Краткая коллекция англтекстов

Джек Лондон

Martin Eden/Мартин Иден

CHAPTER XXXVII/Глава 37

English Русский
The first thing Martin did next morning was to go counter both to Brissenden's advice and command. "The Shame of the Sun" he wrapped and mailed to The Acropolis. He believed he could find magazine publication for it, and he felt that recognition by the magazines would commend him to the book-publishing houses. "Ephemera" he likewise wrapped and mailed to a magazine. Despite Brissenden's prejudice against the magazines, which was a pronounced mania with him, Martin decided that the great poem should see print. He did not intend, however, to publish it without the other's permission. His plan was to get it accepted by one of the high magazines, and, thus armed, again to wrestle with Brissenden for consent. На другое утро Мартин первым делом поступил и наперекор совету Бриссендена, и наперекор его распоряжению. Он упаковал "Позор солнца" и послал по почте в "Акрополь". Уж, наверно, найдется журнал, который напечатает его детище, и журнальная публикация привлечет внимание книжных издательств. "Эфемериду" он тоже упаковал и отправил в журнал. Предубеждение Бриссендена против журналов явно обратилось в манию, а все-таки, решил Мартин, великая поэма должна увидеть свет. Он, однако, не собирался ее печатать без разрешения автора. Пусть какой-нибудь из солидных журналов примет ее, и, вооружившись этим одобрением, можно будет снова выдержать бой с Бриссенденом и добиться его согласия.
Martin began, that morning, a story which he had sketched out a number of weeks before and which ever since had been worrying him with its insistent clamor to be created. Apparently it was to be a rattling sea story, a tale of twentieth-century adventure and romance, handling real characters, in a real world, under real conditions. But beneath the swing and go of the story was to be something else--something that the superficial reader would never discern and which, on the other hand, would not diminish in any way the interest and enjoyment for such a reader. It was this, and not the mere story, that impelled Martin to write it. For that matter, it was always the great, universal motif that suggested plots to him. After having found such a motif, he cast about for the particular persons and particular location in time and space wherewith and wherein to utter the universal thing. "Overdue" was the title he had decided for it, and its length he believed would not be more than sixty thousand words--a bagatelle for him with his splendid vigor of production. On this first day he took hold of it with conscious delight in the mastery of his tools. He no longer worried for fear that the sharp, cutting edges should slip and mar his work. В то утро Мартин сел за повесть, которую задумал больше месяца назад, и с тех пор она не давала ему покоя, так и рвалась на бумагу. По-видимому, это будет увлекательнейшая морская повесть, где все современно - и приключения и любовь, - где действуют подлинные герои, в подлинном мире, при подлинных обстоятельствах. Но за крутыми поворотами сюжета будет еще нечто, чего поверхностный читатель нипочем не разглядит, но от чего повесть ничуть не станет для него менее интересной и увлекательной. И не повесть сама по себе, а именно это скрытое нечто заставило Мартина сесть за нее. В сущности, его сюжеты всегда рождались из значительной; всеобъемлющей темы. Найдя такую тему, Мартин обдумывал характеры подходящих для ее воплощения героев, определял Подходящее место и время. Он решил назвать повесть "Запоздавший" и рассчитывал уложиться в шестьдесят тысяч слов-при его редкостной работоспособности сущий пустяк. В этот первый день он с первых минут испытывал наслаждение мастера, сознающего, что он отлично владеет своими орудиями. Его уже не мучил страх, что острие соскользнет и испортит работу.
The long months of intense application and study had brought their reward. He could now devote himself with sure hand to the larger phases of the thing he shaped; and as he worked, hour after hour, he felt, as never before, the sure and cosmic grasp with which he held life and the affairs of life. "Overdue" would tell a story that would be true of its particular characters and its particular events; but it would tell, too, he was confident, great vital things that would be true of all time, and all sea, and all life--thanks to Herbert Spencer, he thought, leaning back for a moment from the table. Ay, thanks to Herbert Spencer and to the master-key of life, evolution, which Spencer had placed in his hands. Долгие месяцы напряженного труда и ученичества не пропали даром. Теперь можно было с уверенностью посвятить себя задачам посерьезнее, которые хотелось решить в повести; он работал час за часом, и, как никогда прежде, чувствовал, до чего уверенная у него хватка, как глубоко, всеобъемлюще он умеет показать жизнь и события жизни. "Запоздавший" поведает об определенных событиях из жизни определенных людей; но, спасибо Герберту Спенсеру, он, конечно же, поведает еще и нечто значительное, что будет правдой для всех времен, всех широт, для всей жизни, подумал Мартин, на миг откинувшись на стуле. Да-да, спасибо Герберту Спенсеру и вернейшему ключу к жизни, учению об эволюции, который вложил ему в руки Спенсер.
