Краткая коллекция англтекстов

Джек Лондон

Martin Eden/Мартин Иден

CHAPTER XXVII/Глава 27

English Русский
The sun of Martin's good fortune rose. The day after Ruth's visit, he received a check for three dollars from a New York scandal weekly in payment for three of his triolets. Two days later a newspaper published in Chicago accepted his "Treasure Hunters," promising to pay ten dollars for it on publication. The price was small, but it was the first article he had written, his very first attempt to express his thought on the printed page. To cap everything, the adventure serial for boys, his second attempt, was accepted before the end of the week by a juvenile monthly calling itself Youth and Age. It was true the serial was twenty- one thousand words, and they offered to pay him sixteen dollars on publication, which was something like seventy-five cents a thousand words; but it was equally true that it was the second thing he had attempted to write and that he was himself thoroughly aware of its clumsy worthlessness. Мартину засияло солнце удачи. Назавтра после приезда Руфи он получил чек на три доллара из нью-йоркского бульварного еженедельника в уплату за три своих триолета. Еще через два дня некая чикагская газета приняла его "Охотников за сокровищами" и пообещала по напечатании заплатить десять долларов. Цена невелика, но то были первые написанные им страницы, самая первая попытка высказать свою мысль на бумаге. И ко всему на той же неделе приключенческая повесть для мальчиков, его второй опыт, была принята ежемесячником для юношества под названием "Юность и время". Правда, в повести была двадцать одна тысяча слов, а предложили за нее шестнадцать долларов по выходе в свет, иначе говоря, примерно семьдесят пять центов за тысячу слов, но правда и другое: ведь это всего лишь вторая попытка Мартина и теперь он сам прекрасно понимал, что повесть слабая и неуклюжая.
But even his earliest efforts were not marked with the clumsiness of mediocrity. What characterized them was the clumsiness of too great strength--the clumsiness which the tyro betrays when he crushes butterflies with battering rams and hammers out vignettes with a war-club. So it was that Martin was glad to sell his early efforts for songs. He knew them for what they were, and it had not taken him long to acquire this knowledge. What he pinned his faith to was his later work. He had striven to be something more than a mere writer of magazine fiction. He had sought to equip himself with the tools of artistry. On the other hand, he had not sacrificed strength. His conscious aim had been to increase his strength by avoiding excess of strength. Nor had he departed from his love of reality. His work was realism, though he had endeavored to fuse with it the fancies and beauties of imagination. What he sought was an impassioned realism, shot through with human aspiration and faith. What he wanted was life as it was, with all its spirit-groping and soul-reaching left in. Но неуклюжесть даже ранних его опытов не была неуклюжестью посредственности. Их отличала неуклюжесть чрезмерной силы - та самая, что выдает новичка, который бьет из пушек по воробьям и на комара замахивается дубинкой. И Мартин рад был продать эти первые пробы пера хоть за бесценок. Он понимал, насколько они слабы, - это он понял очень быстро. Но он твердо верил в свои позднейшие работы. Он стремился стать не просто поставщиком журнальной беллетристики. Он старался овладеть всеми тонкостями мастерства. Однако силой он не жертвовал. Сила его росла как раз потому, что он сознательно ее сдерживал. И не отступал от того, чем больше всего дорожил, - от правды жизни. Он был реалист, хотя делал все, чтобы пронизать реализм красотой, которую дарит воображение. Он стремился к реализму страстному, пронизанному мечтой и верой. Он хотел изображать жизнь такой, как она есть, со всеми ее духовными исканиями и всем тем, что задевает душу.
He had discovered, in the course of his reading, two schools of fiction. One treated of man as a god, ignoring his earthly origin; the other treated of man as a clod, ignoring his heaven-sent dreams and divine possibilities. Both the god and the clod schools erred, in Martin's estimation, and erred through too great singleness of sight and purpose. There was a compromise that approximated the truth, though it flattered not the school of god, while it challenged the brute-savageness of the school of clod. It was his story, "Adventure," which had dragged with Ruth, that Martin believed had achieved his ideal of the true in fiction; and it was in an essay, "God and Clod," that he had expressed his views on the whole general subject. Читая книги и журналы, он заметил, что есть две литературные школы. Для одних авторов человек-бог, и они забывают о его земном происхождении, а для других он - скот, эти забывают о его высоких помыслах, великих духовных возможностях. Обе школы и божественная и земная, по мнению Мартина, ошибаются, и повинна в этом узость взглядов и задач. Должно быть, правда где-то посредине, - правда, не слишком лестная для тех, кто видит в человеке лишь божественное начало, но опровергающая тех, кто замечает в нем лишь начало плотское, скотское. Мартин считал, что в рассказе "Приключение", который когда-то показался Руфи незначительным, он достиг наибольшей для беллетристики степени правды; а в эссе "Божественное и скотское" он прямо высказал и обобщил свои взгляды.
But "Adventure," and all that he deemed his best work, still went begging among the editors. His early work counted for nothing in his eyes except for the money it brought, and his horror stories, two of which he had sold, he did not consider high work nor his best work. To him they were frankly imaginative and fantastic, though invested with all the glamour of the real, wherein lay their power. This investiture of the grotesque and impossible with reality, he looked upon as a trick--a skilful trick at best. Great literature could not reside in such a field. Their artistry was high, but he denied the worthwhileness of artistry when divorced from humanness. The trick had been to fling over the face of his artistry a mask of humanness, and this he had done in the half-dozen or so stories of the horror brand he had written before he emerged upon the high peaks of "Adventure," "Joy," "The Pot," and "The Wine of Life." Но "Приключение" и все его лучшие, по мнению самого Мартина, работы все еще стучались в двери редакций. Ранние опыты лишь тем были хороши в глазах Мартина, что принесли какие-то деньги, и "страшные" рассказы, два из которых были куплены, он тоже вовсе не считал настоящей литературой и лучшим среди написанного. Ведь это была откровенная выдумка, фантазия, хотя и сдобренная очарованием живой жизни, в чем и таилась сила этих рассказов. Преувеличенное и невероятное он обрядил в реальные одежды и считал это фокусом, пусть даже ловким фокусом. С истинной литературой это несовместимо. Написаны оба рассказа искусно, но Мартин ни во что не ставил искусство, лишенное человечности. Фокус заключался в том, чтобы искусство автора выдать за человеческое чувство, и это удалось в полдюжине "страшных" рассказов, которые он написал до того, как поднялся до "Приключения", "Радости" и "Вина жизни".
