Краткая коллекция англтекстов

Джек Лондон

Martin Eden/Мартин Иден


English Русский
Martin Eden, with blood still crawling from contact with his brother-in- law, felt his way along the unlighted back hall and entered his room, a tiny cubbyhole with space for a bed, a wash-stand, and one chair. Mr. Higginbotham was too thrifty to keep a servant when his wife could do the work. Besides, the servant's room enabled them to take in two boarders instead of one. Martin placed the Swinburne and Browning on the chair, took off his coat, and sat down on the bed. A screeching of asthmatic springs greeted the weight of his body, but he did not notice them. He started to take off his shoes, but fell to staring at the white plaster wall opposite him, broken by long streaks of dirty brown where rain had leaked through the roof. On this befouled background visions began to flow and burn. He forgot his shoes and stared long, till his lips began to move and he murmured, "Ruth." Мартин Иден у которого от стычки с зятем все кипело внутри, ощупью пробрался по темному коридору и вошел к себе в крохотную каморку для прислуги, где только и умещались кровать, умывальник да стул. Мистер Хиггинботем из скаредности прислугу не держал - жена и сама справится. К тому же комната прислуги позволяла пускать не одного, а двух квартирантов. Мартин положил Суинберна и Браунинга на стул, снял пиджак и сел на кровать. Пружины одышливо заскрипели под ним, но он не обратил на это внимания. Начал было снимать башмаки, но вдруг уперся взглядом в стену напротив, где на белой штукатурке проступали длинные грязно-бурые пятна - следы протекшего сквозь крышу дождя, и увидел: на этом нечистом фоне то плывут, то вспыхивают видения. Он забыл про башмаки, и смотрел долго-долго, потом губы его дрогнули и он шепнул: "Руфь! "
"Ruth." He had not thought a simple sound could be so beautiful. It delighted his ear, and he grew intoxicated with the repetition of it. "Ruth." It was a talisman, a magic word to conjure with. Each time he murmured it, her face shimmered before him, suffusing the foul wall with a golden radiance. This radiance did not stop at the wall. It extended on into infinity, and through its golden depths his soul went questing after hers. The best that was in him was out in splendid flood. The very thought of her ennobled and purified him, made him better, and made him want to be better. This was new to him. He had never known women who had made him better. They had always had the counter effect of making him beastly. He did not know that many of them had done their best, bad as it was. Never having been conscious of himself, he did not know that he had that in his being that drew love from women and which had been the cause of their reaching out for his youth. Though they had often bothered him, he had never bothered about them; and he would never have dreamed that there were women who had been better because of him. Always in sublime carelessness had he lived, till now, and now it seemed to him that they had always reached out and dragged at him with vile hands. This was not just to them, nor to himself. But he, who for the first time was becoming conscious of himself, was in no condition to judge, and he burned with shame as he stared at the vision of his infamy. "Руфь!" Он и помыслить не мог, что обыкновенный звук может быть так прекрасен. Имя это ласкало слух, и Мартин упоенно повторял его: "Руфь!" То был талисман, волшебное слово, заклинанье. Стоит прошептать его - и вот уже перед ним мерцает ее лицо, золотым сияньем заливает грязную стену. И не только стену. Оно уплывает в бесконечность, и душа устремляется за ним в эти золотые глубины на поиск ее души. Все лучшее, что было в Мартине, изливалось великолепным потоком. Уже одна мысль о ней облагораживала и очищала его, делала лучше и рождала желание стать лучше. Это было ново. Никогда еще не встречал он женщину, рядом с которой стал бы лучше. Наоборот, все они будили в нем животное. Он этого и не подозревал, но как ни жалок был их дар, многие отдали ему лучшее, что в них было. Никогда не задумываясь о самом себе, он не догадывался, что есть в нем что-то, пробуждающее любовь в женских сердцах, - и потому их так к нему влечет. Женщины часто его добивались, сам же он ничуть их не добивался; и никогда бы не подумал, что благодаря ему иные женщины становились лучше. До сих пор он смотрел на них с беззаботной снисходительностью, а теперь ему казалось, женщины вечно цеплялись за него, тянули вниз своими грязными руками. Было это несправедливо по отношению к ним и к себе. Но, впервые задумавшись о самом себе, он и не мог судить по справедливости, прошлое теперь виделось ему позорным, и он сгорал от стыда.