He was conscious that it was great stuff he was writing. "It will go! It will go!" was the refrain that kept, sounding in his ears. Of course it would go. At last he was turning out the thing at which the magazines would jump. The whole story worked out before him in lightning flashes. He broke off from it long enough to write a paragraph in his note-book. This would be the last paragraph in "Overdue"; but so thoroughly was the whole book already composed in his brain that he could write, weeks before he had arrived at the end, the end itself. He compared the tale, as yet unwritten, with the tales of the sea-writers, and he felt it to be immeasurably superior. "There's only one man who could touch it," he murmured aloud, "and that's Conrad. And it ought to make even him sit up and shake hands with me, and say, 'Well done, Martin, my boy.'" Мартин сознавал, что вещь получается значительная. "Она пойдет! Пойдет!" - звучало у него в ушах. Конечно, пойдет. Наконец-то он пишет то, за что наверняка ухватятся журналы. Повесть развернулась перед ним как огненный свиток. Мартин оторвался от нее лишь ненадолго, чтобы записать в блокноте один абзац. Это будет последний абзац "Запоздавшего", - так сложилась уже в голове вся книжка, что самый конец он мог написать задолго до того, как подошел к концу. Он сравнил свою еще не написанную повесть с морскими повестями других авторов и почувствовал, что она будет неизмеримо лучше. "Лишь один человек мог бы написать что-нибудь подобное, - пробормотал он, - это Конрад. И даже Конрад подскочит от удивления, пожмет мне руку и скажет: "Хорошо сработано, Мартин, дружище".
He toiled on all day, recollecting, at the last moment, that he was to have dinner at the Morses'. Thanks to Brissenden, his black suit was out of pawn and he was again eligible for dinner parties. Down town he stopped off long enough to run into the library and search for Saleeby's books. He drew out "The Cycle of Life," and on the car turned to the essay Norton had mentioned on Spencer. As Martin read, he grew angry. His face flushed, his jaw set, and unconsciously his hand clenched, unclenched, and clenched again as if he were taking fresh grips upon some hateful thing out of which he was squeezing the life. When he left the car, he strode along the sidewalk as a wrathful man will stride, and he rang the Morse bell with such viciousness that it roused him to consciousness of his condition, so that he entered in good nature, smiling with amusement at himself. No sooner, however, was he inside than a great depression descended upon him. He fell from the height where he had been up-borne all day on the wings of inspiration. "Bourgeois," "trader's den"--Brissenden's epithets repeated themselves in his mind. But what of that? he demanded angrily. He was marrying Ruth, not her family. Он трудился весь день и лишь в последнюю минуту вспомнил, что должен обедать у Морзов. Спасибо Бриссендену, черный костюм вернулся из заклада и опять можно бывать на званых обедах. По пути Мартин успел еще забежать в библиотеку, чтобы взять какую-нибудь из книг Сейлиби. Ему попался "Цикл жизни", и в трамвае он открыл статью о Спенсере, которую упомянул Нортон. Он читал, и в нем разгоралось бешенство. Он побагровел, стиснул зубы, и сам того не замечая, сжимал, разжимал и вновь сжимал кулак, будто держал какую-то гадину и хотел придушить ее насмерть. Сойдя с трамвая, он зашагал быстрым шагом разъяренного человека и с такой злостью нажал на звонок у двери Морзов, что сразу опомнился и вошел в дом уже с улыбкой, потешаясь над самим собой. Но едва вошел, его охватило глубокое уныние. Он упал с высоты, где парил весь день на крыльях вдохновения. "Буржуа", "логово торгаша" - эхом отдавались в уме слова Бриссендена. Но что из того? - сердито спросил он себя. Он женится на Руфи, а не на ее семье.