The three dollars he received for the triolets he used to eke out a precarious existence against the arrival of the White Mouse check. He cashed the first check with the suspicious Portuguese grocer, paying a dollar on account and dividing the remaining two dollars between the baker and the fruit store. Martin was not yet rich enough to afford meat, and he was on slim allowance when the White Mouse check arrived. He was divided on the cashing of it. He had never been in a bank in his life, much less been in one on business, and he had a naive and childlike desire to walk into one of the big banks down in Oakland and fling down his indorsed check for forty dollars. On the other hand, practical common sense ruled that he should cash it with his grocer and thereby make an impression that would later result in an increase of credit. Reluctantly Martin yielded to the claims of the grocer, paying his bill with him in full, and receiving in change a pocketful of jingling coin. Also, he paid the other tradesmen in full, redeemed his suit and his bicycle, paid one month's rent on the type-writer, and paid Maria the overdue month for his room and a month in advance. This left him in his pocket, for emergencies, a balance of nearly three dollars. Три доллара, полученные за триолеты, помогли Мартину продержаться, пока не пришел чек из "Белой мыши". Первый чек он разменял у недоверчивого португальца-бакалейщика, заплатив доллар в счет своего долга, а оставшиеся два доллара разделил между булочником и хозяином зеленной лавки. Он еще не настолько разбогател, чтобы купить мяса, и, дожидаясь чека из "Белой мыши", сидел впроголодь. Не сразу Мартин решил, как этот чек разменять. Никогда еще он не был в банке, тем более по делу, и на него напало наивное, ребяческое желание зайти в один из больших оклендских банков, небрежно кинуть чек и получить сорок долларов наличными. Однако практический здравый смысл подсказывал разменять чек у бакалейщика и тем самым поднять веру в свою кредитоспособность. Мартин нехотя покорился доводам в пользу бакалейщика, заплатил ему сполна и получил сдачи звонкой монетой. Расплатился он и с другими лавочниками, выкупил костюм и велосипед, заплатил за месяц пользования машинкой, заплатил Марии за просроченный месяц и за месяц вперед. И осталось у него в кармане на случай непредвиденных расходов еще почти три доллара.
In itself, this small sum seemed a fortune. Immediately on recovering his clothes he had gone to see Ruth, and on the way he could not refrain from jingling the little handful of silver in his pocket. He had been so long without money that, like a rescued starving man who cannot let the unconsumed food out of his sight, Martin could not keep his hand off the silver. He was not mean, nor avaricious, but the money meant more than so many dollars and cents. It stood for success, and the eagles stamped upon the coins were to him so many winged victories. Пустячная сумма эта казалась Мартину настоящим богатством. Едва получив назад костюм, он пошел повидать Руфь и по дороге не мог удержаться, позвякивал горсткой серебра в кармане. Так долго он был без гроша, что, подобно спасенному от голодной смерти, который не в силах отвести глаза от оставшейся на столе пищи, Мартин не мог выпустить из рук серебро. Он не был ни скуп, ни жаден, но деньги значили для него больше, чем столько-то долларов и центов. Они означали успех, и оттиснутые на монетах орлы олицетворяли для него крылатую победу.
It came to him insensibly that it was a very good world. It certainly appeared more beautiful to him. For weeks it had been a very dull and sombre world; but now, with nearly all debts paid, three dollars jingling in his pocket, and in his mind the consciousness of success, the sun shone bright and warm, and even a rain-squall that soaked unprepared pedestrians seemed a merry happening to him. When he starved, his thoughts had dwelt often upon the thousands he knew were starving the world over; but now that he was feasted full, the fact of the thousands starving was no longer pregnant in his brain. He forgot about them, and, being in love, remembered the countless lovers in the world. Without deliberately thinking about it, motifs for love-lyrics began to agitate his brain. Swept away by the creative impulse, he got off the electric car, without vexation, two blocks beyond his crossing. Оказывается, мир удивительно хорош. В глазах Мартина он и вправду стал прекраснее. Долгие недели то был тусклый, сумрачный мир, а теперь, когда почти все долги заплачены и в кармане позвякивают три доллара, а голова полна сознанием успеха, оказалось, солнце ярко светит и греет и даже внезапный дождь, что застиг прохожих врасплох и промочил до нитки, Мартина только развеселил? Когда он голодал, он часто раздумывал о голодных, которых в мире тысячи, но теперь, наевшись досыта, уже не обременял себя мыслями о том, что в мире тысячи голодных. Он забыл про них и, страстно влюбленный, вспомнил о влюбленных, которым в мире счету нет. Сами собой зазвучали строки любовной лирики. Увлеченный творческим порывом, он прозевал нужную остановку, проехал трамваем два лишних квартала и вовсе не почувствовал досады.
He found a number of persons in the Morse home. Ruth's two girl-cousins were visiting her from San Rafael, and Mrs. Morse, under pretext of entertaining them, was pursuing her plan of surrounding Ruth with young people. The campaign had begun during Martin's enforced absence, and was already in full swing. She was making a point of having at the house men who were doing things. Thus, in addition to the cousins Dorothy and Florence, Martin encountered two university professors, one of Latin, the other of English; a young army officer just back from the Philippines, one-time school-mate of Ruth's; a young fellow named Melville, private secretary to Joseph Perkins, head of the San Francisco Trust Company; and finally of the men, a live bank cashier, Charles Hapgood, a youngish man of thirty-five, graduate of Stanford University, member of the Nile Club and the Unity Club, and a conservative speaker for the Republican Party during campaigns--in short, a rising young man in every way. Among the women was one who painted portraits, another who was a professional musician, and still another who possessed the degree of Doctor of Sociology and who was locally famous for her social settlement work in the slums of San Francisco. But the women did not count for much in Mrs. Morse's plan. At the best, they were necessary accessories. The men who did things must be drawn to the house somehow. У Морзов он застал много народу. В доме гостили две двоюродные сестры Руфи из Сан-Рафаэля, и под предлогом, что их надо развлекать, миссис Морз, как задумала раньше, старалась окружить Руфь молодыми людьми. Кампания началась во время вынужденного отсутствия Мартина и сейчас была в разгаре. Миссис Морз порешила приглашать людей деловых, серьезных. Итак, когда пришел Мартин, там кроме сестриц Дороти и Флоренс были два университетских профессора, один был латинист, другой специалист по английской филологии; молодой офицер, только что возвратившийся с Филиппин, в прошлом школьный товарищ Руфи; некто Мелвил, личный секретарь Джозефа Перкинса, главы сан-францисского страхового общества; и, наконец, всамделишный банковский кассир, Чарльз Хэпгуд, моложавый человек тридцати пяти лет, питомец Станфордского университета, член Нильского клуба и клуба "Единство" и осмотрительный оратор, во время выборной кампании выступающий за республиканскую партию, - иными словами, во всех отношениях многообещающий молодой человек. Среди женщин одна писала портреты, другая была профессиональная музыкантша, и еще одна со степенью доктора социологии, известная во всем штате представительница благотворительной организации, опекающей трущобы Сан-Франциско. Но в планах миссис Морз женщины значили не так уж много. В лучшем случае они служили необходимым дополнением. Надо же как-то привлечь в дом деловых серьезных мужчин.