He got up abruptly and tried to see himself in the dirty looking-glass over the wash-stand. He passed a towel over it and looked again, long and carefully. It was the first time he had ever really seen himself. His eyes were made for seeing, but up to that moment they had been filled with the ever changing panorama of the world, at which he had been too busy gazing, ever to gaze at himself. He saw the head and face of a young fellow of twenty, but, being unused to such appraisement, he did not know how to value it. Above a square-domed forehead he saw a mop of brown hair, nut-brown, with a wave to it and hints of curls that were a delight to any woman, making hands tingle to stroke it and fingers tingle to pass caresses through it. But he passed it by as without merit, in Her eyes, and dwelt long and thoughtfully on the high, square forehead,--striving to penetrate it and learn the quality of its content. What kind of a brain lay behind there? was his insistent interrogation. What was it capable of? How far would it take him? Would it take him to her? Он порывисто поднялся и попробовал разглядеть себя в грязном зеркале над умывальником. Провел по зеркалу полотенцем и опять стал себя рассматривать, долго, внимательно. Впервые в жизни он посмотрел на себя по-настоящему. Глаза у него были зоркие, но до этой самой минуты замечали лишь вечно изменчивую картину мира, в который он всматривался так жадно, что всматриваться в себя было уже недосуг. Он увидел голову и лицо молодого двадцатилетнего парня, но, непривычный оценивать мужскую внешность, не понял, что тут хорошо, а что плохо. На широкий выпуклый лоб падают темный каштановые пряди, волнистые, даже чуть кудрявятся - ими восхищалась каждая женщина, каждой хотелось гладить их ласково, перебирать. Но он лишь скользнул по этой гриве взглядом, решив, что в Ее глазах это не достоинство, зато долго, задумчиво разглядывал высокий квадратный лоб, стараясь проникнуть внутрь, понять, хорошая ли у него голова. Толковые ли мозги скрываются за этим лбом - вот вопрос, который сейчас его донимал. На что они способны? Далеко ли они его поведут? Приведут ли к Ней?
He wondered if there was soul in those steel-gray eyes that were often quite blue of color and that were strong with the briny airs of the sun- washed deep. He wondered, also, how his eyes looked to her. He tried to imagine himself she, gazing into those eyes of his, but failed in the jugglery. He could successfully put himself inside other men's minds, but they had to be men whose ways of life he knew. He did not know her way of life. She was wonder and mystery, and how could he guess one thought of hers? Well, they were honest eyes, he concluded, and in them was neither smallness nor meanness. The brown sunburn of his face surprised him. He had not dreamed he was so black. He rolled up his shirt-sleeve and compared the white underside if the arm with his face. Yes, he was a white man, after all. But the arms were sunburned, too. He twisted his arm, rolled the biceps over with his other hand, and gazed underneath where he was least touched by the sun. It was very white. He laughed at his bronzed face in the glass at the thought that it was once as white as the underside of his arm; nor did he dream that in the world there were few pale spirits of women who could boast fairer or smoother skins than he--fairer than where he had escaped the ravages of the sun. Интересно, видна ли душа в этих серо-стальных глазах, часто совсем голубых, вдвойне зорких оттого, что привыкли всматриваться в соленые дали озаренного солнцем океана. И еще интересно, какими его глаза кажутся ей. Он попробовал вообразить, что чувствует она, глядя в его глаза, но фокус не удался. Он вполне мог влезть в чужую шкуру, - но лишь если знал, чем и как тот человек живет. А чем и как живет она? Она чудо, загадка, где уж ему угадать хоть одну ее мысль! Ладно, по крайней мере, глаза у него честные, низости и подлости в них нет. Коричневое от загара лицо поразило его. Ему и невдомек было, что он такой черный. Он закатал рукав рубашки, сравнил белую кожу ниже локтя, изнутри, с лицом. Да, все-таки он белый человек. Но руки тоже загорелые. Он вывернул руку, другой рукой перекатил бицепс, посмотрел с той стороны, куда меньше всего достает солнце. Рука там совсем белая. Подумал, что бронзовое лицо, отраженное в зеркале, когда-то было таким же белым, и засмеялся: ему и в мысль не пришло, что немного найдется на свете бледноликих фей, которые могли похвастаться кожей светлей и глаже, чем у него, светлей, чем там, где ее не опалило яростное солнце.