It seemed to him that he had never seen Ruth more beautiful, more spiritual and ethereal and at the same time more healthy. There was color in her cheeks, and her eyes drew him again and again--the eyes in which he had first read immortality. He had forgotten immortality of late, and the trend of his scientific reading had been away from it; but here, in Ruth's eyes, he read an argument without words that transcended all worded arguments. He saw that in her eyes before which all discussion fled away, for he saw love there. And in his own eyes was love; and love was unanswerable. Such was his passionate doctrine. Казалось, никогда еще он не видел Руфь такой красивой, одухотворенной, воздушной и вместе с тем такой цветущей. Щеки порозовели, глаза так и манили-глаза, в которых он впервые увидел вечность. В последнее время он забыл о вечности, научное чтение уводило его в сторону; но вот оно, в глазах Руфи, доказательство, что вечность существует, и оно убедительнее всяких речей. Все споры исчезали перед ее глазами, потому что в ее глазах он видел любовь. И в его глазах была любовь, а любовь неопровержима. Такова была его страстная вера.
The half hour he had with her, before they went in to dinner, left him supremely happy and supremely satisfied with life. Nevertheless, at table, the inevitable reaction and exhaustion consequent upon the hard day seized hold of him. He was aware that his eyes were tired and that he was irritable. He remembered it was at this table, at which he now sneered and was so often bored, that he had first eaten with civilized beings in what he had imagined was an atmosphere of high culture and refinement. He caught a glimpse of that pathetic figure of him, so long ago, a self-conscious savage, sprouting sweat at every pore in an agony of apprehension, puzzled by the bewildering minutiae of eating-implements, tortured by the ogre of a servant, striving at a leap to live at such dizzy social altitude, and deciding in the end to be frankly himself, pretending no knowledge and no polish he did not possess. Те полчаса, что Мартин провел с Руфью перед обедом, он был безмерно счастлив, доволен жизнью. Но все равно за столом пришла неизбежная реакция, после напряженного рабочего дня никаких сил не осталось. Он сознавал, что глаза у него усталые и внутри накипает досада. Вспомнилось, что за этим самым столом, где теперь он ощущал презрение, а чаще скуку, он когда-то впервые обедал среди образованных людей, приобщался к тому, что казалось ему высшей культурой и утонченностью. Представилось, до чего он был жалок в ту далекую пору: смущенный дикарь, мучительно перепуганный, весь в поту, озадаченный множеством непонятных штучек, с помощью которых следовало есть, как он трепетал перед грозным лакеем, как пытался с маху приобщиться к жизни, что ведут в этом обществе, на головокружительных высотах, а под конец решил честно быть самим собой, не прикидываясь, будто все ему понятно, будто он знает, как себя здесь вести.
He glanced at Ruth for reassurance, much in the same manner that a passenger, with sudden panic thought of possible shipwreck, will strive to locate the life preservers. Well, that much had come out of it--love and Ruth. All the rest had failed to stand the test of the books. But Ruth and love had stood the test; for them he found a biological sanction. Love was the most exalted expression of life. Nature had been busy designing him, as she had been busy with all normal men, for the purpose of loving. She had spent ten thousand centuries--ay, a hundred thousand and a million centuries--upon the task, and he was the best she could do. She had made love the strongest thing in him, increased its power a myriad per cent with her gift of imagination, and sent him forth into the ephemera to thrill and melt and mate. His hand sought Ruth's hand beside him hidden by the table, and a warm pressure was given and received. She looked at him a swift instant, and her eyes were radiant and melting. So were his in the thrill that pervaded him; nor did he realize how much that was radiant and melting in her eyes had been aroused by what she had seen in his. Чтобы успокоиться, Мартин глянул на Руфь, так пассажир на пароходе, вдруг со страхом подумав о кораблекрушении, ищет глазами спасательный круг. Что ж, это он, во всяком случае; здесь нашел-любовь и Руфь. Все остальное не выдержало испытания книгами. А вот Руфь и любовь выдержали; биология подтверждает их правомерность. Любовь - самое возвышенное выражение жизни. Для любви хлопотала природа, создавая и его и всех нормальных людей. Десять тысяч веков трудилась она, да что там - сто тысяч, миллион, и он, человек, лучшее, что она создала. Это она обратила его любовь в сильнейшую движушую силу и увеличила ее могущество в мириады раз, наделив его даром воображения, она послала его в мир преходящий, чтобы он трепетал восторгом и нежностью и сливался с любимой. Рука Мартина под столом нашла рядом руку Руфи, и они обменялись жарким пожатием. Она кинула на Мартина быстрый взгляд, глаза ее сияли, полные нежности. И он, охваченный трепетом, тоже смотрел на нее глазами сияющими и нежными; но он не понимал, что сияние и нежность ее взгляда, - лишь слабое отражение того, что прочла она в его глазах.