"Don't get excited when you talk," Ruth admonished Martin, before the ordeal of introduction began. - Когда разговариваешь, не горячись, - предостерегла Руфь Мартина перед тем, как началось тяжкое испытание знакомства.
He bore himself a bit stiffly at first, oppressed by a sense of his own awkwardness, especially of his shoulders, which were up to their old trick of threatening destruction to furniture and ornaments. Also, he was rendered self-conscious by the company. He had never before been in contact with such exalted beings nor with so many of them. Melville, the bank cashier, fascinated him, and he resolved to investigate him at the first opportunity. For underneath Martin's awe lurked his assertive ego, and he felt the urge to measure himself with these men and women and to find out what they had learned from the books and life which he had not learned. Поначалу Мартин держался довольно скованно, его угнетала собственная неуклюжесть, особенно он боялся, как когда-то, своротить плечом мебель или задеть безделушку. К тому же его смущало это общество. Никогда еще он те бывал в таком избранном обществе, тем более в таком многочисленном. Больше всех его заинтересовал банковский кассир Хэпгуд, и Мартин решил при первой же возможности разобраться, что это за человек. Ибо хоть Мартин и робел и относился к этим людям с почтением, он был уверен в себе и ему необходимо было помериться с ними силами, понять, что же они узнали из книг и из жизни, чего не знает он.
Ruth's eyes roved to him frequently to see how he was getting on, and she was surprised and gladdened by the ease with which he got acquainted with her cousins. He certainly did not grow excited, while being seated removed from him the worry of his shoulders. Ruth knew them for clever girls, superficially brilliant, and she could scarcely understand their praise of Martin later that night at going to bed. But he, on the other hand, a wit in his own class, a gay quizzer and laughter-maker at dances and Sunday picnics, had found the making of fun and the breaking of good- natured lances simple enough in this environment. And on this evening success stood at his back, patting him on the shoulder and telling him that he was making good, so that he could afford to laugh and make laughter and remain unabashed. Руфь опять и опять поглядывала на Мартина, проверяя, каково ему в обществе, и с удивлением и радостью убедилась, что с ее кузинами он держится легко и непринужденно. Он и правда не волновался - стоило ему сесть, и он уже не беспокоился, что невзначай своротит что-нибудь плечом. Двоюродных сестер Руфь считала неглупыми, по-своему остроумными, и никак не могла понять, почему позднее, перед сном, они так расхваливали Мартина. Он же, среди своих известный остряк и весельчак, душа общества на всех танцульках и воскресных пикниках, и в новом окружении довольно легко развеселился и стал сыпать добродушными шуточками. А в этот вечер подле него стояла удача, и похлопывала по плечу, и говорила, что он делает успехи, - и можно было смеяться и смешить и не смущаться.
Later, Ruth's anxiety found justification. Martin and Professor Caldwell had got together in a conspicuous corner, and though Martin no longer wove the air with his hands, to Ruth's critical eye he permitted his own eyes to flash and glitter too frequently, talked too rapidly and warmly, grew too intense, and allowed his aroused blood to redden his cheeks too much. He lacked decorum and control, and was in decided contrast to the young professor of English with whom he talked. Но позднее опасения Руфи оправдались, Мартин и профессор Колдуэл отошли в сторону и оказались у всех на виду, и, хотя Мартин теперь не размахивал руками, Руфь с неудовольствием заметила, что он слишком возбужден, слишком блестят и сверкают у него глаза, слишком быстро, горячо, слишком напористо он говорит, не сдерживается и кровь уже прихлынула к щекам. Не хватает ему воспитанности и самообладания, в этом он прямая противоположность молодому профессору английской филологии, с которым у него завязался разговор.
But Martin was not concerned with appearances! He had been swift to note the other's trained mind and to appreciate his command of knowledge. Furthermore, Professor Caldwell did not realize Martin's concept of the average English professor. Martin wanted him to talk shop, and, though he seemed averse at first, succeeded in making him do it. For Martin did not see why a man should not talk shop. Но что Мартину приличия! Он тотчас отметил тренированный ум собеседника, оценил его широкую образованность. И вдобавок профессор Колдуэл оказался совсем не такой, каким Мартин представлял себе рядового английского филолога. Мартин непременно хотел вызвать того на профессиональный разговор. Колдуэл поначалу противился, но Мартин все-таки заставил его уступить: не понимал он, почему в гостях человек не должен разговаривать о своем деле.
"It's absurd and unfair," he had told Ruth weeks before, "this objection to talking shop. For what reason under the sun do men and women come together if not for the exchange of the best that is in them? And the best that is in them is what they are interested in, the thing by which they make their living, the thing they've specialized on and sat up days and nights over, and even dreamed about. Imagine Mr. Butler living up to social etiquette and enunciating his views on Paul Verlaine or the German drama or the novels of D'Annunzio. We'd be bored to death. I, for one, if I must listen to Mr. Butler, prefer to hear him talk about his law. It's the best that is in him, and life is so short that I want the best of every man and woman I meet." - Нелепо это и несправедливо, - сказал он Руфи еще с месяц назад. - Почему не полагается разговаривать о своем деле? Чего ради людям встречаться друг с другом, если не обмениваться лучшим, что в них есть? А лучшее в них то, чем они интересуются, чем зарабатывают на жизнь, на чем специализируются, чем заняты день и ночь, что даже во сне им снится. Представь-ка, вдруг мистер Батлер, соблюдая этикет, примется излагать свое мнение о Поле Верлене, о немецкой драме или о романах д'Аннунцио. Да мы помрем со скуки. По мне, уж если надо слушать Батлера, пусть уж он рассуждает о своей юриспруденции. Это лучшее, что в нем есть, а жизнь коротка, и я хочу взять от каждого лучшее, что в нем есть.