His might have been a cherub's mouth, had not the full, sensuous lips a trick, under stress, of drawing firmly across the teeth. At times, so tightly did they draw, the mouth became stern and harsh, even ascetic. They were the lips of a fighter and of a lover. They could taste the sweetness of life with relish, and they could put the sweetness aside and command life. The chin and jaw, strong and just hinting of square aggressiveness, helped the lips to command life. Strength balanced sensuousness and had upon it a tonic effect, compelling him to love beauty that was healthy and making him vibrate to sensations that were wholesome. And between the lips were teeth that had never known nor needed the dentist's care. They were white and strong and regular, he decided, as he looked at them. But as he looked, he began to be troubled. Somewhere, stored away in the recesses of his mind and vaguely remembered, was the impression that there were people who washed their teeth every day. They were the people from up above--people in her class. She must wash her teeth every day, too. Рот был бы совсем как у херувима, если бы не одна особенность его полных чувственных губ: в минуту напряжения он крепко их сжимает. Порою стиснет в ниточку - и рот становится суровый, непреклонный, даже аскетический. У него губы бойца и любовника. Того, кто способен упиваться сладостью жизни, а может ею пренебречь и властвовать над жизнью. Подбородок и нижняя челюсть сильные, чуть выдаются вперед с оттенком той же воинственности. Сила в нем уравновешивает чувственность и как бы привносит в нее свежесть, заставляя любить красоту только здоровую и отзываться ощущениям чистым. А меж губами сверкают зубы, которые не ведали забот дантиста и не нуждались в его помощи. Белые зубы, крепкие, ровные, решил Мартин, разглядывая их. И, разглядывая, вдруг забеспокоился. Откуда-то из глубин памяти всплыло смутное впечатление: вроде есть на свете люди, которые каждый день чистят зубы. Люди, что стоят куда выше него, люди ее круга. Наверно, и она каждый день чистит зубы.
What would she think if she learned that he had never washed his teeth in all the days of his life? He resolved to get a tooth-brush and form the habit. He would begin at once, to-morrow. It was not by mere achievement that he could hope to win to her. He must make a personal reform in all things, even to tooth-washing and neck-gear, though a starched collar affected him as a renunciation of freedom. Что бы она подумала, узнай она, что он отродясь не чистил, зубы? Он непременно купит зубную щетку, будет и у него такая привычка. Завтра же начнет, не откладывая. Одними только подвигами до нее не дотянешься. Придется и в обиходе своем все менять, и зубы чистить, и ошейник носить, хотя надеть крахмальный воротничок для него - все равно что отречься от свободы.