Across the table from him, cater-cornered, at Mr. Morse's right, sat Judge Blount, a local superior court judge. Martin had met him a number of times and had failed to like him. He and Ruth's father were discussing labor union politics, the local situation, and socialism, and Mr. Morse was endeavoring to twit Martin on the latter topic. At last Judge Blount looked across the table with benignant and fatherly pity. Martin smiled to himself. Перед Мартином, наискосок, по правую руку мистера Морза, сидел судья Блаунт, член верховного суда штата. Мартин не раз встречался с ним и недолюбливал его... Этот судья и отец Руфи рассуждали о политике профсоюзов, о положении дел в Окленде, о социализме, и вот социализмом мистер Морз нет-нет да попрекал Мартина. Наконец судья Блаунт посмотрел через стол, благодушно и по-отечески снисходительно. Мартин улыбнулся про себя.
"You'll grow out of it, young man," he said soothingly. "Time is the best cure for such youthful distempers." He turned to Mr. Morse. "I do not believe discussion is good in such cases. It makes the patient obstinate." - Вы перерастете это, молодой человек, - утешил он. - Время - лучшее лекарство от детских болезней. - Он повернулся к Морзу. - Я полагаю, споры в таких случаях бесполезны. Пациент только становится еще упрямее, отстаивая свою точку зрения.
"That is true," the other assented gravely. "But it is well to warn the patient occasionally of his condition." - Это верно, - с важностью согласился мистер Морз. - Но больного иной раз следует предостеречь, что недуг серьезен.
Martin laughed merrily, but it was with an effort. The day had been too long, the day's effort too intense, and he was deep in the throes of the reaction. Мартин весело рассмеялся, но далось ему это нелегко. Слишком длинный был день, слишком много потрачено сил, такое даром не проходит.
"Undoubtedly you are both excellent doctors," he said; "but if you care a whit for the opinion of the patient, let him tell you that you are poor diagnosticians. In fact, you are both suffering from the disease you think you find in me. As for me, I am immune. The socialist philosophy that riots half-baked in your veins has passed me by." - Вы оба, несомненно, отличные доктора, - сказал он, - но если вас хоть немного интересует мнение пациента, позвольте сказать вам, что диагносты вы неважные. В сущности, вы оба страдаете той самой болезнью, которую приписываете мне. Что же до меня, я к ней не восприимчив. Недозрелая философия социализма, которая будоражит вам кровь, меня не коснулась.
"Clever, clever," murmured the judge. "An excellent ruse in controversy, to reverse positions." - Недурно, недурно, - пробормотал судья. - Отличный прием в споре - приписать свои взгляды противнику.
"Out of your mouth." Martin's eyes were sparkling, but he kept control of himself. "You see, Judge, I've heard your campaign speeches. By some henidical process--henidical, by the way is a favorite word of mine which nobody understands--by some henidical process you persuade yourself that you believe in the competitive system and the survival of the strong, and at the same time you indorse with might and main all sorts of measures to shear the strength from the strong." - Я сужу по вашим же словам. - Глаза Мартина сверкали, но он не давал себе воли. - Видите ли, судья, я слушал ваши предвыборные речи. Благодаря некоему логическому кунштюку -это, кстати сказать, мое любимое, хоть и никому не понятное определение, - вы убедили себя, что верите в систему конкуренции и выживания сильнейшего, и в то же время со всей решительностью поддерживаете всевозможные меры, направленные на то, чтобы сильнейшего обессилить.
"My young man--" - Молодой человек...