"But," Ruth had objected, "there are the topics of general interest to all." - Но разве мало тем, которые интересуют всех? - возразила Руфь.
"There, you mistake," he had rushed on. "All persons in society, all cliques in society--or, rather, nearly all persons and cliques--ape their betters. Now, who are the best betters? The idlers, the wealthy idlers. They do not know, as a rule, the things known by the persons who are doing something in the world. To listen to conversation about such things would mean to be bored, wherefore the idlers decree that such things are shop and must not be talked about. Likewise they decree the things that are not shop and which may be talked about, and those things are the latest operas, latest novels, cards, billiards, cocktails, automobiles, horse shows, trout fishing, tuna-fishing, big-game shooting, yacht sailing, and so forth--and mark you, these are the things the idlers know. In all truth, they constitute the shop-talk of the idlers. And the funniest part of it is that many of the clever people, and all the would-be clever people, allow the idlers so to impose upon them. As for me, I want the best a man's got in him, call it shop vulgarity or anything you please." - Ошибаешься, - горячо возразил Мартин. - Все люди и все слои общества или, вернее, почти все люди и слои общества подражают тем, кто стоит выше. Ну, а кто в обществе стоит выше всех? Бездельники, богатые бездельники. Как правило, они не знают того, что знают люди, занятые каким-либо делом. Слушать разговоры о деле бездельникам скучно, вот они и определили, что это узкопрофессиональные разговоры и вести их в обществе, не годится. Они же определили, какие темы не узкопрофессиональные и о чем, стало быть, годится, беседовать: это новейшие оперы, новейшие романы, карты, бильярд, коктейли, автомобили, скачки, ловля форелей или голубого тунца, охота на крупного зверя, парусный спорт и прочее в том же роде, - и заметь, все это бездельники хорошо знают. По сути, это - узкопрофессиональные разговоры бездельников. И самое смешное, что многие умные люди или те, кто слывет умными людьми, позволяют бездельникам навязывать им свои дурацкие правила. А вот мне нужно от человека лучшее, что в нем есть, и пусть меня обвиняют в пристрастии к узкопрофессиональным разговорам, в вульгарности, в чем угодно.
And Ruth had not understood. This attack of his on the established had seemed to her just so much wilfulness of opinion. И Руфь тогда ничего не поняла. Нападки Мартина на общепринятое показались ей лишь своенравием, вечно он упорствует в своих суждениях.
So Martin contaminated Professor Caldwell with his own earnestness, challenging him to speak his mind. As Ruth paused beside them she heard Martin saying:- Итак, Мартин заразил профессора Колдуэла своей искренностью и вызвал на серьезный разговор. Подойдя к ним, Руфь услышала слова Мартина:
"You surely don't pronounce such heresies in the University of California?" - С университетской кафедры вы, конечно, не проповедуете такую ересь?
Professor Caldwell shrugged his shoulders. Профессор Колдуэл пожал плечами.
"The honest taxpayer and the politician, you know. Sacramento gives us our appropriations and therefore we kowtow to Sacramento, and to the Board of Regents, and to the party press, or to the press of both parties." - Как всякий честный налогоплательщик, я, знаете ли, политик. Сакраменто дает нам средства, а мы раболепствуем перед Сакраменто, и перед Попечительским советом университета, и перед нашей партийной прессой или перед прессой обеих партий.
"Yes, that's clear; but how about you?" Martin urged. "You must be a fish out of the water." - Ну да, ясно, но сами-то вы как? - гнул свое Мартин. - Вы же там, наверно, как рыба без воды.
"Few like me, I imagine, in the university pond. Sometimes I am fairly sure I am out of water, and that I should belong in Paris, in Grub Street, in a hermit's cave, or in some sadly wild Bohemian crowd, drinking claret,--dago-red they call it in San Francisco,--dining in cheap restaurants in the Latin Quarter, and expressing vociferously radical views upon all creation. Really, I am frequently almost sure that I was cut out to be a radical. But then, there are so many questions on which I am not sure. I grow timid when I am face to face with my human frailty, which ever prevents me from grasping all the factors in any problem--human, vital problems, you know." - Пожалуй, в университетском кругу таких, как я, немного. Временами я действительно чувствую себя рыбой, вытащенной из воды, понимаю, что место мне в Париже или среди пишущей братии, или в пещере отшельника, или среди вконец одичавшей богемы - попивал бы кларет, у нас в Сан-Франциско его называют итальянское красное, обедал бы в дешевых ресторанчиках Латинского квартала и громогласно излагал радикальнейшие взгляды на все сущее. Право, я нередко почти уверен, что рожден был радикалом. Но на свете слишком много такого, в чем я совсем не уверен. Я робею, когда остаюсь один на один со своей человеческой слабостью, ведь она мешает мне всесторонне осмыслить любой из вопросов - важнейших вопросов человеческого бытия.
And as he talked on, Martin became aware that to his own lips had come the "Song of the Trade Wind":- Мартин слушал Колдуэла и вдруг поймал себя на том, что с губ его готова сорваться "Песнь пассата":
"I am strongest at noon, But under the moon I stiffen the bunt of the sail." Я в полдень сильней, Но всего верней При луне надуваю парус.