He held up his hand, rubbing the ball of the thumb over the calloused palm and gazing at the dirt that was ingrained in the flesh itself and which no brush could scrub away. How different was her palm! He thrilled deliciously at the remembrance. Like a rose-petal, he thought; cool and soft as a snowflake. He had never thought that a mere woman's hand could be so sweetly soft. He caught himself imagining the wonder of a caress from such a hand, and flushed guiltily. It was too gross a thought for her. In ways it seemed to impugn her high spirituality. She was a pale, slender spirit, exalted far beyond the flesh; but nevertheless the softness of her palm persisted in his thoughts. He was used to the harsh callousness of factory girls and working women. Well he knew why their hands were rough; but this hand of hers . . . It was soft because she had never used it to work with. The gulf yawned between her and him at the awesome thought of a person who did not have to work for a living. He suddenly saw the aristocracy of the people who did not labor. It towered before him on the wall, a figure in brass, arrogant and powerful. He had worked himself; his first memories seemed connected with work, and all his family had worked. There was Gertrude. When her hands were not hard from the endless housework, they were swollen and red like boiled beef, what of the washing. And there was his sister Marian. She had worked in the cannery the preceding summer, and her slim, pretty hands were all scarred with the tomato-knives. Besides, the tips of two of her fingers had been left in the cutting machine at the paper-box factory the preceding winter. Он все не опускал руку, потирая большим пальцем мозолистую ладонь и разглядывая ее - грязь будто въелась в самую плоть, никакой щеткой не отдерешь. А какая ладонь у нее! Вспомнил и чуть не захлебнулся восторгом. Точно лепесток розы, подумал он; прохладная и нежная, будто снежинка. Вот уж не представлял, что женская рука, всего лишь рука, может быть такой восхитительно нежной... Вообразилось чудо - как она ласкает, такая рука, он поймал себя на этой мысли и виновато покраснел. Слишком грубо, не годится так думать о ней. Такая мысль вроде спорит с возвышенностью ее души. Вся она - хрупкий светлый дух, недосягаемый для всего низменного, плотского; и все-таки опять и опять возвращалось это ощущение - ее нежная ладонь в его руке. Он привык к шершавым, мозолистым рукам фабричных девчонок и женщин, занятых тяжелой работой. Что ж, понятно, отчего их руки такие жесткие, но ее ладонь... Она такая нежная оттого, что никогда не знала труда. С благоговейным страхом он подумал: а ведь кому-то незачем работать ради куска хлеба, и между ним и Руфью разверзлась пропасть. Ему вдруг представилась эта аристократия - люди, которые не трудятся. Будто огромный бронзовый идол вырос перед ним на стене, надменный и могущественный. Сам он работал с детства, кажется, даже первые воспоминания связаны с работой, и все его родные работали ради куска хлеба. Вот Гертруда. Руки ее загрубели от бесконечной домашней работы и то и дело распухают от стирки, багровеют, точно вареная говядина. А вот другая, его сестра, Мэриан. Прошлым летом она работала на консервном заводе, и ее славные тоненькие ручки теперь все в шрамах от ножей, резавших помидоры. Да еще по суставу на двух пальцах отхватила прошлой зимой резальная машина на картонажной фабрике.
He remembered the hard palms of his mother as she lay in her coffin. And his father had worked to the last fading gasp; the horned growth on his hands must have been half an inch thick when he died. But Her hands were soft, and her mother's hands, and her brothers'. This last came to him as a surprise; it was tremendously indicative of the highness of their caste, of the enormous distance that stretched between her and him. В памяти остались загрубелые ладони матери, когда она лежала в гробу. И отец работал до последнего вздоха; к тому времени, как он умер, ладони его покрывали мозоли в добрых полдюйма толщиной. А у Нее руки мягкие, и у ее матери, и даже у братьев. Вот это всего поразительней; вернейший, ошеломляющий знак высшей касты, знак того, как бесконечно далека Руфь от него, Мартина.
