проведены электрические звонки... К этому времени флигель уже исчез с лица земли, а на его месте выросло новое нарядное и легкое здание, фасад которого, обращенный к Беккергрубе, представлял собою сплошной торговый ряд.
Frau Permaneder hatte ihrem Bruder Thomas gegenüber wiederholt eidlich beteuert, daß fortan keine Macht der Erde sie werde bewegen können, ihr Elternhaus auch nur mit einem Blicke wiederzusehen. Allein es war unmöglich, dies innezuhalten, und hie und da führte ihr Weg sie notwendig an den rasch aufs vorteilhafteste vermieteten Läden und Schaufenstern des Rückgebäudes oder der ehrwürdigen Giebelfassade andererseits vorüber, wo nun unter dem "_Dominus providebit_" der Name Konsul Hermann Hagenströms zu lesen war. Dann aber begann Frau Permaneder-Buddenbrook auf offener Straße und angesichts noch so vieler Menschen einfach laut zu weinen. Sie legte den Kopf zurück, ähnlich einem Vogel, der zu singen anhebt, drückte das Schnupftuch gegen die Augen und stieß wiederholt einen Wehelaut hervor, dessen Ausdruck aus Protest und Klage gemischt war, worauf sie, ohne sich um irgendeinen Vorübergehenden noch um die Mahnungen ihrer Tochter zu bekümmern, sich ihren Tränen überließ. Госпожа Перманедер многократно и клятвенно заверяла своего брата Томаса, что отныне никакая сила на земле не заставит ее хоть мельком бросить взгляд на родительский дом. Но сдержать эту клятву было нелегко, так как время от времени ее путь, хочешь не хочешь, пролегал по Беккергрубе, мимо быстро и очень выгодно сданных внаем торговых помещений, или по Менгштрассе, мимо величественного фасада, где пониже "Dominus providebit" теперь стояло имя консула Германа Хагенштрема. И тогда г-жа Перманедер тут же на улице, на глазах многочисленных прохожих, начинала в голос плакать. Она закидывала голову, как птица, готовящаяся запеть, прижимала к глазам платочек, испускала протяжный стон, в котором мешались возмущение и жалоба, и тут же, не обращая внимания на изумленных прохожих и на увещания дочери, разражалась рыданиями.
Es war noch ganz ihr unbedenkliches, erquickendes Kinderweinen, das ihr in allen Stürmen und Schiffbrüchen des Lebens treugeblieben war. Это был все тот же непосредственный, ребяческий, освежающий душу плач, который не изменял ей во всех бурях и невзгодах жизни.

К началу страницы

Титульный лист | Предыдущая | Следующая

Грамматический справочник | Тексты

Hosted by uCoz