He was almost humming the words, and it dawned upon him that the other reminded him of the trade wind, of the Northeast Trade, steady, and cool, and strong. He was equable, he was to be relied upon, and withal there was a certain bafflement about him. Martin had the feeling that he never spoke his full mind, just as he had often had the feeling that the trades never blew their strongest but always held reserves of strength that were never used. Martin's trick of visioning was active as ever. His brain was a most accessible storehouse of remembered fact and fancy, and its contents seemed ever ordered and spread for his inspection. Whatever occurred in the instant present, Martin's mind immediately presented associated antithesis or similitude which ordinarily expressed themselves to him in vision. It was sheerly automatic, and his visioning was an unfailing accompaniment to the living present. Just as Ruth's face, in a momentary jealousy had called before his eyes a forgotten moonlight gale, and as Professor Caldwell made him see again the Northeast Trade herding the white billows across the purple sea, so, from moment to moment, not disconcerting but rather identifying and classifying, new memory-visions rose before him, or spread under his eyelids, or were thrown upon the screen of his consciousness. These visions came out of the actions and sensations of the past, out of things and events and books of yesterday and last week--a countless host of apparitions that, waking or sleeping, forever thronged his mind. Слова так и просились на язык, и до Мартина дошло, что собеседник напоминает ему пассат, северо-восточный пассат, упорный, свежий и сильный. Спокойный человек, надежный, однако что-то в нем сбивает с толку. У Мартина было ощущение, что Колдуэл никогда не высказывается откровенно, до конца, как раньше нередко бывало ощущение, будто пассат никогда не дует в полную силу, всегда есть у него в запасе и еще силы, которые он никогда не пускает в ход. Живое воображение Мартина, как всегда, не дремало. Мозг его был словно богатая кладовая, где память хранила множество фактов и вымыслов, и доступ к ним всегда открытый, все в полном порядке, все к его услугам. В любую минуту, что бы ни случилось, Мартин мигом находил в своих запасниках контрастный или схожий образ. Получалось это само собой, и воображаемое неизменно сопутствовало тому, что совершалось въяве. Как лицо Руфи в миг ревности вызвало перед глазами давно забытую картину шторма в лунную ночь, а беседуя с профессором Колдуэлом, Мартин снова увидел белые валы, гонимые северо-восточным пассатом по темно-лиловому океану, так минута за минутой вставали перед ним, всплывали перед глазами или возникали на экране сознания все новые образы-воспоминания, не сбивая с толку, но скорее помогая разобраться в настоящем. Образы эти - несчетное множество видений, рожденных то давними поступками или переживаниями, то книгами, то обстоятельствами, событиями вчерашнего дня или прошлой недели, - спал ли Мартин, бодрствовал ли, вечно толпились у него в памяти.
So it was, as he listened to Professor Caldwell's easy flow of speech--the conversation of a clever, cultured man--that Martin kept seeing himself down all his past. He saw himself when he had been quite the hoodlum, wearing a "stiff-rim" Stetson hat and a square-cut, double-breasted coat, with a certain swagger to the shoulders and possessing the ideal of being as tough as the police permitted. He did not disguise it to himself, nor attempt to palliate it. At one time in his life he had been just a common hoodlum, the leader of a gang that worried the police and terrorized honest, working-class householders. But his ideals had changed. He glanced about him at the well-bred, well-dressed men and women, and breathed into his lungs the atmosphere of culture and refinement, and at the same moment the ghost of his early youth, in stiff- rim and square-cut, with swagger and toughness, stalked across the room. This figure, of the corner hoodlum, he saw merge into himself, sitting and talking with an actual university professor. Так и сейчас, слушая непринужденные речи профессора Колдуэла - разговор умного, культурного человека, - Мартин все видел себя в прошлом. Вот он - настоящий хулиган, в шляпе с широченными полями и в двубортном пиджаке по шикарной моде городской окраины, и его мечта стать уж вовсе лихим парнем, да только из тех, кого еще не трогает полиция. Это прошлое он не приукрашивает в собственных глазах, не думает отказываться от него. Да, одно время был он обыкновенный хулиган, вожак шайки, которая доставляла немало хлопот полиции и держала в страхе честный рабочий люд. Но мечты его изменились. Он оглядел гостиную, которую наполняли превосходно воспитанные, превосходно одетые мужчины и женщины, вдохнул дух культуры и утонченности, а меж тем по комнате заносчиво прошелся призрак ранней юности в шляпе с широченными полями и в двубортном пиджаке, лихой и бедовый. И этот хулиган с городской окраины растворился в нем, собеседнике настоящего университетского профессора.
For, after all, he had never found his permanent abiding place. He had fitted in wherever he found himself, been a favorite always and everywhere by virtue of holding his own at work and at play and by his willingness and ability to fight for his rights and command respect. But he had never taken root. He had fitted in sufficiently to satisfy his fellows but not to satisfy himself. He had been perturbed always by a feeling of unrest, had heard always the call of something from beyond, and had wandered on through life seeking it until he found books and art and love. And here he was, in the midst of all this, the only one of all the comrades he had adventured with who could have made themselves eligible for the inside of the Morse home. Ведь, в сущности, никогда у него не было постоянного и прочного места в жизни. Он приходился ко двору везде, куда бы ни попал, всегда и везде оказывался общим любимцем, потому что в работе ли, в игре ли он оставался верен себе, всегда был готов и умел воевать за свои права и требовать уважения. Но нигде он не пустил корней. Им всюду были довольны те, кто рядом, но сам он вполне доволен не бывал. Не было в нем покоя, вечно что-то звало и манило его, и он скитался по жизни, сам не зная, чего ищет и откуда зов, пока не обрел книги, творчество и любовь. И вот он здесь, единственный из всех своих товарищей по былым приключениям, кто стал вхож в дом Морзов.
But such thoughts and visions did not prevent him from following Professor Caldwell closely. And as he followed, comprehendingly and critically, he noted the unbroken field of the other's knowledge. As for himself, from moment to moment the conversation showed him gaps and open stretches, whole subjects with which he was unfamiliar. Nevertheless, thanks to his Spencer, he saw that he possessed the outlines of the field of knowledge. It was a matter only of time, when he would fill in the outline. Then watch out, he thought--'ware shoal, everybody! He felt like sitting at the feet of the professor, worshipful and absorbent; but, as he listened, he began to discern a weakness in the other's judgments--a weakness so stray and elusive that he might not have caught it had it not been ever present. And when he did catch it, he leapt to equality at once. Но все эти мысли и видения не мешали Мартину внимательно слушать профессора Колдуэла. Он слушал, вдумывался, придирчиво оценивал и видел, как основательно и широко образован его собеседник. А сам в ходе разговора порой отмечал провалы и пробелы в своих знаниях, целые области, ему неведомые. Однако, спасибо Спенсеру, он имеет представление о просторах человеческого знания. И только дело времени заполнить белые пятна на карте этих просторов. А тогда держитесь, вам всем несдобровать! Он будто сидел у ног профессора, благоговел и внимал, но постепенно начал различать некую слабость в его суждениях - слабость настолько, неожиданную, едва уловимую, что, не проскальзывай она в каждом суждении Колдуэла, Мартин, пожалуй, и не приметил бы ее. Когда же он наконец поймал ее, он сразу почувствовал себя ровней Колдуэлу.
Ruth came up to them a second time, just as Martin began to speak. Руфь подошла к ним во второй раз в ту самую минуту, как Мартин заговорил.