He sat back on the bed with a bitter laugh, and finished taking off his shoes. He was a fool; he had been made drunken by a woman's face and by a woman's soft, white hands. And then, suddenly, before his eyes, on the foul plaster-wall appeared a vision. He stood in front of a gloomy tenement house. It was night-time, in the East End of London, and before him stood Margey, a little factory girl of fifteen. He had seen her home after the bean-feast. She lived in that gloomy tenement, a place not fit for swine. His hand was going out to hers as he said good night. She had put her lips up to be kissed, but he wasn't going to kiss her. Somehow he was afraid of her. And then her hand closed on his and pressed feverishly. He felt her callouses grind and grate on his, and a great wave of pity welled over him. He saw her yearning, hungry eyes, and her ill-fed female form which had been rushed from childhood into a frightened and ferocious maturity; then he put his arms about her in large tolerance and stooped and kissed her on the lips. Her glad little cry rang in his ears, and he felt her clinging to him like a cat. Poor little starveling! He continued to stare at the vision of what had happened in the long ago. His flesh was crawling as it had crawled that night when she clung to him, and his heart was warm with pity. It was a gray scene, greasy gray, and the rain drizzled greasily on the pavement stones. And then a radiant glory shone on the wall, and up through the other vision, displacing it, glimmered Her pale face under its crown of golden hair, remote and inaccessible as a star. Горько усмехнувшись, он опять сел на кровать и наконец снял башмаки. Дурак. Опьянел от женского лица, от нежных белых ручек. А потом у него перед глазами, на грязной штукатурке стены, вдруг возникла картина. Он стоит у мрачного многоквартирного дома. Поздний вечер, лондонский Ист-Энд, и подле него стоит Марджи, пятнадцатилетняя фабричная девчонка. Он проводил ее домой после обеда, который раз в году хозяин устраивает для рабочих. Она жила в этом мрачном доме, где и свинье-то не место. Он протянул руку на прощанье. Марджи подставила губы для поцелуя, но он не собирался ее целовать. Почему-то он ее побаивался. И тогда она лихорадочно стиснула его руку. Он почувствовал, какая у нее жесткая мозолистая ладонь, и волна жалости захлестнула его. Он увидел ее тоскливые голодные глаза, истощенное недоеданием почти еще детское тело, пугливо и неистово рванувшееся из детства к зрелости. И он обнял ее с бесконечным состраданием, наклонился и поцеловал в губы. Она негромко радостно вскрикнула и по-кошачьи прильнула к нему. Несчастный заморыш! Мартин все вглядывался в эту картину далекого прошлого. По коже поползли мурашки, как в то вечер когда она приникла к нему и сердце его согрела жалость. Какая серая картина, все склизко серое, и под моросящим дождем склизкие камни мостовой. А потом лучезарное сиянье разлилось по стене, и, заслоняя ту картину, проступило, замерцало бледное лицо Руфи в короне золотых волос, далекое и недосягаемое, как звезда.
He took the Browning and the Swinburne from the chair and kissed them. Just the same, she told me to call again, he thought. He took another look at himself in the glass, and said aloud, with great solemnity:- Он взял со стула книги - Браунинга и Суинберна - и поцеловал их. "А все равно - она мне сказала прийти опять", - подумал он. Еще раз глянул на себя в зеркало и громко, торжественно произнес:
"Martin Eden, the first thing to-morrow you go to the free library an' read up on etiquette. Understand!" - Мартин Иден, завтра первым делом пойдешь в библиотеку и почитаешь, как полагается вести себя в обществе. Понятно?
He turned off the gas, and the springs shrieked under his body. Он погасил свет, и под тяжестью его тела заскрипели пружины.
"But you've got to quit cussin', Martin, old boy; you've got to quit cussin'," he said aloud. - И еще надо бросить сквернословить, дружище, надо бросить сквернословить, - сказал он вслух.
Then he dozed off to sleep and to dream dreams that for madness and audacity rivalled those of poppy-eaters. Он задремал, потом заснул, и такие ему снились диковинные сны, какие может увидеть разве что курильщик опиума.

К началу страницы

Титульный лист | Предыдущая | Следующая

Граммтаблицы | Тексты

Hosted by uCoz