"Remember, I've heard your campaign speeches," Martin warned. "It's on record, your position on interstate commerce regulation, on regulation of the railway trust and Standard Oil, on the conservation of the forests, on a thousand and one restrictive measures that are nothing else than socialistic." - Не забывайте, я слышал ваши предвыборные речи, - предостерег Мартин. - Все это широко известно: и ваше мнение относительно упорядочения торговли между штатами, и об ограничении железных дорог и "Стандартойл", и о сохранении лесов, и относительно тысячи других подобных мер, - а это есть не что иное как социализм.
"Do you mean to tell me that you do not believe in regulating these various outrageous exercises of power?" - Вы что же хотите сказать, что не верите в необходимость ограничить непомерную власть?
"That's not the point. I mean to tell you that you are a poor diagnostician. I mean to tell you that I am not suffering from the microbe of socialism. I mean to tell you that it is you who are suffering from the emasculating ravages of that same microbe. As for me, I am an inveterate opponent of socialism just as I am an inveterate opponent of your own mongrel democracy that is nothing else than pseudo- socialism masquerading under a garb of words that will not stand the test of the dictionary." - Не о том спор. Я хочу сказать, что вы плохой диагност. Хочу сказать, что я не заражен микробом, социализма. Хочу. сказать, что не я, а вы выхолощены болезнью, вызванной этим микробом. Я же закоренелый противник социализма, как и вашей ублюдочной демократии, которая по сути своей просто лжесоциализм, прикрывающийся одеянием из слов, которые не выдержат проверки толковым словарем.
"I am a reactionary--so complete a reactionary that my position is incomprehensible to you who live in a veiled lie of social organization and whose sight is not keen enough to pierce the veil. You make believe that you believe in the survival of the strong and the rule of the strong. I believe. That is the difference. When I was a trifle younger,--a few months younger,--I believed the same thing. You see, the ideas of you and yours had impressed me. But merchants and traders are cowardly rulers at best; they grunt and grub all their days in the trough of money-getting, and I have swung back to aristocracy, if you please. I am the only individualist in this room. I look to the state for nothing. I look only to the strong man, the man on horseback, to save the state from its own rotten futility." Я реакционер, такой законченный реакционер, что мою позицию вам не понять, ведь вы живете в обществе, где все окутано ложью, и сквозь этот покров неспособны ничего разглядеть. Вы только делаете вид, будто верите, что выживает и правит сильнейший. А я действительно верю. Вот в чем разница. Когда я был чуть моложе, всего на несколько месяцев, я верил в то же, что и вы. Видите ли, ваши идеи, идеи ваших сторонников произвели на меня впечатление. Но лавочники и торгаши, - правители в лучшем случае трусливые; они знают одно - толкутся и хрюкают у корыта, стараясь ухватить побольше, и я отшатнулся - если угодно, к аристократии. В этой комнате я единственный индивидуалист. Я ничего не жду от государства, я верю в сильную личность, в настоящего крупного человека-только он спасет государство, которое сейчас гнило и никчемно.
"Nietzsche was right. I won't take the time to tell you who Nietzsche was, but he was right. The world belongs to the strong--to the strong who are noble as well and who do not wallow in the swine-trough of trade and exchange. The world belongs to the true nobleman, to the great blond beasts, to the noncompromisers, to the 'yes-sayers.' And they will eat you up, you socialists--who are afraid of socialism and who think yourselves individualists. Your slave-morality of the meek and lowly will never save you.--Oh, it's all Greek, I know, and I won't bother you any more with it. But remember one thing. There aren't half a dozen individualists in Oakland, but Martin Eden is one of them." Ницше был прав. Не стану тратить время и разъяснять, кто такой Ницше. Но он был прав. Мир принадлежит сильному, сильному, который при этом благороден и не валяется в свином корыте торгашества и спекуляции. Мир принадлежит людям истинного благородства, великолепным белокурым бестиям, умеющим утвердить себя и свою волю. И они поглотят вас-социалистов, которые боятся социализма и мнят себя индивидуалистами. Ваша рабская мораль сговорчивых и почтительных нипочем вас не спасет. Да, конечно, вы в этом ничего не смыслите, я больше не стану вам этим докучать. Но одно запомните. В Окленде индивидуалистов раз-два-и обчелся, и один из них-Мартин Иден.
He signified that he was done with the discussion, and turned to Ruth. И он повернулся к Руфи давая понять, что больше спорить не намерен.