"I'll tell you where you are wrong, or, rather, what weakens your judgments," he said. "You lack biology. It has no place in your scheme of things.--Oh, I mean the real interpretative biology, from the ground up, from the laboratory and the test-tube and the vitalized inorganic right on up to the widest aesthetic and sociological generalizations." - Я скажу вам, в чем вы неправы или, вернее, отчего ваши рассуждения уязвимы. Вы не принимаете в расчет биологию, ту, что может полностью объяснить жизнь всего живого на земле, от лабораторных опытов по превращению неживого в живее до широчайших эстетических и социологических обобщений.
Ruth was appalled. She had sat two lecture courses under Professor Caldwell and looked up to him as the living repository of all knowledge. Руфь ужаснулась. Она прослушала у профессора Колдуэла два курса и смотрела на него снизу вверх, как на олицетворение всех на свете знаний.
"I scarcely follow you," he said dubiously. - Я вас не совсем понимаю, - неуверенно вымолвил профессор.
Martin was not so sure but what he had followed him. Что-что, а понимает его Колдуэл прекрасно, в этом Мартин не сомневался.
"Then I'll try to explain," he said. "I remember reading in Egyptian history something to the effect that understanding could not be had of Egyptian art without first studying the land question." - Тогда постараюсь объяснить, - сказал Мартин. - Помню, я читал в истории Египта что-то в таком роде: египетское искусство невозможно понять, не изучив прежде состояние египетского земледелия.
"Quite right," the professor nodded. - Совершенно верно, - профессор кивнул.
"And it seems to me," Martin continued, "that knowledge of the land question, in turn, of all questions, for that matter, cannot be had without previous knowledge of the stuff and the constitution of life. How can we understand laws and institutions, religions and customs, without understanding, not merely the nature of the creatures that made them, but the nature of the stuff out of which the creatures are made? Is literature less human than the architecture and sculpture of Egypt? Is there one thing in the known universe that is not subject to the law of evolution?--Oh, I know there is an elaborate evolution of the various arts laid down, but it seems to me to be too mechanical. The human himself is left out. The evolution of the tool, of the harp, of music and song and dance, are all beautifully elaborated; but how about the evolution of the human himself, the development of the basic and intrinsic parts that were in him before he made his first tool or gibbered his first chant? It is that which you do not consider, and which I call biology. It is biology in its largest aspects. - И по-моему, - продолжал Мартин, - в свою очередь, разобраться в земледелии невозможно, если не изучил сперва материю и основной закон жизни. Как можно понять законы и устои, верования и обычаи, не понимая не просто природу тех, кто их создал, но природу материи, из которой созданы сами люди? Разве литература менее связана с жизнью общества, чем архитектура и скульптура Египта? Разве найдется во вселенной хоть что-то, не подвластное закону эволюции? Да, конечно, существует тщательно разработанная теория эволюции различных искусств, но мне кажется, она слишком механистична. Человека она оставляет без внимания. Эволюция инструмента, лиры, музыки, песни, танца - все прекрасно разработано, ну а как же эволюция самого человека, развитие важнейших внутренних его органов, что были в нем прежде, чем он сработал первый инструмент или пробормотал первую свою песнь? Вот чего нет в ваших рассуждениях и вот что я называю биологией. Это биология в самом широком понимании.
"I know I express myself incoherently, but I've tried to hammer out the idea. It came to me as you were talking, so I was not primed and ready to deliver it. You spoke yourself of the human frailty that prevented one from taking all the factors into consideration. And you, in turn,--or so it seems to me,--leave out the biological factor, the very stuff out of which has been spun the fabric of all the arts, the warp and the woof of all human actions and achievements." Я знаю, я говорю бессвязно, но я стараюсь растолковать свою мысль. Она пришла мне в голову, пока я вас слушал, и я не успел отточить формулировки. Вы сами говорили о слабости человека, которая мешает ему всесторонне осмыслить происходящее. И сами же - так мне кажется - оставляете в стороне роль биологии, самое материю, то важнейшее, из чего сотканы все искусства, основу и нить всех человеческих деяний и свершений.
To Ruth's amazement, Martin was not immediately crushed, and that the professor replied in the way he did struck her as forbearance for Martin's youth. Professor Caldwell sat for a full minute, silent and fingering his watch chain. К изумлению Руфи, Мартин не был тотчас же разбит наголову, и, услышав, как отвечает профессор, она подумала, что тот просто снисходит к молодости собеседника. Долгую минуту профессор Колдуэл молчал и теребил цепочку часов.
"Do you know," he said at last, "I've had that same criticism passed on me once before--by a very great man, a scientist and evolutionist, Joseph Le Conte. But he is dead, and I thought to remain undetected; and now you come along and expose me. Seriously, though--and this is confession--I think there is something in your contention--a great deal, in fact. I am too classical, not enough up-to-date in the interpretative branches of science, and I can only plead the disadvantages of my education and a temperamental slothfulness that prevents me from doing the work. I wonder if you'll believe that I've never been inside a physics or chemistry laboratory? It is true, nevertheless. Le Conte was right, and so are you, Mr. Eden, at least to an extent--how much I do not know." - Знаете, однажды мне уже пришлось выслушать точно такую же критику, - сказал он наконец. - То был человек величайшего ума, ученый и эволюционист Джозеф Леконт. Но его уже нет в живых, и я надеялся, что больше никто не заметит мою ахиллесову пяту, но вот являетесь вы и обличаете меня. Впрочем, если говорить серьезно, признаюсь откровенно, в вашей точке зрения есть доля правды... и немалая. Я слишком погружен в гуманитарные науки, отстал от сегодняшнего естествознания и могу лишь сожалеть о недостатках моего образования и о вялости характера, которая мешает мне наверстать упущенное. Верите ли, я никогда не переступал порога физической или химической лаборатории. Да-да, представьте. Леконт был прав, и вы тоже правы, мистер Иден, во всяком случае, до известной степени. Затрудняюсь в точности определить насколько.
Ruth drew Martin away with her on a pretext; when she had got him aside, whispering:- Под каким-то предлогом Руфь увела Мартина и уже в сторонке зашептала:
"You shouldn't have monopolized Professor Caldwell that way. There may be others who want to talk with him." - Напрасно ты взял в плен профессора Колдуэла. Наверно, и другие хотели бы с ним побеседовать.