"I'm wrought up to-day," he said in an undertone. "All I want to do is to love, not talk." - Я сегодня издерган, - вполголоса сказал он, - Мне хочется не разговоров, а любви.
He ignored Mr. Morse, who said:- - Вы не убедили меня, - сказал мистер Морз. - Все социалисты-иезуиты. Это их верный признак.
"I am unconvinced. All socialists are Jesuits. That is the way to tell them." Мартин пропустил его слова мимо ушей.
"We'll make a good Republican out of you yet," said Judge Blount. - Мы еще сделаем из вас доброго республиканца, - сказал судья Блаунт.
"The man on horseback will arrive before that time," Martin retorted with good humor, and returned to Ruth. - Ну, сперва явится настоящая сильная личность, - добродушно возразил Мартин и опять повернулся к Руфи.
But Mr. Morse was not content. He did not like the laziness and the disinclination for sober, legitimate work of this prospective son-in-law of his, for whose ideas he had no respect and of whose nature he had no understanding. So he turned the conversation to Herbert Spencer. Judge Blount ably seconded him, and Martin, whose ears had pricked at the first mention of the philosopher's name, listened to the judge enunciate a grave and complacent diatribe against Spencer. From time to time Mr. Morse glanced at Martin, as much as to say, "There, my boy, you see." Но мистер Морз был недоволен. Ему не нравилось, что будущий зять ленив, не склонен к разумной скромной работе, не вызывали уважения его взгляды, и сам он был непонятен. И мистер Морз перевел разговор на Герберта Спенсера. Судья Блаунт умело его поддержал, а Мартин, заслышав имя философа, мигом насторожился и стал слушать, как судья, исполненной важности и самодовольства, обличает Спенсера. Время от времени мистер Морз посматривал на Мартина, будто говорил: "Вот так-то, мой дорогой".
"Chattering daws," Martin muttered under his breath, and went on talking with Ruth and Arthur. - Болтливые сороки, - прошептал Мартин и продолжал разговаривать с Артуром и Руфью.
But the long day and the "real dirt" of the night before were telling upon him; and, besides, still in his burnt mind was what had made him angry when he read it on the car. Но долгий утомительный день и вчерашняя встреча с людьми из настоящего теста давали себя знать, да еще он кипел из-за прочитанной в трамвае статьи.
"What is the matter?" Ruth asked suddenly alarmed by the effort he was making to contain himself. - Что с тобой? - вдруг тревожно спросила Руфь, почувствовав, что он с трудом сдерживается.
"There is no god but the Unknowable, and Herbert Spencer is its prophet," Judge Blount was saying at that moment. - Нет бога, кроме непознаваемого, и Герберт Спенсер пророк его, - говорил в эту минуту судья Блаунт.
Martin turned upon him. Мартин не выдержал и обернулся к нему.
"A cheap judgment," he remarked quietly. "I heard it first in the City Hall Park, on the lips of a workingman who ought to have known better. I have heard it often since, and each time the clap-trap of it nauseates me. You ought to be ashamed of yourself. To hear that great and noble man's name upon your lips is like finding a dew-drop in a cesspool. You are disgusting." - Грошовое остроумие, - негромко заговорил он. - Впервые я услышал эту фразу в Муниципальном парке из уст рабочего, который должен бы соображать получше. С тех пор я часто ее слышал, и от этой трескучей фразы меня каждый раз тошнит. Постыдились бы! Слышать имя этого благородного, великого человека из ваших уст-все равно что увидеть каплю росы в выгребной яме. Вы омерзительны.
It was like a thunderbolt. Judge Blount glared at him with apoplectic countenance, and silence reigned. Mr. Morse was secretly pleased. He could see that his daughter was shocked. It was what he wanted to do--to bring out the innate ruffianism of this man he did not like. Это было как гром среди ясного неба. Судья Блаунт свирепо уставился на Мартина, весь побагровел, словно его вот-вот хватит удар, и в комнате воцарилась гробовая тишина. Мистер Морз втайне ликовал. Дочь явно шокирована. Что и требовалось; наконец-то проявилась хулиганская натура этого молодчика, которого он невзлюбил.
Ruth's hand sought Martin's beseechingly under the table, but his blood was up. He was inflamed by the intellectual pretence and fraud of those who sat in the high places. A Superior Court Judge! It was only several years before that he had looked up from the mire at such glorious entities and deemed them gods. Рука Руфи умоляюще сжала под столом руку Мартина, но он уже закусил удила. Его бесили претензии и фальшь этих неспособных мыслить господ, что занимают высокие посты. Член Верховного суда штата! Всего каких-нибудь два года назад он, Мартин, взирал из болота на таких вот знаменитостей и почитал их богами.
Judge Blount recovered himself and attempted to go on, addressing himself to Martin with an assumption of politeness that the latter understood was for the benefit of the ladies. Even this added to his anger. Was there no honesty in the world? Судья Блаунт пришел в себя и попытался продолжать, обращаясь к Мартину с подчеркнутой учтивостью, что, как понял Мартин, делалось ради дам. И Мартин еще сильней разозлился. Неужто в мире вовсе не осталось честности?
"You can't discuss Spencer with me," he cried. "You do not know any more about Spencer than do his own countrymen. But it is no fault of yours, I grant. It is just a phase of the contemptible ignorance of the times. I ran across a sample of it on my way here this evening. I was reading an essay by Saleeby on Spencer. You should read it. It is accessible to all men. You can buy it in any book-store or draw it from the public library. You would feel ashamed of your paucity of abuse and ignorance of that noble man compared with what Saleeby has collected on the subject. It is a record of shame that would shame your shame." - Где вам спорить со мной о Спенсере! - воскликнул Мартин. - Вы знаете его не лучше, чем его соотечественники. Понимаю, это не ваша вина. Таково уж презренное невежество нашего времени. Сегодня вечером, по дороге сюда, я столкнулся с его образчиком, я читал статью Сейлиби о Спенсере. Вам не мешало бы ее прочесть. Она доступна. Можете купить в любом книжном магазине или взять в библиотеке. Вас бы разобрал стыд, ваше невежество, ваши оскорбления и мелочные нападки на благородного человека - сущие пустяки перед тем, что наворотил Сейлиби. Это уж такой стыд и срам, что ваша постыдная болтовня по сравнению с ним невинный лепет.
"'The philosopher of the half-educated,' he was called by an academic Philosopher who was not worthy to pollute the atmosphere he breathed. I don't think you have read ten pages of Spencer, but there have been critics, assumably more intelligent than you, who have read no more than you of Spencer, who publicly challenged his followers to adduce one single idea from all his writings--from Herbert Spencer's writings, the man who has impressed the stamp of his genius over the whole field of scientific research and modern thought; the father of psychology; the man who revolutionized pedagogy, so that to-day the child of the French peasant is taught the three R's according to principles laid down by him. And the little gnats of men sting his memory when they get their very bread and butter from the technical application of his ideas. What little of worth resides in their brains is largely due to him. It is certain that had he never lived, most of what is correct in their parrot- learned knowledge would be absent." Некий философ-академик, недостойный дышать одним воздухом со Спенсером, назвал его "Философом недоучек". Сомневаюсь, чтоб вы прочли хоть десять страниц Спенсера, но существовали критики - и, надо думать, поумнее вас, - которые прочли из него не больше вашего и, однако, посмели заявить, будто в его сочинениях нет ни одной дельной мысли, - и это о Спенсере, чей гений наложил печать на все научные исследования, на все современное мышление, о человеке, который стал отцом психологии, который произвел переворот в педагогике, так что сегодня сынишку французского крестьянина обучают грамоте и арифметике, следуя принципам Спенсера. И это презренное комариное племя набрасывается на него, оскорбляет его память, а само кормится его идеями, применяет их в жизни. Ведь тем немногим, что осело у них в мозгах, они прежде всего обязаны Спенсеру. Не будь Спенсера, у этих ученых попугаев не оказалось бы и малой толики подлинного знания.
"And yet a man like Principal Fairbanks of Oxford--a man who sits in an even higher place than you, Judge Blount--has said that Spencer will be dismissed by posterity as a poet and dreamer rather than a thinker. Yappers and blatherskites, the whole brood of them! '"First Principles" is not wholly destitute of a certain literary power,' said one of them. And others of them have said that he was an industrious plodder rather than an original thinker. Yappers and blatherskites! Yappers and blatherskites!" И однако даже ректор Фербенкс из Оксфорда, человек, чье положение повыше вашего, судья Блаунт, сказал, что потомки отвергнут Спенсера, скорее назвав его мечтателем и поэтом, чем мыслителем. Да вся эта шатия сплошь - болтуны и брехуны. Один изрек: "Основные начала" не вовсе лишены литературных достоинств". А другие заявляли, что он не оригинальный мыслитель, а просто усердный труженик. Болтуны и брехуны! Болтуны и брехуны!