"My mistake," Martin admitted contritely. "But I'd got him stirred up, and he was so interesting that I did not think. Do you know, he is the brightest, the most intellectual, man I have ever talked with. And I'll tell you something else. I once thought that everybody who went to universities, or who sat in the high places in society, was just as brilliant and intelligent as he." - Виноват, - сокрушенно сказал Мартин. - Но мне удалось расшевелить его, и он оказался так интересен, я забыл обо всем на свете. Знаешь, это такой блестящий ум, такой интеллектуал, первый раз я с таким разговаривал. И вот еще что. Раньше я думал каждый, кто учился в университете или занимает высокое положение в обществе, непременно блестяще умен, - вот как этот Колдуэл.
"He's an exception," she answered. - Он - исключение, - ответила Руфь.
"I should say so. Whom do you want me to talk to now?--Oh, say, bring me up against that cashier-fellow." - Похоже на то. А теперь с кем ты хочешь, чтобы я поговорил?.. Вот что, сведи меня с этим банковским кассиром.
Martin talked for fifteen minutes with him, nor could Ruth have wished better behavior on her lover's part. Not once did his eyes flash nor his cheeks flush, while the calmness and poise with which he talked surprised her. But in Martin's estimation the whole tribe of bank cashiers fell a few hundred per cent, and for the rest of the evening he labored under the impression that bank cashiers and talkers of platitudes were synonymous phrases. The army officer he found good-natured and simple, a healthy, wholesome young fellow, content to occupy the place in life into which birth and luck had flung him. On learning that he had completed two years in the university, Martin was puzzled to know where he had stored it away. Nevertheless Martin liked him better than the platitudinous bank cashier. Мартин беседовал с кассиром пятнадцать минут, и Руфь была очень довольна, возлюбленный вел себя безупречно. Глаза его ни разу не сверкнули, щеки не вспыхнули, а его спокойствие и уравновешенность при разговоре поразили Руфь. Но уважение Мартина ко всему племени банковских кассиров резко упало, и остаток вечера он не мог избавиться от впечатления, что банковский кассир и болтун - синонимы. Офицер оказался добрым малым - простодушный, здоровый и здравомыслящий, он был вполне доволен местом в жизни, которое досталось ему по праву рождения и удачи. Когда выяснилось, что тот два года проучился в университете, Мартину осталось только недоумевать, как он ухитрился растерять все свои познания. Но все равно этот молодой человек понравился Мартину больше сыплющего банальностями банковского кассира.
"I really don't object to platitudes," he told Ruth later; "but what worries me into nervousness is the pompous, smugly complacent, superior certitude with which they are uttered and the time taken to do it. Why, I could give that man the whole history of the Reformation in the time he took to tell me that the Union-Labor Party had fused with the Democrats. Do you know, he skins his words as a professional poker-player skins the cards that are dealt out to him. Some day I'll show you what I mean." - Бог с ними, с банальностями. - сказал он потом Руфи, - всего ужасней другое, слышать не могу, до чего напыщенно, чопорно и самодовольно, до чего свысока и тягуче он все это изрекает. Да за то время, пока он сообщал мне, что Объединенная рабочая партия слилась с демократами, я успел бы ему изложить всю историю Реформации. Ты знаешь, он передергивает в разговорах, как профессиональный игрок в картах. Я как-нибудь покажу тебе, что я имею в виду.
"I'm sorry you don't like him," was her reply. "He's a favorite of Mr. Butler's. Mr. Butler says he is safe and honest--calls him the Rock, Peter, and says that upon him any banking institution can well be built." - Жаль, что он тебе не понравился, - ответила Руфь. - Он любимец мистера Батлера. Мистер Батлер говорит, он надежен и честен, называет его Скала, Петр [2], говорит, на таких держатся банки.
"I don't doubt it--from the little I saw of him and the less I heard from him; but I don't think so much of banks as I did. You don't mind my speaking my mind this way, dear?" - Не сомневаюсь - по тому немногому, что видел, и уж совсем немногому, что от него слышал. Но вот почтения к банкам у меня поубавилось. Ты не против, что я говорю так откровенно, Руфь, милая?
"No, no; it is most interesting." - Нет-нет, это необычайно интересно.
"Yes," Martin went on heartily, "I'm no more than a barbarian getting my first impressions of civilization. Such impressions must be entertainingly novel to the civilized person." - Я ведь только варвар, получающий первые впечатления от цивилизации, - чистосердечно признался Мартин. - Для цивилизованного человека подобные впечатления уж наверно новы и занимательны.
"What did you think of my cousins?" Ruth queried. - А что ты скажешь о моих кузинах? - осведомилась Руфь.
"I liked them better than the other women. There's plenty of fun in them along with paucity of pretence." - Они мне понравились больше других женщин. Веселости в них хоть отбавляй, а зазнайства и притворства самая малость.
"Then you did like the other women?" - Значит, другие женщины тебе все-таки понравились?
He shook his head. Мартин покачал головой.
"That social-settlement woman is no more than a sociological poll-parrot. I swear, if you winnowed her out between the stars, like Tomlinson, there would be found in her not one original thought. As for the portrait-painter, she was a positive bore. She'd make a good wife for the cashier. And the musician woman! I don't care how nimble her fingers are, how perfect her technique, how wonderful her expression--the fact is, she knows nothing about music." - Эта дама-благотворительница просто попугай от социологии. Голову даю на отсечение, если кинуть ее среди звезд, как Томлинсона, в ней не сыщешь ни единой собственной мысли. Что до портретистки, она нестерпимо скучна. Ей бы выйти за банковского кассира, - самая подходящая пара. А уж музыкантша! Какое мне дело, что у нее проворные пальцы, и совершенная техника, и экспрессия - ведь ясно как день: в музыке она ничего не смыслит.
"She plays beautifully," Ruth protested. - Она играет прекрасно, - запротестовала Руфь.
"Yes, she's undoubtedly gymnastic in the externals of music, but the intrinsic spirit of music is unguessed by her. I asked her what music meant to her--you know I'm always curious to know that particular thing; and she did not know what it meant to her, except that she adored it, that it was the greatest of the arts, and that it meant more than life to her." - Да, без сомнения, во всем, что касается техники, она поднаторела, но вот о духе музыки понятия не имеет. Я ее спросил, что для нее музыка, - ты ведь знаешь, эта сторона меня всегда интересует, - а она не знала, только и смогла ответить, что обожает музыку, что музыка величайшее из искусств и для нее дороже жизни.
"You were making them talk shop," Ruth charged him. - Ты всех заставлял говорить об их работе, - упрекнула Руфь.