Martin ceased abruptly, in a dead silence. Everybody in Ruth's family looked up to Judge Blount as a man of power and achievement, and they were horrified at Martin's outbreak. The remainder of the dinner passed like a funeral, the judge and Mr. Morse confining their talk to each other, and the rest of the conversation being extremely desultory. Then afterward, when Ruth and Martin were alone, there was a scene. Мартин круто оборвал свою речь, ив комнате воцарилась мертвая тишина. В семье Руфи судью Блаунта почитали как человека влиятельного и достигшего высокого положения, и вспышка Мартина всех ужаснула. Остаток вечера прошел как на похоронах, судья Блаунт и мистер Морз беседовали только друг с другом, общий разговор никак не клеился. А потом, когда Руфь осталась наедине с Мартином, разразилась буря.
"You are unbearable," she wept. - Ты невыносим, - рыдала она. Но его гнев еще не потух, и он продолжал бормотать:
But his anger still smouldered, and he kept muttering, "The beasts! The beasts!" - Скоты! Скоты!
When she averred he had insulted the judge, he retorted:- Руфь сказала, что он оскорбил судью.
"By telling the truth about him?" - Сказав ему правду в глаза? - возразил Мартин.
"I don't care whether it was true or not," she insisted. "There are certain bounds of decency, and you had no license to insult anybody." - Мне все равно, правда это или неправда, - настаивала она. - Существуют границы приличия, и ты не имеешь права никого оскорблять.
"Then where did Judge Blount get the license to assault truth?" Martin demanded. "Surely to assault truth is a more serious misdemeanor than to insult a pygmy personality such as the judge's. He did worse than that. He blackened the name of a great, noble man who is dead. Oh, the beasts! The beasts!" - А тогда какое право у судьи Блаунта оскорблять правду? - резко спросил Мартин. - Уж конечно, нападать на правду куда предосудительней, чем оскорбить ничтожество вроде этого Блаунта. А он поступил еще хуже. Он чернил мя великого, благородного человека, которого уже нет в живых. Ах скоты! Скоты!
His complex anger flamed afresh, and Ruth was in terror of him. Never had she seen him so angry, and it was all mystified and unreasonable to her comprehension. And yet, through her very terror ran the fibres of fascination that had drawn and that still drew her to him--that had compelled her to lean towards him, and, in that mad, culminating moment, lay her hands upon his neck. She was hurt and outraged by what had taken place, and yet she lay in his arms and quivered while he went on muttering, "The beasts! The beasts!" And she still lay there when he said: Мартин снова разъярился, слишком много было для этого причин, и Руфь пришла в ужас. Никогда еще не видела она его в такой ярости и не могла понять этого непостижимого сумасбродства. И однако к ужасу примешивалось восхищение, которое все еще влекло ее к Мартину, и вот она прислонилась к нему, и в этот миг наивысшего напряжения обняла его за шею. Она была уязвлена и возмущена его выходкой и, однако, трепеща, прильнула к нему, а он, обнимая ее, бормотал: "Скоты! Скоты!" И потом, все еще обнимая ее, сказал:
"I'll not bother your table again, dear. They do not like me, and it is wrong of me to thrust my objectionable presence upon them. Besides, they are just as objectionable to me. Faugh! They are sickening. And to think of it, I dreamed in my innocence that the persons who sat in the high places, who lived in fine houses and had educations and bank accounts, were worth while!" - Руфь, милая, я больше не буду у вас обедать и портить твоим настроение. Они меня не любят, зачем же мне им навязываться, раз я им не по вкусу. И ведь они мне тоже не по вкусу. Тьфу! Мне от них тошно. И подумать только, до чего я был глупо воображал, если кто занимает высокие посты и живет в красивых домах и у него есть образование и счет в банке, значит, это люди достойные!

К началу страницы

Титульный лист | Предыдущая | Следующая

Граммтаблицы | Тексты

Hosted by uCoz