"I confess it. And if they were failures on shop, imagine my sufferings if they had discoursed on other subjects. Why, I used to think that up here, where all the advantages of culture were enjoyed--" He paused for a moment, and watched the youthful shade of himself, in stiff-rim and square-cut, enter the door and swagger across the room. "As I was saying, up here I thought all men and women were brilliant and radiant. But now, from what little I've seen of them, they strike me as a pack of ninnies, most of them, and ninety percent of the remainder as bores. Now there's Professor Caldwell--he's different. He's a man, every inch of him and every atom of his gray matter." - Да, признаюсь. И уж если они не могли толком поговорить о своем деле, каково было бы слушать, как они разглагольствуют о чем-нибудь другом. Я-то прежде думал, здесь, где люди наслаждаются всеми преимуществами культуры... - Мартин на минуту примолк, и в дверь шагнула и вызывающей походкой прошла по гостиной тень его самого в юности, - широкополая шляпа, двубортный пиджак. - Так вот, я думал, здесь все, и мужчины и женщины блистают умом и талантом. А теперь, по тому немногому, что я успел увидеть, мне кажется, почти все они - сборище глупцов, большинство из них, а девяносто процентов остальных наводят скуку. Вот профессор Колдуэл совсем другой. Он - человек, весь как есть, до мозга костей.
Ruth's face brightened. Руфь просияла.
"Tell me about him," she urged. "Not what is large and brilliant--I know those qualities; but whatever you feel is adverse. I am most curious to know." - Расскажи мне о нем, - настойчиво попросила она. - Не о том, какой он блестящий ум и незаурядная личность, достоинства я знаю, а вот есть ли в нем, по-твоему, и противоположные свойства. Мне очень любопытно.
"Perhaps I'll get myself in a pickle." Martin debated humorously for a moment. "Suppose you tell me first. Or maybe you find in him nothing less than the best." - Боюсь попасть впросак, - шутливо заупрямился Мартин. - Лучше сперва скажи ты... Или ты видишь в нем одни только достоинства?
"I attended two lecture courses under him, and I have known him for two years; that is why I am anxious for your first impression." - Я прослушала у него два курса, знала его два года, оттого мне так интересно твое первое впечатление.
"Bad impression, you mean? Well, here goes. He is all the fine things you think about him, I guess. At least, he is the finest specimen of intellectual man I have met; but he is a man with a secret shame." - Хочешь узнать его дурные свойства. Что ж, ладно. Думаю, твое прекрасное мнение о нем оправданно. По крайней мере из всех, кого я знаю, он самый замечательный образец интеллектуала. Но у этого человека совесть нечиста.
"Oh, no, no!" he hastened to cry. "Nothing paltry nor vulgar. What I mean is that he strikes me as a man who has gone to the bottom of things, and is so afraid of what he saw that he makes believe to himself that he never saw it. Perhaps that's not the clearest way to express it. Here's another way. A man who has found the path to the hidden temple but has not followed it; who has, perhaps, caught glimpses of the temple and striven afterward to convince himself that it was only a mirage of foliage. Yet another way. A man who could have done things but who placed no value on the doing, and who, all the time, in his innermost heart, is regretting that he has not done them; who has secretly laughed at the rewards for doing, and yet, still more secretly, has yearned for the rewards and for the joy of doing." Нет-нет, - поспешно прибавил Мартин. - Ничего ничтожного или вульгарного. Понимаешь, мне показалось, он проник в самую суть жизни и отчаянно испугался того, что увидел и сам перед собой притворяется, будто ничего этого не видел. Пожалуй, это звучит не очень внятно. Попробую сказать иначе. Он набрел на тропу, ведущую к потерянному храму, но не пошел по ней; возможно, мельком он увидел и храм, но потом постарался убедить себя, что то был только мираж, игра теней в листве. Или еще так скажу. Человек мог кое-что сделать, но решил, что это бессмысленно, и теперь все время в глубине души жалеет, что не сделал: он втайне смеялся над наградой, которую заслужил бы деянием, и однако, еще затаенней жаждал награды, жаждал радости деяния.
"I don't read him that way," she said. "And for that matter, I don't see just what you mean." - Я в профессоре ничего такого не вижу, - сказала Руфь. - И право, не понимаю, что ты хочешь сказать.
"It is only a vague feeling on my part," Martin temporized. "I have no reason for it. It is only a feeling, and most likely it is wrong. You certainly should know him better than I." - У меня это только смутное ощущение, - Мартин пошел на попятный. - Причин так думать у меня нет. Это только ощущение, и очень возможно, что я ошибаюсь. Уж наверно ты его знаешь лучше.
From the evening at Ruth's Martin brought away with him strange confusions and conflicting feelings. He was disappointed in his goal, in the persons he had climbed to be with. On the other hand, he was encouraged with his success. The climb had been easier than he expected. He was superior to the climb, and (he did not, with false modesty, hide it from himself) he was superior to the beings among whom he had climbed--with the exception, of course, of Professor Caldwell. About life and the books he knew more than they, and he wondered into what nooks and crannies they had cast aside their educations. He did not know that he was himself possessed of unusual brain vigor; nor did he know that the persons who were given to probing the depths and to thinking ultimate thoughts were not to be found in the drawing rooms of the world's Morses; nor did he dream that such persons were as lonely eagles sailing solitary in the azure sky far above the earth and its swarming freight of gregarious life. В этот вечер Мартин ушел от Руфи в странном замешательстве, ощущения у него были самые противоречивые. Он так трудно шел к этим высотам, так стремился к этим людям, а они его разочаровали. С другой стороны, успех ободрил его. Подъем оказался легче, чем он ожидал. Он одолел подъем - и теперь (не страдая ложной скромностью, он не скрывал этого от себя) он выше тех, к кому стремился, кроме, конечно, профессора Колдуэла. Он знал больше них о жизни и о книгах и диву давался, куда они подевали свое образование. Ведь он не знал, что сам обладает выдающимся умом, не знал также, что гостиные всевозможных Морзов не то место, где можно встретить людей, доискивающихся до глубин, задумывающихся над основными законами бытия; и не подозревал, что люди эти - точно одинокие орлы, одиноко парят в лазурной небесной выси над землей, обремененной толпами, чей удел - стадное существованье.

К началу страницы

Титульный лист | Предыдущая | Следующая

Граммтаблицы | Тексты

Hosted by uCoz